Полная версия
Поиски Афродиты
Идти на завод нужно было в ночную смену. Из дома значит – в одиннадцать двадцать вечера, самое позднее. Пришла же она часов этак в восемь. Выпили чуть-чуть, я ей что-то о своей новой работе рассказывал, показал с гордостью руки, изрезанные металлической стружкой и острыми краями деталей – я этими трудовыми ранами почему-то очень гордился. Вообще гордился своей работой – получается ведь, и неплохо, я действительно рекорды бил, хотя, как потом оказалось, напрасно. Нормировщики с секундомерами вокруг забегали и нацелились нормы производственные повышать, а зарплату, естественно, снижать. То есть по чисто советскому принципу: выжимать из тружеников как можно больше, а платить как можно меньше. Чтобы, значит, «производительность труда при социализме» неуклонно росла. Но если я, здоровый парень, могу выполнить норму, то женщины, которые на тех же станках работали, делали это с трудом, и получалось, что я своими рекордами жизнь братьям и сестрам по классу не улучшаю, а ухудшаю. Пришлось поскорее опомниться и пыл свой трудовой умерить. Ну, а гордость за свои способности все равно осталась.
Короче, выпили мы чуть-чуть, поговорили, осталось часа полтора. Но перед тем, как чудесным делом заняться, поставил я на всякий случай будильник на без четверти одиннадцать: мало ли, вдруг увлечемся или уснем… А опаздывать на завод нельзя, у нас с этим делом строго. И вот…
Не знаю, почему так получилось. Может быть потому, что я на заводе рекорды бил и поэтому чувствовал себя уверенно; может быть оттого, что времени оставалось немного и витать в облаках некогда; а может в том дело, что периодически на будильник смотрел и таким образом чрезмерное волнение перед сдаваемым экзаменом как бы гасил… Но только получилось на этот раз все совсем по-другому. Ну просто слов нет, как все хорошо получилось. Не вскакивал я на этот раз, как кавалерист в седло. Наслаждался красотой божественной и радовался. И не торопился. И только чуть позже спокойно и плавно к дальнейшему приступил. Постепенно, медленно, не торопясь…
Так и раскрылся навстречу мне волшебный и нежный ее цветок – влажный, горячий, словно зовущий и ласково привечающий. И внезапно вдруг в тесном и сумасшедше волнующем ее раю я оказался, а лицо, глаза и губы ее тем временем продолжал целовать – и губы эти тоже навстречу моим губам открывались, и встречали меня ласково, и привечали. Ну просто Бог знает что тут с нами обоими стало – мы словно в какой-то теплой, солнечной реке плыли вместе, и медленно так, счастливо и спокойно, обнявшись тесно и даже как бы сливаясь друг с другом, один в другого перетекая. И свободно так, и легко.
И ощутил я молниеносно, мгновенно, что из обиженного, прибитого лишениями всякими, задвинутого и несчастного, чуть ли не полуимпотента вдруг чуть ли не профессором заветного этого дела стал – все делаю, как надо, все правильно, вот же, раскрылась дверь, и мгновенно все изменилось.
То есть ни о чем натужно, настойчиво не думал, не считал, что это какой-то экзамен – и она ни о чем другом, кроме радости этой, кроме желания нежной, ласковой быть, меня обнять и к себе приблизить, тоже не думала… Вот все и получилось. Как же просто, Господи, Боже мой, промелькнуло в сознании, помню, но и на этой мысли я не зацикливался, а просто плыл и плыл в ошеломляющем блаженстве. И радовался.
Господи, думаю теперь – в который уж раз в своей жизни! – что же мы творим над собой, как же мы изгаляемся над своей жизнью, что только ни выдумываем, как только ни выпендриваемся – лишь бы не жить нормально, не испытывать лучшее из того, что можем, не следовать тому, что с таким неиссякаемым постоянством, безграничным терпением предоставляет нам мать-Природа. Страх, лень, глупость… Ну, да ладно, обо многом еще рассказать нужно – вернемся в прошлое.
