Полная версия
Поиски Афродиты
Вот это Рогачево с окрестными деревнями Усть-Пристань, Медвежья-Пустынь, а еще – по Савеловской железной дороге – станции Трудовая, Икша и по Ленинградской – Истринское водохранилище, озеро Сенеж, а также – уже по Ярославской дороге – Пестовское, Пяловское водохранилища (станции «Заветы Ильича», «Водники»), далекое Московское море (Завидово, Дубна), озеро Неро рядом со старинным городом Ростовом-Великим, Рыбинское море – станция Кобостово, деревни Малое-Семино, Легково, – а также реки Сестра, Яхрома, Медведица, Серебрянка, Истра, Москва-река… Вот что спасло и воспитало человека, пишущего эти строки. И еще, повторяю, доступные даже для самых бедных билеты на электрички, автобусы и метро и на все самое необходимое для жизни.
…Помню, помню пряное это, бодрое ощущение простора, света, пьянящей свежести воздуха апрельского весеннего дня – рыбная ловля из лунки по последнему льду. Воздух – как спирт! И я ни от кого не завишу. Бог с ними, с девочками, это потом. А сейчас в отцовской военной шинели поверх старенького бабушкиного пальто и рваного свитера – тоже отцовского, – в резиновых сапогах с портянками из тряпья, с фанерным чемоданчиком в одной руке и с пешней в другой, в шапке-ушанке с опущенными ушами я иду по ровному белому просторному полю водохранилища, надо мной – бездонное сероватое небо раннего утра, но вот уже встает, поднимается солнце, небо светлеет, потом розовеет и голубеет, а вот уже и теплые ослепительные лучи греют мои замерзшие щеки и окоченевший сопливый нос, и тело наливается бодростью, растворяются, исчезают остатки сонной истомы, начинаю дышать полной грудью, забываю все на свете, кроме того, что где-то там, в таинственной глубине под толстым слоем снега и льда, по которому я шагаю со скрипом и шорохом, растут изумрудные водоросли и плавают желанные полосатые окуни, и вот сейчас, вот тут, может быть, или чуть-чуть в стороне… Да-да, вон там, недалеко от голой ветлы, которая склонилась над ровной белой поверхностью, прорублю лунку пешней и вычерпаю шумовкой осколки, и достану маленькую заветную удочку с любимой, самостоятельно сделанной из олова и латуни мормышкой, насажу на крючок рубиновых червячков мотыля, и…
О, этот божественный миг поклевки – весть, летящая из темной, загадочной скважины лунки с зеленоватым, прозрачным, с неровными краями глазком воды (о, что же это напоминает теперь, на что намекает, с чем сравнимо?…) – и кивнувшая внезапно серая пружинка на кончике коротенькой удочки… мой мгновенный рывок – подсечка! – блаженно натянувшаяся струнка белой, почти прозрачной лески-сатурна, и ощущение живого, упругого сопротивления, идущего оттуда, из глубины, сладкое волненье в груди и лихорадочное вытягивание лески с затаенным дыханьем и отчаянным биением сердца… Что там? Какая рыба? Окунь? Плотва? А вдруг лещ?!… Ничто в этот момент не отвлечет взгляда от темной скважины, где начинает волноваться, ходить вверх-вниз зеленовато-прозрачный кружок воды – и вот… Серая, с распахнутыми жабрами, с желтыми круглыми вытаращенными глазами голова и раскоряченные нежно-розовые и ярко-красные лепестки плавников, и полосатое, сильное, живое, зеленовато-серое тело… Окунь!
Рождение – из таинственной живой глубины.
«Глубина в моей лунке была метра три, считая от поверхности льда, толщина которого была около метра, – писал я в своем дневнике, сочиняя «отчет» об очередной поездке и переживая вновь счастливые минуты той своей жизни. – На льду – много воды, а поверх воды футовый слой снега». Именно «футовый», а не «сантиметров тридцать», потому что уже тогда – и на всю жизнь – Джек Лондон был одним из самых любимых моих писателей – и друзей! – если не самым любимым, истинным, можно сказать, «братом по крови», хотя жил он в другой стране и в другое время.
