bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 19

В дополнение к долгой титанической работе, с 1882 года они начали издавать «Analecta Bollandiana» – ежегодные подборки материалов, связанных с их исследованиями, но не могущих быть включенными непосредственно в «Acta». При всей скромности своего названия, «Analecta» представляют огромный интерес как в плане непосредственно агиографическом, так и в историческом.

Как историку, мне всегда казалось крайне любопытным, кто имеет большие шансы стать святым в ту или иную эпоху. Некоторые века предпочитают чудотворцев, а другие – талантливых организаторов, чья деловая активность приносит результаты, оставляющие полное впечатление чуда. В последние годы добрые старые святые, вызывавшие любовь даже у протестантов, постепенно уступают место личностям значительно меньшим, родившимся, на свое счастье, с черной, желтой или красной кожей, – расовое равноправие, провозглашенное в сей юдоли скорбей, переносится и на мир горний. Мои болландистские друзья ничуть не боятся признать, что в отборе святых гораздо больше политики, чем могло бы показаться неискушенным верующим.

Скромность моих доходов не позволяла даже думать о покупке «Acta», однако я часто – до двух-трех раз в неделю – работал с ними в университетской библиотеке. Зато я однажды наткнулся на полный комплект «Analecta» и не смог пройти мимо, несмотря на его безумную, по меркам Великой депрессии, цену. Эти объемистые, в явно иностранных переплетах тома вызывали почтительное удивление практически у каждого, кто впервые заходил в мой школьный кабинет.

Узнав, что я действительно читаю по-французски, по-немецки и на латыни, ребята выпучивали глаза; думаю, им было полезно воочию убедиться, что эти языки действительно существуют, а не придуманы нарочно, чтобы мучить школьников. Кое-кто из коллег поглядывал на мои книги иронически, а находились и надутые дураки, распускавшие слушок, что я «переметнулся к Риму»; старик Игл (это было задолго до Вашего времени) посчитал своей обязанностью предостеречь меня против блудницы вавилонской и риторически вопросил, ну как я могу «проглотить Папу». С того времени миллионы людей проглотили Гитлера и Муссолини, Сталина и Мао, да и мы не поперхнулись некоторыми демократическими лидерами, так что уж там говорить про Папу. Но вернемся в 1932 год, когда я только что подписался на «Analecta» и жадно их читал, а кроме того, усиленно изучал греческий (не древнегреческий Гомера, а диковатый язык средневековых монахов-летописцев), чтобы расширить круг доступного мне материала.

Именно тогда у меня появилась наглая идея послать заметки по Анкамбер главному редактору «Acta», великому Ипполиту Делэ, который в худшем случае мог проигнорировать их либо вернуть с парой слов благодарности. Но во мне-то все еще жили протестантские представления, что католики норовят при первой же возможности плюнуть тебе в лицо, а уж с этих иезуитов, искушенных в обмане и двуличии, вполне станется украсть мою работу, а затем, чтобы и концы в воду, взорвать меня бомбой. Но я решил рискнуть.

Через месяц с небольшим я получил письмо следующего содержания:

С.er Monsieur Ramsay,

Ваши заметки по образу Вильгефортис-Куммернис были прочитаны некоторыми из нас с определенным интересом; хотя содержащуюся в них информацию нельзя назвать совершенно новой, интерпретация и обобщения проведены настолько убедительно, что мы просим вашего согласия на публикацию работы в ближайшем выпуске «Analecta». Время поджимает, поэтому я буду крайне благодарен, если вы ответите на это письмо при первой же возможности. Если вам доведется попасть в Брюссель, мы были бы очень рады видеть вас у себя. Нам всегда приятно познакомиться с серьезным агиографом, а особенно с таким, который, подобно вам, занимается исследованиями не по профессиональной обязанности, но из любви к предмету.