Музыка это была. Божественная, великая музыка слияния наших тел и, конечно, душ. И представить немыслимо, что было бы на сеновале тогда, в августе, если бы я был посмелее, поразвитее, что ли. Но и теперь все равно это была божественная, великая музыка. Она, любимая моя девочка, молчала, только дышала напряженно и подчинялась мягко, и двигалась мне навстречу в блаженном музыкальном ритме, и гладила мою спину, и прижимала меня к себе, и стонала, и вздрагивала периодически, и не было никаких сомнений в том, что все это ей очень нравится, что я делаю хорошо; не только для меня, но и для нее это важно, мы заодно… Вот о чем я мечтал столько лет! Не ошибся в своих надеждах, в вере своей – вот так оно и должно быть…
А когда будильник зазвонил – куда ж денешься… – я дотянулся до него рукой, не уходя от Раи, и кнопку нажал. И через несколько минут только позволил себе разрядиться, закончить потрясающую, божественную эту мессу – и великий вихрь словно подхватил меня, вознес в небо, ослепил на миг и плавно, бережно опустил на землю. Точнее – на кровать, где мы с этой потрясающей девушкой были.
– Пора, милая, – сказал я. – Пора, ничего не поделаешь.
Послушно, с детской какой-то готовностью она тоже начала одеваться, и я заметил, что легкая улыбка не сходит с ее лица.
– Столько острых ощущений, столько острых ощущений, – сказала она, по своему обыкновению шутя и смущаясь одновременно, натягивая трусики свои, а потом чулки.
И по счастливой улыбке, по сияющим глазам и щечкам розовым было ясно: так оно, несомненно, и есть.
«Наконец-то победил, – подумалось мне. – Наконец-то по-настоящему. Даже не верится».
Чуть не бегом до автобусной остановки бежали. И ко времени в проходную я все же успел.
Легко понять, что чувствовал. Мало того, что вот теперь-то я и есть, наконец, мужчина – барьер и на самом деле растаял как будто бы, – но у меня к тому же есть теперь она, Рая! Потрясающая девушка – красивая, с отличной фигурой, совершенно великолепной грудью, попкой в высшей степени соблазнительной (запомнился момент, когда между кроватью и печкой протискивалась она к вешалке за своим пальто, и ее круглая попка так аппетитно пролезала, с легким шорохом натянутой шерстяной юбки…), с таким прекрасным лицом – радостным, живым, с сияющими, искрящимися глазами, – с нашими общими воспоминаниями о том августе, счастливом лете… Близкое существо, родное.
И воскресли в моем воображении и «Купальщица» Коро, и «Нимфа» Ставассера… И подумал я: а что если… Ну, конечно! Я ведь даже, когда уходили, спросил:
– А можно будет тебя сфотографировать без всего? У тебя такая фигура классная…
– Почему бы и нет, – сказала она, пожав плечами и улыбнувшись. – В следующий раз, если хочешь.
Разумеется, сердце у меня так и замерло.
Фотографией я, как известно, занимался уже давно, и даже первые снимки «обнаженной натуры» у меня были. Тоню сфотографировал, как ни странно – позволила, к моему удивлению, хотя близости у нас тогда еще не было. И еще соседку свою как-то уговорил, но плохо снял, бездарно – о чем речь впереди. И вот теперь… Неужели? Она, Рая, действительно великолепна – в предпоследний раз была как-то хуже, но теперь расцвела опять: я ведь в полумраке видел светящееся подо мной тело, отпечаталась божественная картинка. Разбросанные волосы на подушке, откинутое прекрасное лицо, белая шея, плечи и совершенно потрясающая, ослепительная грудь с темноватыми, умопомрачительными кружками и торчащими ягодками сосков… Похоже на сон. Неужели действительно в следующий раз?…
Ночью в цехе я ощущал себя словно в полете. Да ведь это же первая настоящая встреча с женщиной у меня была. И с какой женщиной! Легкость в теле необычайная, усталости никакой, голова свежая: подъем, прилив сил, петь от радости хочется. Мелькали в памяти картинки-воспоминания: ее вздох, стон, поворот лица, нежная рука гладит мою спину, бархатная нога, которую я обнял одной рукой – она закинута на меня, и я просто таю от ощущения ее покорной расслабленности, удивительной гладкости кожи, – а там, ниже и вовсе настоящая бездна блаженства: влажно, скользко, тепло, уютно… Восторг!
А на другой день, когда дома уже успел отоспаться после ночной смены – два звонка в коридоре: ко мне. Открываю парадную дверь: она! Сияющая улыбкой, благоухающая, веселая – праздничная!
– Я на минутку. Извини, что без звонка, я не могла не прийти. Хотела тебя увидеть.
И цветок протягивает – гвоздику. Вот это да.