«Еще интересный момент, – продолжал я, уже пытаясь осмыслить происходившее, подходя к любимому своему занятию как исследователь. – Окуни очень отличались друг от друга по цвету. Одни почти совсем зеленые, другие желтые, третьи серебристые. Это, вероятно, объясняется местом обитания. Зеленые окуни – жители дна, заросшего травой. Желтые – глинистого или песчаного дна. Серебристые – или светлопесчаного дна, или держатся ближе к поверхности…»
Дневник
Начав писать эту книгу и обратившись к своему дневнику – достав с антресолей несколько связок толстых тетрадей, общая толщина которых составила, представьте себе (я мерил!), больше метра – я испытал странные, незнакомые раньше чувства. Я или не я? Было или не было? Во сне или наяву? Да, конечно. Вот документальное подтверждение. Но почему же многое я совсем не помню? А раз не помню, значит, оно как бы и не относится ко мне, так ведь? Тут же и задумаешься о реинкарнации, переселении душ: если я из этой, сегодняшней, так сказать, земной жизни многое не помню, то что же говорить о жизнях прошлых? И не доказывают ли в какой-то степени «от противного» эти мои провалы памяти по-крайней мере возможность моих прежних жизней? Лично я думаю, что доказывают. Тем более, что и теперь, и раньше случаются и случались события и совпадения удивительные, весьма прозрачно намекающие на то, что прав был старина-Шекспир, когда писал: «Есть в этом мире, друг Горацио, множество такого, что недоступно нашим мудрецам».
А вообще-то дневник меня спас. Ведь поделиться по-настоящему, поговорить по душам было не с кем. Сестра все же не очень понимала меня. А тетрадь – вроде как собеседник. Напишешь, отведешь душу – и легче, словно с кем-то близким поделился. Говорил же отец, что кто-то словно бы наблюдает за нами. Вот я и отчитывался.
Она
Сны – особенно после рыбной ловли на свежем воздухе – были порой прекрасны. Вот один.
Белое, светящееся девичье тело. Кто это? «Нимфа» Ставассера, ожившая, теплая? «Купальщица»? Или… может быть… мама? Лица не разглядеть, оно светится ослепительно. Задыхаясь от величайшего поклонения, медленно, осторожно протягиваю руку. И вдруг касаюсь… груди… нежной, округлой, божественной. Словно из светящегося теплого белейшего пуха. В горле ком, перехватывает дыхание, сердце просто выпрыгивает…
И я просыпаюсь в слезах восторга, испытывая, конечно же, острую, сладчайшую, мгновенную, как вспышка, разрядку.
Блаженное тепло разливается по всему телу, я словно в ладони Бога. В памяти (надолго!) сияющее женское лицо и – две округлых, божественно белых (с нежно розовыми кружками сосков) груди, к одной из которых я прикоснулся. Не в жизни, увы, не в реальности… Почему же все это еще так далеко от меня? Будет ли когда-нибудь? Далекое, сияющее, недоступное… А ведь мне уже… Мне пятнадцать.
Почему Бог предостерегал Адама от плодов с древа познания добра и зла? – думаю теперь с печалью. Потому что жалел Адама. Он, Бог, знал, что желающему знать будет трудно: у людей слишком плохо с любовью.
Я понял: мир задыхается без любви. Горечь – от того, что не хватает любви. Скука, преступления – от того только, что нет любви. И даже войны. И революции. Мир природы скреплен любовью, рожден любовью, но не нашей, человеческой, увы. Природной, изначальной, Божеской. Любовь – та энергия, которая питает жизнь, не дает ей погибнуть от ненависти незнания. Бог (Природа) безусловно любит нас всех, все живое, иначе не было бы на земле таких дивных растений, такого потрясающего разнообразия живых существ. Мы же не умеем любить, не хотим учиться. И мы – боимся. Страх и лень – вот что губит, это я понимаю все явственнее. Мы боимся любви, потому что она – ответственность. Соединять секс с любовью – ответственно! Не выплескивать великую энергию просто так, от бессилия, а – искать, неустанно искать предмет любви, родственное тело и душу, и – находить, пусть даже порой ошибаясь – вот достойная человека миссия. А мы сплошь да рядом уходим. Мы боимся жизни, боимся любви, потому что для того, чтобы жить и любить достойно, надо быть мужественными, необходимо учиться. А мы ленивы. Мы неблагодарные, тупые, ленивые и трусливые дети. Мы упорно заставляем себя ненавидеть то, что на самом деле пылко и тайно любим. Потому что главное наше чувство – страх.