Avec mes souhaits sincères[8],Ипполит Делэ, О. И.Société des Bollandistes24 Boulevard Saint-MichelBruxelles

Немногие вещи приводили меня в такой восторг, как это письмо; я храню его и по сей день. Со времен войны я приучил себя не говорить о своих радостях, если собеседники не готовы их разделить – как чаще всего и бывало, после чего я обижался и радость моя блекла; ну почему каждый раз оказывается, что то, что интересно мне, глубоко безразлично окружающим? Но на этот раз мне было не сдержаться. Когда я вскользь заметил в учительской, что мою статью приняли в «Analecta», коллеги посмотрели на меня, как коровы на проезжающий мимо поезд, и вернулись к разговору о гольфе – какой-то там Бребнер уложил вчера мяч в лунку с одного удара, это просто потрясающе…

Затем я похвастался Бою; до его мозгов дошло только одно: статья написана по-французски. Честно говоря, я не стал рассказывать ему историю про Анкамбер и ее бороду, психологически-мифологические сплетни подобного рода могут вызвать интерес только у бесхитростного верующего или у изощренного интеллектуала. Бой не был ни тем ни другим, зато он хорошо подмечал класс, как в вещах, так и в людях; теперь меня приглашали к Стонтонам заметно чаще, и не в одиночку, а отобедать вместе с его влиятельными друзьями. Иногда я слышал краем уха, как Бой характеризует меня какому-нибудь банкиру или брокеру: «Очень способный парень, свободно говорит на нескольких языках, много печатается в европейских изданиях, немного чудаковат, уж что есть, то есть, но со старого приятеля какой спрос?»

Думая, что я пишу о «злободневных проблемах», приятели Боя часто интересовались моим мнением, чем и когда кончится депрессия. Я с умным видом говорил, что она близится к завершению, однако это совсем не значит, что завтра наступит улучшение, вполне возможно, что самое худшее еще впереди, – иначе говоря, выдавал ту смесь надежды и мрачных опасений, которая кажется финансистам наиболее бодрящей. Я считал их жуткими олухами, ничуть не отрицая за ними некие невидимые мне достоинства, иначе как бы они сумели стать богатыми? При всей моей любви к деньгам я не согласился бы иметь такие, как у них, мозги ни за такие, как у них, деньги, ни за много бо́льшие.

При всей своей странности и тупости эти денежные, влиятельные друзья Боя были очевидным образом интересны друг для друга. Они много рассуждали о «политике», не связывая это слово ни с какими тактическими или стратегическими планами; кроме того, они очень беспокоились о нуждах рядового человека – «обычного, среднего парня», если говорить их языком. У этого среднего парня имелись два существеннейших изъяна: он не умел рационально мыслить и все время норовил жать там, где не сеял. Ни один из этих ка-питтл-истов не проявлял хотя бы самой зачаточной способности к рациональному мышлению, и я был вынужден прийти к заключению, что они действительно жнут там, где посеяли, однако сеяли они не упорный труд и отказ от многих жизненных радостей, как казалось им самим, но талант, талант довольно редкий, талант такого свойства, что никто, даже его обладатели, не хочет признавать его талантом, чем-то таким, чего если нет, то и не будет, сколько ты ни трудись. В отличие от большинства своих сограждан они имели талант к денежным махинациям.

Сколько света и радости вошло бы в жизнь этих людей, признай они сами, а вслед за ними и мир, умение ловко загребать под себя даром свыше, сродни талантам музыканта, живописца и скульптора. Но это было не в их обычаях, они упорно низводили свой дар на будничный уровень трудолюбия и благоприобретенных знаний. Они хотели выглядеть людьми умудренными в жизненных делах и проницательными в политике, хотели демонстрировать своим примером, чего мог бы добиться каждый средний парень, научись он мыслить рационально и жать только там, где сам же и сеял. Друзья Боя и их супруги (сильно смахивавшие в большей своей части на попугаев либо на бульдогов) были настолько скучны и сварливы, что «обыкновенному парню» вряд ли стоило так уж стремиться быть похожим на них.

Мне казалось, что они знают о рядовом человеке значительно меньше моего, потому что я сражался на войне как рядовой человек, эти же люди были, как правило, офицерами. Я видел и героизм рядового человека, и его зверство, его чуткость и его бездушную жестокость, однако я не замечал за ним особого умения разработать и осуществить какой-либо связный, далеко идущий план; он был таким же заложником своих чувств, как и эти богатые мудрилы. Где найти мудрость, где найти понимание? Не в среде Стонтоновых дружков – ка-питтл-истов, но и не у нищих доктринеров из нашей учительской, и не у социалистов-коммунистов, которые регулярно организовывали в городе митинги, столь же регулярно разгоняемые полицией. Создавалось впечатление, что у всех – кроме меня – есть свои проекты, как поставить мир на ноги и высушить слезы всех страждущих. Стоит ли удивляться, что я чувствовал себя пришельцем в земле родной.