Ничего не успели, конечно, она в обеденный перерыв прибежала, но зато капитально договорились, что через три дня – в субботу – она придет пораньше, днем, и останется у меня на всю ночь. А накануне, в пятницу, позвонит.
Значит, ошибся я в своих муках, сомнениях, в скованности своей, когда лежали, как статуи, а она почему-то была такой же, как я, и я подозревал даже, что у нее тоже несладко, и она тоже думает о не очень-то удачной жизни своей, а потому и не помогает мне ничем – то есть мы с ней как бы и близки, больше в горе, чем в радости?
Нет, граждане-соотечественники. К сожалению, не ошибся.
В следующую ночь на заводе, во время смены, вышел я, пардон, в туалет и заметил с недоумением, что самый кончик моего нежного, но вполне доказавшего свою состоятельность и выносливость инструмента опух и красный. И какое-то неудобство внутри ощущается. Словно что-то мешает. И даже немножко больно, когда это самое, «по-маленькому»… Странно, подумал я. В чем дело? Может грязь какая-то случайно попала – на заводе ведь полно грязи: железная стружка, опилки, масло, эмульсия… Стоя потом за станком, я ощутил, что там, внизу у меня, как будто даже и выделяется что-то. Пошел в туалет, посмотрел. Да, действительно. Муть какая-то. Что такое? Может быть, в ту ночь великолепную просто слегка натер? С непривычки-то…
К утру не прошло. И к вечеру на другой день тоже. Даже плавки пришлось надеть вместо трусов, чтобы не телепалось и не прилипало. Все равно больно, не помогло.
Вообще-то я читал, что если это «то самое» («полторы окружности» из анекдота: площадь одной окружности это сколько? – Два пи-эр… – А полторы если, то сколько будет? То-то…) – так вот если это оно, то как раз и проявляется день на второй, на третий. Неужели?! В эту следующую ночь стало не лучше, а хуже. Сделать «по-маленькому» и вовсе мучительно…
И утром после смены я направился в поликлинику нашу районную – знал, что есть там «кожное отделение».
Полный, высокий, средних лет мужчина в белом халате – врач-кожник – глянул, пальцем провел по головке, понюхал и велел мне помочиться в банку. А сам, вымыв с мылом палец, сел писать «историю болезни». Ему уже было все ясно.
То, что я с трудом и болью выдавил из себя в банку, было мутным, там плавали какие-то нити, хлопья. Врач глянул лишь мельком и велел вылить в раковину.
– Что у меня? – не очень-то бодрым голосом спросил я.
– Триппер, что, – сердито сказал он и добавил: – Руки вымой как следует. Глаза не трогай, смотри, а то и туда перейдет. С кем последнее сношение было? Когда? Давай-давай, говори, а то лечить не буду. Так уйдешь. И в милицию сведения передам. Ее все равно найдут, учти, но пока искать будут, она других заразит, имей в виду.
Адреса ее я не знал. Телефона тоже. Но торжественно пообещал, что как только она позвонит – а она завтра должна звонить, сегодня четверг, – я встречусь с ней и приведу сюда, непременно. Понимаю же, как это важно.
– Ладно, смотри, – сказал врач. – Обманешь – тебе ж хуже будет. И другим, повторяю, учти. А теперь спускай штаны и трусы тоже, давай-давай, и сюда вот ложись на живот, задницу свою подставляй. Удовольствие получил, теперь расплачивайся…
Укол, потом еще унизительная процедура – пальцем в попу…
Рая позвонила, как обещала. Пришла. Был конец дня, я быстро объяснил ей все, и она тотчас согласилась идти вместе к врачу.
– Ну ведь как чувствовала! – сокрушалась она по дороге. – Как чувствовала, что он такой, по поведению чувствовала…
– Кто? – спросил я.
– Да этот, как раз перед тобой. Дурак. То ли Миша, то ли Гриша, я даже имени толком не помню. Прямо в парадном, стоя. Он после магазина меня провожал, после смены… Ну не хотела же, как чувствовала! Дура я. Поддалась. Ты уж извини…
К врачу мы не успели, прием закончился. Она торжественно пообещала, что пойдет в свою поликлинику, обязательно!
И исчезла на какое-то время – не звонила и не приходила.
Минуло что-то около месяца, меня вылечили окончательно, хотя врач сказал, что я не должен «вступать в половую связь» полгода, как минимум. За что я наказан, я так и не понял. Только потом, потом… Но это – потом.