Из дневника:
«28 октября, воскресенье.
Вчера было комсомольское собрание совместно с 9 кл. женской школы. Я был председателем президиума. Вел себя вполне смело за председательским столом. Надо сказать, что я за последнее время совершенно переменился в отношении к девочкам. Почти не стесняюсь их, веду себя вполне нормально. Надо сказать, что в этом я многим обязан соседу Валерке, благодаря которому произошла эта перемена.
Когда я был председателем президиума и вел собрание, я посмотрел всех девочек и теперь имею некоторое представление об их классе. Человека 3-4 мне понравились, и за кем-нибудь я постараюсь стрельнуть на вечере 1-го ноября. С одной мы уже познакомились (Левка, Витька и я), и она нам нравится. Звать ее – Алла, фамилия – Румянцева. Говорят, она первая красавица «женской» школы…».
Да, помню, помню то радостное ощущение праздника, удачи, веселое волнение и… огромные, очень живые, смеющиеся, магические глаза девочки, сидящей на первой парте, прямо передо мной, ее четкие темные брови, розовые нежные губы, светлые золотистые волосы с тонкими завитками около лба и вокруг белых, аккуратно выточенных, ну просто ювелирных раковинок ушей.
Самое удивительное, что она обратила на меня внимание! Она так понравилась мне, что трудно было поверить, будто я – беспомощный в «женском вопросе», неопытный, довольно плохо, с моей, болезненно ранимой точки зрения одетый, могу ее заинтересовать. Что ей до моей хорошей успеваемости по школьным предметам и до того, что я член комитета комсомола школы и веду, вот, собрание! А вот ведь… Даже в своем дневнике стеснялся написать, как на самом деле она мне понравилась…
Вскоре после этого «совместного комсомольского собрания» состоялся «совместный праздничный вечер», посвященный, естественно, годовщине Великой Октябрьской.
Танцы, игры. «Почта». Пригласить Аллу на танец я не решаюсь, но письмо-записку, конечно, пишу. У меня номер 56, у нее – 24 (и сейчас помню). В записке моей что-то наподобие: «Когда можно с Вами поговорить?» Вижу, как девочка-почтальон передает ей записку. Ответа нет. Стою у какой-то колонны, делаю веселый вид, смеюсь и болтаю о чем-то с приятелями. Ребят-то приятелей у меня, как уже говорил, много… Вечер короткий – была «торжественная часть», самодеятельность, а на игры и танцы отпущено совсем чуть-чуть, около часа. Ответа нет, увы, почтальон проходит мимо, не замечая моего 56-го номера, приколотого на грудь. Увы.
И вдруг в самом конце вечера почтальон – симпатичная девочка с сумкой и в шапочке – улыбается мне и протягивает записку: «От 24-го 56-му. Позвони мне по телефону с 3-х до 6-ти часов К-7-23-79. Алла.» (И это помню, даже номер телефона…).