Стоит ли удивляться моему желанию хоть где-нибудь чувствовать себя своим; до первого своего визита в брюссельский коллеж де Сен-Мишель я был настолько наивен, что надеялся найти такой приют в среде болландистов. Две (или три? теперь уже и не вспомнишь) недели промелькнули как сон; у них есть специальный зал для иностранных ученых, но мне сразу же предоставили полную свободу передвижения; когда же я поближе познакомился с иезуитами, руководившими этим заведением, и завоевал их доверие, они дали мне свободный доступ к изумительнейшей библиотеке коллежа. Свыше ста пятидесяти тысяч книг о святых! Для меня это был истинный рай.

И все же нередко бывало, что часа в три пополудни, когда воздух в библиотеке сгущался от жары и многие высокоученые читатели задремывали, уронив голову на свои выписки, я задумывался: Данстан Рамзи, что ты здесь делаешь? К чему это все приведет? Тебе уже тридцать четыре, а ни жены, ни детей, ни даже плана, как жить, все какие-то причуды; ты учишь мальчишек, которые справедливо считают тебя указательным столбом на своем жизненном пути – и проходят мимо не оглядываясь, как мимо того же столба; единственный человек, нуждающийся в твоей опеке, – психически ненормальная женщина, чья нескладная жизнь наводит тебя на такие дикие мысли, что впору усомниться в твоей собственной нормальности; ты сидишь, зарывшись в невероятные, почти сказочные жизнеописания, составленные людьми, напрочь лишенными чувства истории, – и все же упорно считаешь себя при деле. Вместо того чтобы поехать в Гарвард, написать докторскую диссертацию, получить работу в университете, сменить этот бред на интеллектуальную респектабельность. Очнись! Так ведь можно всю жизнь проспать!

После чего я продолжал выяснять, кто и на каких основаниях отождествил Марию Магдалину с Марией, сестрой Марфы и Лазаря, и не имели ли эти сестры, одна из которых символизирует домовитость, а другая чувственность, прямых аналогов в более ранних языческих верованиях, и даже – о безмозглый бездельник! – не был ли их богатый папаша похож в чьих-либо описаниях на богатеньких дружков Боя Стонтона. А если да – стоит ли удивляться, что его дочери пошли по кривой дорожке?

Но эти послеобеденные сомнения и угрызения ничуть не мешали мне прочно стоять на своей идее (почти не сформулированной, так что вернее назвать ее интуитивной догадкой), что серьезное исследование любого важного раздела человеческих знаний, или теории, или верования, предпринятое критически, но без враждебности, неизбежно откроет под конец некий секрет, даст ценное, непреходящее прозрение, позволит хоть немного понять природу бытия и истинное предназначение человека. Странноватая стезя для дептфордского парня, взращенного в протестантизме, но провидение толкало меня на нее с таким упорством, что любое сопротивление было бы непозволительной – и опасной – дерзостью. Ибо я, как Вы уже поняли, предпочитал сотрудничать с судьбой, а не требовать с нее каких-то там сокровищ, не приставлять ей дуло к виску. Все, что мне оставалось, – это брести дальше, шажок за шажком, не терять веры в свою причуду и твердо помнить, что озарение может прийти с любой, самой неожиданной стороны; так было со всеми святыми, так случится и со мной – буде я того сподоблюсь.