Опять приехал Арон и попросил пожить у меня несколько месяцев. Однажды я пришел с завода после дневной смены, и Арон дал мне записку. Приходил следователь из милиции, оставил записку и просил обязательно зайти. Я зашел.
Разыскивали ее. Знали, что она у меня бывала. Оказывается, она заразила не только меня, а в кожном диспансере так и не появлялась. Кроме того, как сказал следователь, обвиняли ее в воровстве.
– У вас никакие вещи не пропадали? – спросил он меня.
– Нет, что вы. Да я вообще уверен, что она не…
– Никогда ни в чем нельзя быть уверенным до конца, вы уж мне-то поверьте, – сказал он и посмотрел на меня печально. – Никогда и ни в чем. А вы что же, хорошего мнения о ней?
– Да, хорошего. Хотя и случилось это у нас, но… Она как-то говорила, что живет с бабушкой, отца-матери нет как будто…
– Да, у нее дома беда. Отца ведь вообще не было официально, мать спилась. С бабушкой жили вдвоем, в бараке. Потом по мужикам стала болтаться – девка красивая. Ну, вот и… Законный финал. Жалко, а судить-то, наверное, будут. Она ведь не одного тебя заразила. И вещи брала.
– И многих заразила? – спросил я, судорожно глотнув.
– Восьмерых, включая тебя, наверняка. А может и больше. Ну, ладно, иди. Если что, вызовем. Подпиши вот здесь…
Меня так и не вызывали.
С тех пор я больше никогда не видел ее. И ничего о ней не слышал.
Вот такой была вторая женщина в моей жизни. Но все равно я испытываю к ней – благодарность. Ну, и сочувствие, разумеется. Куда ж деваться?
Стефан Цвейг и Казанова
Да, как-то все шло синхронно… Я имею в виду встречи с девушками и мое писательство. Только после дебюта с Тоней я написал окончательно – перестал без конца переделывать – свой первый рассказ, а вскоре потом и второй. Конечно, они были «несерьезны» с общепринятой точки зрения – о рыбной ловле, о природе, чуть-чуть о девушках, если подойти формально. На самом же деле – о восприятии жизни, об истинных ее ценностях, с моей, разумеется, точки зрения. Можно со мной не соглашаться – каждый имеет право на свое мнение по этому поводу, – но для меня то, о чем я писал, было важнее всевозможных «производственных» и уж тем более «социальных», «идеологически выдержанных» тем, которые особенно приветствовались в советской литературе. Я не лгал, ничего не выдумывал, я старался написать так, как видел и чувствовал: это и есть, по моему глубокому убеждению, самое главное. Да и кто вообще осмелится утверждать, что знает абсолютную истину? Глупость! Я писал о том, что для меня действительно было важно, чем жил, – бывший школьный отличник, студент Университета, не принимающий «принятый» порядок вещей, пытающийся разобраться самостоятельно, без навязываний и подсказок!
Вскоре был написан и третий маленький рассказ, он назывался так: «Сверкающая гора окуней». Как будто бы тоже о рыбной ловле, но на самом деле о том же, о чем первые, да еще и о об искренности, честности. Герой – двенадцатилетний мальчик, наивный, то есть НОРМАЛЬНЫЙ, который в очередной раз сталкивается с ложью взрослых и не может, не хочет ее принять. Конечно, разумеется, я прекрасно сознавал свою «наивность» – и в отношении печатания своих сочинений в великой нашей советской стране тоже! – но не собирался «перестраиваться» и играть в общепринятые игры. «Лучше никак, чем кое-как» – вот, пожалуй, правило, которое всегда, конечно, осложняет жизнь человека, но без которого жизнь, мне кажется, вообще не имеет смысла.
Для утешения я не раз перечитывал, например, все тот же «рассказ из студентской жизни» С.Т.Аксакова под названием «Собирание бабочек», входящий в его «Детские годы Багрова внука». И это не только он, мой соотечественник, живший лет сто назад, бродил по таинственным дебрям Болховского сада или, позабыв все на свете, кроме желания поймать какую-нибудь прекрасную бабочку-ванессу, бегал с «рампеткой» (то есть сачком) по Арскому полю – это и я вместе с ним, а может быть и вместо него. Это не он – вернее, не только он, – а и я мечтал повстречать и поймать Кавалера Махаона или Подалирия и с замиранием сердца слушал лекции профессора натуральной истории Карла Федоровича Фукса… А Бунин? А «Мартин Иден» Джека Лондона? Все это наверняка автобиографично. Да и вообще все лучшие – настоящие! – произведения писателей это наверняка пережитое ими, а если и додуманное, домысленное, то опять же соответственно их личным, искренним убеждениям. Всякий выпендреж, все эти самовлюбленные «авангарды» и словесные выкрутасы казались мне ни чем иным, как фиговым листочком беспомощности и плодом желания не быть, а казаться. Не говоря уже о чисто «советской» литературе – надуманных «производственных» романах и всей этой лживой, псевдооптимистической чепухе, которую, тем не менее, партийные идеологи наши, наоборот, считали «отражением жизни». Ничего нет лучше самой жизни, свободного и естественного существования в этом прекрасном мире – с бесконечными возможностями, данными нам самой Природой! Мы же – словно заколдованы, заморожены чем-то или кем-то, опутаны страхом, глупостью, ложью.