Я в полном смысле слова, кажется, был недалек от того, чтобы взлететь: грудь словно наполнилась водородом, и я – будто воздушный шарик – не чую ног под собой, когда иду в раздевалку. Даже не подхожу к Алле, чтобы какой-нибудь своей глупостью не нарушить величайшего счастья момента. Мы, кажется, только улыбаемся друг другу на расстоянии. Неужели такое возможно?…
Прошло несколько сумасшедших, совершенно сумбурных дней – во мне происходили неведомые процессы, – пролетел праздник 7-го ноября, который мы справляли в компании, где была Алла: годовщина Великой Октябрьской была нам, разумеется, пофигу, но – предлог! За Аллой неотступно увивался мой одноклассник Эдик – невысокий, наглый, навязчивый паренек, всерьез соперничать с ним казалось мне ниже моего достоинства: я отличник, староста класса, авторитетный парень среди ребят, и Алла, по слухам, весьма симпатизирует мне – что же она не отшивает его немедленно?! – но… Может быть по глупости, а может быть нарочно, чтобы вызвать ревность во мне, Алла не делала шагов мне навстречу и почему-то никак не давала решительный отлуп Эдику… В результате все получилось неинтересно, тускло, бездарно – я прямо-таки коченел от ревности, от любви к ней, но изо всех сил старался этого не показывать. В компании все разладилось, стало неуютно, скучно…
Пролетели предновогодние дни – Алла, наконец-то, Эдика «бортанула». Что реабилитировало ее отчасти в моих глазах… И вот: Новогодний праздник! Мы собрались на квартире у Аллы, где они живут с мамой и бабушкой.
Компания у нас небольшая, человек шесть или восемь, в углу комнаты – новогодняя елка, с потолка свисают кусочки ваты на ниточках – «снег». Мы пьем вкусное, не слишком крепкое вино, танцуем – наконец-то я танцую с Аллой, и это так приятно, что трудно и передать, хотя танцуем мы на расстоянии, не прикасаясь, совершенно «по-пионерски». Но после полуночи, уже в Новом году, мы с Аллой вдруг оказываемся в маленькой комнатке, где стоит большая кровать, на которой сейчас спит Аллкина подруга, Зоя. Мы сидим с Аллой на этой кровати. В комнатке темно, только чуть-чуть пробивается свет из дверной щели.
Настал, кажется, наш звездный миг, еще ни разу мы с ней не были вот так вдвоем, да еще так близко, да еще на Новый год и в легком хмелю, да в комнатке, скрытой от посторонних глаз (Зоя не в счет, потому что она явно спит), да еще почти в полном спасительном мраке. Я только вижу смутно ее прекрасное, напряженное и задумчивое лицо сбоку и блеск глаз и ощущаю тонкий аромат духов, волос, ощущаю ее тепло… Но…
Да, вот ведь какое дело. Я сижу словно парализованный, молчаливый и невменяемый истукан. Тело мое бесчувственно и неподвижно. Анестезия.
О, Боже, если бы хоть немного, хоть чуть-чуть внушить мне тогда то, что знаю сейчас! Ну пусть даже не знания, пусть хотя бы умения расслабляться, отключаться, быть свободным, естественным, не прислушиваться постоянно к себе, не анализировать, как компьютер, а просто – чувствовать. И смелым быть хоть чуть-чуть. Да нет, ну, хотя бы легкомысленным, пусть даже глупым – и то бы сгодилось!
И тогда… О, вот я бережно, нежно обнимаю ее, прикасаюсь щекой к ее горячей щечке и к завиткам золотистых волос на виске над очаровательным белым ушком и ощущаю все ее милое, родное уже, близкое мне естество. Говорю какие-то глупости и целую ее в полуоткрытые навстречу мне горячие губы, и она тотчас вся приникает ко мне, ее губы влажны, они сливаются с моими – Господи, ведь это такое счастье… Теперь – увы, только теперь! – я понимаю, что это было вполне возможно, даже в те годы, когда – как принято считать, – в СССР секса не было… Наш общий рай был рядом, один лишь шаг, кажется, до него… Ну, пусть даже она смеялась бы при этом, а вовсе не стонала и не дышала взволнованно – пусть! Запомнила бы ведь, оценила бы все равно! Ведь мои руки, все мое тело, все естество – и душа, разумеется, тоже, душа, если уж на то пошло, в первую очередь! – все стремилось к ней… А ее, уверен, – ко мне, ясно же, иначе она бы не… И вот я уже кладу руку на ее тугую и нежную грудь, потом отстраняюсь на минуту, расстегиваю пуговицы на ее блузке…
Но стоп. Ведь это в воображении. Теперь! А тогда…
Ну, ладно, ну, пусть не совсем даже так. Пусть я слишком расфантазировался. Пусть менее современно и более сдержанно – в духе того времени. Целомудренно, романтично, сопливо. Без полуоткрытых навстречу губ и «она тотчас вся приникает ко мне». Пусть лишь мое легкое платоническое объятие, пусть летучие полудетские поцелуи, пусть ее смущенное обязательное «не надо», «пусти», «как тебе не стыдно» и легкое сдерживание моих настойчивых рук – хоть так! Ведь не зря же, в конце-то концов, она меня пригласила на этот праздник, не зря сидит рядом и не уходит – блестят глаза, дыхание затаенное и неспокойное – она явно ждет! А все многочисленные прежние взгляды, кокетство, знаки внимания, многозначительные улыбки, телефонные звонки, отшитый Эдик?!