Общество болландистов было не слишком многочисленно, так что я быстро перезнакомился со всеми его членами, не переставая изумляться их дружелюбию и обходительности. И все же, хоть я и не верил больше в страшные сказки про иезуитов, прежнее недоверие не исчезло полностью. Я считал, к примеру, что они необыкновенно хитры и что разговаривать с ними нужно очень осторожно – хотя что уж такого неосторожного мог я сказать? Но если эти люди и обладали некой сверхъестественной хитростью, они не стали растрачивать ее на меня. Еще я ожидал, что они нюхом почуют в моих жилах черную протестантскую кровь и будут меня сторониться. Все вышло как раз наоборот – протестантизм сделал меня экзотическим существом и даже всеобщим любимцем. В то время картотеки были еще новинкой, и гостеприимных хозяев очень заинтересовала моя работа с карточками; сами они делали заметки на клочках бумаги и хранили эти клочки в систематическом порядке с непостижимой для меня виртуозностью. Но при всей их приветливости, при всей широте нашего общения, я быстро утратил надежду стать своим в этом любезном, не от мира сего мирке – в немалой степени потому, что Общество Иисуса косо смотрит на близкие отношения своих членов с кем бы то ни было, даже друг с другом.

А потому нетрудно понять, насколько я был польщен, когда в заключение одного из моих немногих разговоров с отцом Делэ, главным редактором «Analecta», он сказал:

– Как вы заметили, наш журнал публикует материалы, представляемые самими же болландистами и их друзьями; я надеюсь, что вы будете активно с нами сотрудничать и приезжать сюда, когда представится возможность, ибо мы, вне всяких сомнений, считаем вас своим другом.

Это было нечто вроде прощального напутствия, потому что уже на следующий день я уезжал в Вену в компании престарелого болландиста падре Игнасио Бласона.

Падре Бласон был в Обществе болландистов своеобразным уникумом, его эксцентричность с лихвой искупала подчеркнуто непримечательную внешность и невозмутимое спокойствие остальных, и я не ошибусь, сказав, что они за него краснели. Вопреки иезуитскому обычаю не афишировать своего сана, он был несомненным, почти театральным священником. Он не только носил сутану внутри коллежа, но даже выходил в ней на улицу, что совсем не поощрялось. Его затрепанная черная шляпа могла быть частью костюма дона Базилио из «Севильского цирюльника», утратившей за долгие годы службы всякую форму и благопристойность. Бархатную скуфейку, ставшую из черной зеленой, с добела протертыми швами, он носил и в помещении, и даже на улице, – под той самой шляпой. Почти все прочие священники курили, довольно умеренно, он же нюхал табак совершенно неумеренно и носил его в большой роговой шкатулке. Его поломанные очки были связаны замызганной веревочкой. Его волосы взывали не о гребенке и ножницах, а о чем-нибудь вроде газонокосилки. У него был багровый, объемистый нос. Ввиду почти полного отсутствия зубов его щеки глубоко запали. В общем, он был настолько карикатурен, что ни один режиссер, обладающий хоть каплей вкуса, не выпустил бы актера в таком гриме на сцену. И вот же пожалуйста, такой невозможный персонаж, причем не театральный, а самый что ни на есть жизненный, разгуливает, шаркая ногами, по болландистской библиотеке, что-то напевает себе под нос, оглушительно чихает после огромной понюшки и с любопытством заглядывает людям через плечо, чем они там занимаются.

Его терпели за большую ученость и преклонный (никто не знал, какой именно) возраст. По-английски он говорил бегло, с еле заметным акцентом и с нескрываемым удовольствием поражал новых знакомых, виртуозно перескакивая с языка на язык. Когда я впервые заметил падре Бласона, он увлеченно болтал с каким-то ирландским монахом на гэльском, не слыша или не желая слышать осторожных «Тсс» и «Tacete» дежурного библиотекаря. Когда же он заметил мое существование, то попытался ошарашить меня длинной латинской фразой, однако я не спасовал, и он перешел на английский. Вскоре я узнал, что падре Бласон любит хорошо поесть, и предложил ему пообедать вместе.

– Я из разряда прирожденных гостей, – сказал он, – и если вы возьмете счет на себя, я с радостью и сторицей отплачу вам сведениями о святых, – сведениями, которых вы точно не найдете в нашей библиотеке. И наоборот, если вы предложите и мне, в свой черед, быть хозяином, вам придется меня развлекать, а это ох как непросто. В роли хозяина я капризен, раздражителен и ненадежен. В роли же гостя – о, это совсем иной коленкор, могу вас заверить.

Так что я неизменно был хозяином, и мы посетили целый ряд хороших брюссельских ресторанов. Падре Бласон более чем сдержал свое слово.