Совершенно то же и с девушками. Я чувствовал, что здесь вообще сплошная ложь, все извращено и изгажено, мы и здесь почему-то с тупым упорством Рай превращаем в Ад, но как вылезти из соплей и грязи я, конечно, не знал. Хотя мечтал. И пытался.
Стал я периодически ходить в Ленинскую библиотеку. Миллионы, миллиарды книжных страниц – сконцентрированные мысли, жизненный опыт тысяч разных людей… Однажды у Стефана Цвейга прочитал повесть о Казанове. Она потрясла меня. «Я жил философом», – таковы были, по Цвейгу, последние слова величайшего из любовников, не унижавшего женщин, не «завоевывавшего» их, как, например, Дон Жуан и многие, многие из его жестоких и циничных последователей, а – любившего и дававшего им радость. «Девять десятых наслаждения мужчины при общении с женщиной – это то, что испытывает она» – вот девиз настоящего мужчины, согласно внутренним убеждениям Казановы. Как величайшее откровение читал я сочинение Цвейга, а потом целыми страницами принялся переписывать в свою тетрадь. Купить эту книгу в Советском Союзе было совсем нереально, а если и разыскать на «черном рынке», то просто не хватит денег. Я был потрясен тем, что читал, это удивительно соответствовало тому, что думал я, при всей убогости, ничтожности моего опыта по этой части. «Казанова дарит наслаждение женщине, и они высоко ценят это: его благодарная любовница приводит свою подругу, мать приглашает дочь, чтобы приобщиться обеим к пленительному празднику жизни… Сердце какого мужчины не вздрогнет от белой зависти к великому любовнику, который готов оставить все, едва лишь услышав мелодичный смех за дверью гостиницы, в которой он случайно остановился. И если обладательница этого смеха тронет его сердце своим обаянием и красотой, он не отступится до тех пор, пока не добьется обладания ею, пока не даст ей того, что может дать только он – великой радости бытия. Он никогда не унижал женщин, не пользовался ими, как его антипод Дон Гуан, он их любил…»
Меня потрясло, как серьезно пишет Цвейг о Казанове. Ведь не только у нас в Советском Союзе, но и во всем мире фактически взаимоотношения мужчин и женщин, особенно половая близость, всегда считались чем-то несерьезным, фривольным, легкомысленным, не заслуживающим внимания нормального, здорового человека. Наука, какие-то «деловые» отношения, то есть «бизнес», строительство, производство чего-то материального – да, это серьезно и важно. Производство машин, кастрюль и вспашка зяби, например. Ну, семья, где воспитываются дети. Хотя вопрос воспитания детей тоже по большому счету всегда как-то отодвигается в сторону, и главным в воспитании всегда считалась система запретов и наказаний. Совсем от взаимоотношения полов уклоняться бессмысленно – природа берет свое, – но максимально ограничить внимание к этой стороне жизни старались всегда. Даже совершенно безобидные с теперешних позиций в этом отношении рассказы Мопассана считались чем-то не вполне приличным, на грани легкомыслия, фривольности, недозволенности. Нечистоты.