– Эй ты, парень, опомнись! – отчаянно кричу я теперь, отсюда, через годы и годы. – Вся жизнь впереди, еще всякое будет, не бойся! Пробуй, дерзай – не все получается сразу, не пугайся отказа! Бог с ней, то ли еще будет, но попробовать-то ведь надо! Иначе все равно ведь ее потеряешь!
Увы, не слышит «тот парень». Сидит, как столб. Клинический ступор.
Да, граждане, тогда и в воображении я не мог себе ничего такого представить. Мгновенный огненный вихрь подхватывал меня всего, целиком, при одной только мысли… Даже если я как будто только слегка обнимаю за плечи и прикасаюсь щекой к щеке… Нет. Сердце выпрыгивало.
Кричу опять отсюда, сейчас:
– Прости, милая девочка, я же понимаю, что ты все сделала, чтобы я не был такой дурак, я так любил тебя, но я же, понимаешь, не знал, что делать, я ведь ни разу в жизни тогда еще не целовался даже – ни разу! – хотя и выпендривался перед ребятами, у меня просто руки не поднимались. Ты, понимаешь ли, слишком нравилась мне тогда, слишком!
Это теперь.
– Да я понимаю, что нужно хоть руку ей на плечи положить, что ли, ну или хоть придвинуться к ней поближе для начала, это я понимаю, – отвечает мне оттуда «он», пытаясь отчаянно «сохранить лицо». – Но вдруг она не позволит, вдруг отстранится и посмотрит этак с презрением – стыд-то какой… И потом…
– Да не думай ты обо всем таком сейчас, попробуй хоть, бесстрашно и смело! Скажи, скажи ей, что руки не поднимаются, что любишь, скажи честно языком, если не можешь руками! Отдайся чувствам!
– Да, но… А вдруг Зойка? Вдруг она проснется и услышит, как Аллка говорит что-то обидное для меня, унизительное, вдруг?
– Идиот. Какое дело Зойке? Да она же спит без задних ног, пьяная и усталая. А проснется так вида не покажет, ей же интересно, зачем же… Давай! Руками не можешь, так хоть словами. Ну!
– Да… И так считали, что Эдька Аллке тоже нравится, она же с ним вон как кокетничала и встречалась, говорят… И потом одежда у меня тоже. И на коньках не умею. И дома черт знает что, бардак, денег у нас с сестрой никогда не бывает – а если Аллка в кино захочет или еще куда-нибудь – на каток, например, или в кафе-мороженое… Она вон какая красивая и дома у нее все хорошо, не то, что у меня…
– Ну и дурак же! Причем тут все это? Кретин. Ничтожество. Сирота верхне-радищевская. Ты что, не понимаешь, что она нарочно сюда на кровать села, она же ждет, не видишь, что ли! Причем сейчас вся твоя ахинея – она женщина, а ты мужчина, вот что сейчас важно, это самое главное, Адам и Ева, понимаешь ты, нет? Трус ты и сопляк. Онанист несчастный.