– Вы, протестанты, если уж вам взбредет заинтересоваться святыми, смотрите на них с благоговением совершенно неверного рода, – сказал он за первым нашим обедом. – Скорее всего, вас вводит в заблуждение эта дешевка, наши религиозные статуи. А ведь все эти розовенькие и голубенькие куклы имеют вполне конкретного адресата: они для людей, считающих их прекрасными. Хорошенький розовощекенький святой Доминик с лилией в руке – это же крестьянкин идеал хорошего мужчины, прямая противоположность мужчине, за которого она вышла замуж, – вонючему мужику, который лупит ее почем зря, а зимними ночами греет промерзшие ноги о ее задницу. А ведь настоящий святой Доминик – учтите, Ра́мзес, это говорит вам иезуит, – нимало не походил на сахарную куколку. Вы знаете, что его матери был сон, что она родит пса с горящим факелом в пасти? Вот таким он и был – яростно и настойчиво нес пламя веры. Но покажи той крестьянке пса с факелом, и она равнодушно отвернется, ей нужен святой Доминик, способный увидеть красоты ее души, а тут будет человек без страстей и желаний, такой себе возвышенный евнух… Но она слишком живая, чтобы хотеть эту куклу все время. Она не возьмет ее в обмен на своего духовитого мужика. Она дает своим святым новую жизнь и некие очень странные заботы; мы, болландисты, знаем о них, но помалкиваем. Вот, скажем, святой Иосиф – кому он покровительствует, а?

– Плотники, умирающие, семья, женатые пары, люди, подыскивающие себе дом.

– Да, а в Неаполе еще и кондитеры, не знаю уж почему. А что еще? Ну давайте, шевелите мозгами. Чем знаменит Иосиф?

– Земной отец Христа.

– Какой благовоспитанный протестантский мальчик! Иосиф – самый знаменитый рогоносец в истории. Разве Господь не подменил Иосифа в одной из существеннейших функций, оплодотворив его жену через, как считается, ухо? Знаете ли вы, как называют гадкие маленькие семинаристы элемент женской анатомии sine qua non?[9] Auricula, то есть ухо. Так вот, во всей Италии обеспокоенные мужья обращаются за помощью к Тио Пепе, дядюшке Иосифу. Могу вас заверить, что рогоносцы возносят святому Иосифу больше молитв, чем кондитеры и алчущие нового дома, вместе взятые. А знаете ли вы, что в мире теневой агиологии, с которым я обещал вас познакомить, шепчутся, что сама Дева, родившаяся у Иоакима и Анны благодаря божественному вмешательству, не только родила от Бога, но и родилась от Бога, такое бы и греки оценили. Согласно народной легенде, родители Марии были очень богаты, что идет вразрез с почитанием Церковью бедных, зато прекрасно согласуется со всеобщим почитанием денег. А вы знаете скандальную историю, из-за которой статую Марии ставят как можно дальше от статуи Иоанна Крестителя?..

К этому времени падре Бласон уже кричал, и мне пришлось его утихомирить. Посетители ресторана недоуменно оглядывались, две благочестивого вида дамы буквально задыхались от возмущения. Падре окинул зал диким взором заговорщика из мелодрамы и перешел на свистящий шепот. Из его рта фонтанировали крошки.

– Но вы поймите, Ра́мзес, что во всех этих кошмарных сплетнях нет ничего оскорбительного! Отнюдь! В них вера! В них любовь! Они делают святого ближе, человечнее и понятнее, достраивая оборотную сторону его характера, утаенную историей или легендой – да он и сам мог ее утаить в борьбе за место в сонме святых. Святой торжествует над злом. Да, но мы, большинство, не способны на это, а так как мы любим святого и хотим, чтобы он походил на нас, мы приписываем ему некое несовершенство. Не обязательно сексуальное. Фома Аквинский был чудовищно толстым. У святого Иеронима был кошмарный характер. Это приятно толстым людям и вспыльчивым людям. Человеку неуютно в компании совершенства, оно его душит. Он хочет, чтобы даже святые отбрасывали тень. И если они, эти праведники, жившие так благородно, но все же тянущие за собою тень, если они приблизились к Господу, что ж, тогда и для худших из нас остается какая-то надежда… Иногда я задумываюсь, почему святость так редко совмещается с мудростью. Да, среди святых встречались и мудрецы, но тупых-то гораздо, гораздо больше. Я часто задаюсь вопросом, почему Бог ценит мудрость гораздо ниже, чем героическую добродетель. Мудрость не слишком эффектна, она не блещет, не озаряет небеса. А люди, как правило, любят яркие эффекты. И я их в этом не виню. Но что касается меня самого – нет, спасибо, не надо.