И вот вдруг такое откровение у Цвейга по отношению к человеку, смысл жизни которого, очевидно, заключался как раз в этом: взаимоотношения мужчин и женщин, причем как раз половые, то есть эротические! Его целью было ведь не плодить детей – его целью была радость жизни и ее познание. «Я жил философом…». Казанова, по мнению Цвейга, был не только философом, но, несомненно, поэтом. Меня поразил тот поток искренней симпатии, восхищения, любования жизнью профессионального любовника, явная «белая» зависть к нему со стороны писателя вполне серьезного, который высоко котировался в обществе и вовсе не считался легкомысленным. Он ведь писал о многих великих людях – о Магеллане, Стендале, Достоевском, Мессмере, Фрейде…
Это было открытие. Я-то ведь всегда догадывался, что скрываемая, «стыдная» сторона жизни очень, очень серьезна, с нее начинается все! Мы же родились все в результате «стыдных» взаимоотношений! Как же они могут быть несерьезны и не важны?! Закрывать глаза, стыдливо задергивать занавес, гасить свет – разве это выход? Совокупляются, рожают детей и растят их все животные – обезьяны, кролики, медведи, шакалы, – чем-то ведь отличается человек от них! Чем? Разве не важно это исследовать и понять?
А у меня лично, к примеру… Да ведь эта сторона жизни важнее, чем все университеты вместе взятые. Личность человека – мужчины, женщины – формируется через это. Как же можно не отнестись всерьез? Что мне сам по себе университет, зачем? Что мне «материальная обеспеченность», если я не знаю, как жить так, чтобы она, жизнь, приносила радость? Человек живет в обществе – как же добиться, чтобы жизнь с другими была не в ненависти и зависти, а в согласии и любви? То, что я видел вокруг себя, главным образом была ложь. Вся история человечества пропитана ненавистью. Почему? Не оттого ли, в частности, что в одном из самых главных вопросов жизни – мужчина и женщина – торжествовало всегда и торжествует до сих пор именно это: ненависть друг к другу, непонимание, противостояние, борьба и – бесконечная ложь?
У меня же, увы, после Раи пока что никого не было. Хотя просто встречи с девушками иногда бывали, но они не заканчивались ничем… Я все еще тыкался, как слепой котенок. Смешно, конечно, хотя бы даже отчасти сравнивать себя с Казановой или брать его себе в пример – с моими-то ничтожными материальными возможностями, в нашей замордованной партией и правительством стране, где уже столько попыток сделано, чтобы превратить женщину в рабочую силу и инкубатор для производства все новых «строителей социализма», – какая уж тут радость жизни и приобщение к празднику полового соития… И все же я был уверен: истина в том, что писал Цвейг о Казанове. Мы плаваем в море лжи. Всеми силами надо из него выбираться, чего бы это ни стоило. Иначе просто и жить нет смысла.
Как-то однажды в газете увидел объявление о творческом конкурсе в Литературном институте имени А.М.Горького. И подумал: а что если попробовать? Сам институт мне, пожалуй, не нужен, но интересно: как оценят на творческом конкурсе мои первые робкие сочинения? В несколько журналов, кстати, я их уже предлагал – полный финиш. Там, как я понял, просто не знали, что с ними делать – они ведь, с их точки зрения, как бы и ни о чем… Кроме упомянутых трех рассказиков, был у меня еще и очерк об Алексее Козыреве – как познакомился с ним на рынке, как поехал к нему в Малое-Семино, что узнал… По условиям конкурса нужно было прислать не меньше 35 страниц машинописного текста. Можно и неопубликованное. Как раз столько у меня и набралось. Запечатал я их в конверт и послал.
И каково же было мое удивление, как писали в старых русских романах, когда вдруг получил маленький конверт с официальным уведомлением, что творческий конкурс я выдержал и допущен к собеседованию, которое проводится перед экзаменами, которые, в свою очередь, состоятся в… И так далее. Трудно было поверить своим глазам. Может, ошибка?
Поехал в институт, удостовериться и посмотреть. Все верно, я в списках. Поговорил с человеком, который учится здесь уже три года. Он настойчиво убеждал, что пройти творческий конкурс нелегко – здесь десятки человек на одно место! – а следовательно мне нужно немедленно начать серьезнейшим образом готовиться к экзаменам и к собеседованию.
– Люди со многими публикациями творческий конкурс порой годами пройти не могут, а вы с неопубликованным… Вам просто сказочно повезло! Я бы на вашем месте… На следующий год вам вряд ли так повезет, вы что! Куйте железо, пока горячо!
Но я поступать пока что не собирался. Не забылся Университет, я всерьез опасался, что здесь тоже будут учить меня писать не то, что думаю, а что надо по каким-то «социальным» причинам, «в виду серьезного международного положения», согласно учению марксизма-ленинизма, потому что «Партия велела» и так далее. Да, конечно, рассказы мои о другом, а их, тем не менее, оценили, но… Одно дело конкурс, а совсем другое…