– С-согласен, что трус. С-сопляк, согласен… Ну, не могу и все. Не могу. Не умею…
– Так учиться надо! Бестолковая твоя голова, вот сейчас и надо учиться, на практике, идиот. Ну-ка, руку ей на плечо, живо! И щекой смело вперед – наклоняй голову, приближайся к ней, дотрагивайся, прислоняйся! Трогай, трогай! Осторожно только… И ногой, коленом давай, нежно так, потихоньку.
– Н-нет. Не могу. Рука не поднимается просто. И шея не сгибается. Не могу. Ноги тоже не двигаются никак. Язык во рту слипся, и в горле першит, слюни текут почему-то, а глотать боюсь, услышит…
– Ох, и дурак же. Ведь потеряешь ее, кретин, все равно ведь потеряешь – так хоть попробуй, еще раз прошу! Не попробуешь – потеряешь точно, а так ведь еще неизвестно, понимаешь ты, нет?! Вдруг получится?
– Н…не могу. Ну не могу, и все. Ну не могу просто. Извините меня. Не могу…
Сопли, слюни, выделения кауперовых желез в мокрых уже трусах. Да и у нее, небось, тоже. Из-за тебя, дурака. Стыд и срам. Обидел девочку, недоносок. Тьфу.
Так и просидели какое-то время. А потом то ли кто-то кого-то из большой комнаты позвал, то ли кто-то из нас сам встал и ушел. Увы.
«Как закалялась сталь»
6-е мая. Два месяца до моего шестнадцатилетия. В мою комнату заходит сосед, приятель и ровесник Валерка Гозенпуд. Разговорились. И вдруг он выдает мне правду в глаза, режет наотмашь. Хотя я и учусь хорошо в школе, отличник и староста класса, хотя я много читаю, развожу растения, езжу на рыбалку и на охоту самостоятельно, фотографирую и все такое, хотя у меня довольно много приятелей, и ребята меня уважают, однако при всем при этом я здорово отстал от жизни. Почему я не умею хорошо танцевать? Почему редко хожу на каток и так и не научился кататься? Дело даже не только в том, что из-за этого не могу пригласить Аллку, но как же и вообще буду проводить время с девочками? Почему не умею на лыжах, на велосипеде? И плавать не умею тоже! И это не говоря уже о том, что я еще ни разу не был близок ни с одной девочкой. И близко к тому не было! Не целовался даже – и вовсе стыд! Почему?! Ведь мне вот-вот стукнет шестнадцать! То, что не научился пока вести себя с девочками без дурацкого стеснения ладно еще. Это постепенно придет – но только в том случае, если я по-настоящему займусь своим развитием. Ни сиротство, ни бедность материальная – не оправдание. Гимнастику-то утром хотя бы можно делать? А на коньках? А плавать? И велосипед есть у Валерки, он может мне иногда его давать. Коньки тоже какие-нибудь простые можно где-то достать, ну, хоть взять у кого-то на время, чтоб научиться. Их ведь даже напрокат можно брать на катке!
Я слушаю приятеля с чувством горечи, досады и – благодарности. Никто еще так откровенно не говорил со мной. Меня уважали, я сам считал, что у меня достаточно сильная воля. Но Валерка на многое открыл мне глаза.
Мы решаем начать с танцев. Тут же Валерка показывает мне движения фокстрота и танго. Я старательно запоминаю, с завтрашнего дня буду тренироваться регулярно хоть перед зеркалом. И гимнастика по утрам обязательно. Остальное – после экзаменов, экзамены через пятнадцать дней. Но – обязательно! С отсталостью надо кончать.
Я очень благодарен Валерке. Запоминаю этот разговор на всю жизнь. Он был воистину историческим событием в моем земном существовании.