Вот этот ученый болтун и стал моим компаньоном по поездке из Брюсселя в Вену. Как и было договорено, я пришел задолго до отправления поезда, но падре Бласон пришел еще раньше и обосновался в пустом вагоне. Он сидел у открытого окна и отпугивал снующих по перрону пассажиров громким чтением требника.

– Ну-ка, помогите мне с Патерностером, – сказал падре Бласон и оглушительно заревел Господню молитву на латыни; я поддержал его, тоже во весь голос, «Аве Мария» и «Агнус Деис» звучали в нашем исполнении не менее впечатляюще. Посредством этого благочестивого буйства мы сохранили весь вагон в полном своем распоряжении. Люди совались в дверь, быстро соображали, что не выдержат такого общества, и удалялись, недовольно бормоча.

– Странно, что никто из путешествующих не желает присоединить свой голос к молитве, которая может – как знать? – предотвратить какое-нибудь ужасное несчастье, – подмигнул мне Бласон; секунду спустя свисток дежурного дал сигнал к отправлению, паровоз загудел, и поезд отошел от перрона. Бласон накинул себе на колени большой носовой платок, пристроил посередине него роговую табакерку, закинул свою жуткую шляпу на багажную полку, где уже покоился опоясанный какой-то лямкой тюк, и изготовился к обстоятельной беседе.

Но сперва он задал мне главный вопрос:

– Вы захватили корзинку с провиантом? – (Я захватил, причем весьма увесистую.) – Думаю, будет весьма разумно без промедления заняться бренди, – сказал он. – Я не в первый раз проделываю этот путь и знаю, что вагонная тряска бывает весьма неприятной.

Невзирая на ранний час (половина десятого утра), мы дружно взялись за бренди, и вскоре падре Бласон завел один из своих долгих, исполняемых во весь голос монологов, которые кажутся ему много предпочтительнее нормального обоюдного разговора. Если отцедить ораторскую воду, он говорил следующее:

– Нет, Ра́мзес, я не забыл ваших вопросов про женщину, которую вы держите в психушке. При наших последних встречах я не затрагивал этой темы, но я продолжал ее обдумывать, уж вы мне поверьте. И каждый раз я приходил к одному и тому же ответу: да какая вам разница? Что вам толку, если я заявлю, что она действительно святая? Я не делаю святых, да и Папа тоже. Мы можем только признать святых святыми, когда имеются несомненные доказательства их святости. Если вы считаете ее святой – значит она для вас святая. Ну чего вам еще? Это то, что мы называем внутренней, духовной реальностью, вы же настолько глупы, что хотите, чтобы с вами согласились и все остальные. Она протестантка. Ну и что? Само собой, быть протестантом – значит быть наполовину атеистом, и ваши бесчисленные секты не находили в своей среде никаких святых со времени так называемой Реформации. Но было бы очень не по-христиански считать, что в протестанте не может проявиться героическая добродетель. Верьте себе, своим собственным суждениям, ведь ради чего протестанты устроили весь этот шум и тарарам? Ради права судить обо всем самостоятельно.

– Собственно говоря, меня тревожат в основном чудеса. А все, что вы тут говорили, не принимает чудес во внимание.