Экзамены сдаю на все пятерки (кроме черчения, правда и физкультуры, потому что физкультуре мешает стыдная моя болезнь). Летом старательно учусь плавать на Москве-реке. И делаю утреннюю гимнастику ежедневно. Танцую перед зеркалом иногда. Увы, бугор в мошонке растет. Пока еще уходит в живот, если его аккуратно и сильно сжать, но быстро появляется снова. Валерка не знает про это, никто не знает. Плавки надеваю в кустах, в баню хожу один, да и нажимаю всегда вовремя, если на виду. Рано или поздно придется идти на операцию все равно. Морально я уже готовлю себя к этому. Говорят, что это операция легкая, я спрашивал.
…Зима, горят фонари, звучит громкая музыка. Летят серебристые снежинки, мелькают в лучах фонарей, садятся на лицо, щекотят. Шумно и весело. Стуки, шелест коньков о лед, звенят девичьи голоса. Я лечу, и вокруг все летит вихрем праздничным, воздух свежий, морозный, а мне жарко, костюмы вокруг цветные, девичьи ноги мелькают и попки очаровательные, ну, еще быстрее, по кругу – вперед! – кровь кипит, мышцы поют, радость клокочет: полет!
Каток, Парк культуры и отдыха имени Горького. Трудно было решиться, заставить себя, но теперь – сплошная радость… Бац! Нога подвернулась, удар руками, локтями, бедром о лед, больно коленку, ужасно больно, саднит ладони – холодные, мокрые. Ничего, заживет до свадьбы, ерунда все это – вперед!
Конечно, так и не успел в ту зиму научиться по-настоящему, чтобы смело пригласить на каток Аллу. Она, говорят, хорошо катается…
А еще в девятом классе, кажется, нам задали сочинение на дом. На тему книги Николая Островского «Как закалялась сталь». Я болел и сочинение не успел написать. Но остался вечер – завтра утром идти в школу, а сочинения нет. А я отличник и староста класса – стыдно. И книга ведь классная. Учит тому, чего так не хватает не только мне, но многим – мужеству. В свое время ведь целые воинские соединения, коллективы заводов и кораблей слали благодарственные послания автору книги. И вовсе не обязательно по наущению парторгов, а потому что – учились. Мне эта книга нравилась тоже, перед ее героем я, как многие, преклонялся. Как и перед героями Джека Лондона.
И сестра возмутилась:
– Как это ты пойдешь завтра без сочинения? Ведь вечер-то есть еще. И ночь целая. Садись и пиши. Нечего раскисать. О такой книге стыдно не написать. Выпей крепкого чая и садись, пиши.
И я сел. И написал к половине второго ночи. И получил потом пятерку за свое сочинение – его, как это было не раз с моими сочинениями, преподаватель читал вслух всему классу. А я запомнил на всю жизнь тот вечер и ночь. И очень благодарен сестре. Как и Валерке Гозенпуду, моему соседу и другу детства.
Что же касается Аллы, то о ней я только лишь фантазировал. От одной мысли о ней, при воспоминании о ее лице, глазах, белейшей восхитительной коже на шее, руках, которые я видел однажды обнаженными до плеч, при одной лишь рискованной, робкой попытке догадаться, что скрывается за приподнятой материей платья на ее груди, голова начинала кружиться, в глазах поднимался туман, их хотелось вообще прикрыть, сердце начинало свой сумасшедший ритм, грудь вздымалась, а там, внизу, в горячей истоме что-то одновременно и сладко таяло, и напрягалось до боли, до звона. Но вот что интересно: мои фантазии все же не шли дальше, то есть ниже и ее, и моего пояса. Хорошо помню, что даже попку ее – эту гениально созданную Творцом часть тела женщины – я себе не представлял и не помню вовсе, какая она была у нее, как угадывалась сквозь платье или юбку. Не говоря уже о святых, так знакомых теперь, через годы, милых складочках-лепестках… Нет, это и вовсе в полнейшем неведении – то ли во мраке, то ли, наоборот, словно в огне, – я тогда даже не представлял себе, как они во взрослом состоянии выглядят, хотя и помнил, разумеется, жутко волнующую картинку, то есть рисунок из учебника анатомии. Когда же увидел впервые много лет спустя с близкого расстояния – поразился: совсем иначе себе представлял, да и на картинке выглядело иначе…