– О, чудеса, чудеса! Они происходят везде и повсюду. И они зависят от обстоятельств. Если я вас сфотографирую, это будет скучноватая любезность. Если я отправлюсь в южноамериканские джунгли и сфотографирую дикаря, он сочтет это чудом и может даже испугаться, что я украл часть его души. А собака попросту не знает, как она выглядит, а потому не прореагирует на свой снимок. Чудеса – это то, чему люди не могут найти объяснения. В Средние века ваш протез воспринимался бы как чудо, возможно даже сатанинское чудо. Чудеса сильно зависят от времени и места, от того, что мы знаем и чего не знаем. Вот я еду в Вену работать в бывшей Императорской библиотеке с каталогом греческих рукописей. Я захлебнусь в чудесах, потому что эти простодушные греческие монахи обожали сверхъестественные проявления и видели их за каждым кустом. Задолго до завершения этой работы меня будет тошнить от одного слова «чудо». Сама по себе жизнь – такое огромное чудо, что вряд ли стоит устраивать песни и пляски вокруг пустяковых нарушений того, что мы напыщенно называем законами природы. Вот взгляните на меня, я ведь и сам нечто вроде чуда. Мои родители жили в нескольких лигах от Памплоны, простые, малообразованные испанцы. У них было семь дочерей – вы только подумайте, Ра́мзес, семь! Моя мама не знала, куда глаза девать от стыда. Мама дала обет, торжественный, в церкви, что, если ей удастся родить сына, она отдаст его служить Господу. Эта церковь принадлежала иезуитам, поэтому она добавила, что сделает будущего сына иезуитом. Не прошло и года, как на свет появился маленький Игнасио, получивший свое имя в честь причисленного к лику святых основателя Общества Иисуса. После семи дочерей женщина родила сына; генетик не усмотрел бы здесь ничего особо удивительного, но для моей матери это было чудо. Соседи говорили (вы же знаете, что такое соседи): «Все это плохо кончится, он будет сорванцом и бандитом, этот Игнасио, по таким посвященным детям всегда тюрьма плачет». Ну и что, сбылось их пророчество? Ни в коем разе. Я чуть не от рождения был самым настоящим иезуитом: прилежный, послушный, сообразительный и целомудренный. Воззрите на меня, Ра́мзес, девственник в возрасте семидесяти шести лет! О многих ли можно сказать такое? Девушки буквально расстилались, чтобы меня соблазнить, их подбивали на это мои сестрички – обладая лишь обыкновенной, житейской девственностью, они считали мою девственность противной. Не стану скрывать, эти искушения мне льстили. Но я всегда говорил: «Господь не затем даровал нам драгоценную чистоту, чтобы мы втаптывали ее в грязь, милая моя Долорес (или Мария, или кто уж там); молись, чтобы Бог дал тебе достойного и любящего мужа, меня же выкинь из мыслей своих». Как же они меня за это ненавидели! Одна девушка шарахнула меня здоровенным камнем, видите отметину, здесь, где когда-то начинались волосы? И это было самым настоящим чудом, потому что каждое утро я имел надежное доказательство, что мог бы стать великим любовником, – вы меня понимаете? – но я любил свое призвание. Я любил его так самозабвенно, что у испытателей, принимавших меня послушником в орден, возникло сильное недоверие. Слишком уж я был хорош, ну все одно к одному. Они чуть не наизнанку меня вывернули, выискивая хоть какое-нибудь пятнышко, хоть какую-нибудь черточку, нуждающуюся в исправлении и искуплении, – ту самую тень, о которой мы тут говорили, – и не нашли ничего, ровно ничего. Вы не можете себе представить, как это мне мешало, уж лучше бы я был высокомерным упрямцем и смутьяном. Мое послушничество было очень трудным, а когда я его прошел и сформировался как ученый, мне продолжали то и дело подсовывать всякую грязную, неприятную работу – а вдруг сломаюсь. Прошло целых семнадцать лет, пока мне разрешили принять четыре последних обета, предшествующих постригу. А потом – ну, вы и сами видите, что из меня вышло. Человек я далеко не бесполезный, усердно и с успехом работаю на болландистов, но уж к цвету Общества Иисуса меня никак не причислишь. Если я и был когда-то чудом, то теперь с этим покончено. Моя тень проявилась в довольно позднем возрасте. Вы знаете, что подготовка иезуитов основана на самопознании и глубоком, безжалостном изменении личности. Чтобы быть допущенным к последним обетам, ты должен полностью искоренить из своего благочестия все причудливое и эмоциональное, так считается. Думаю, мне это удалось, во всяком случае мои наставники были вполне удовлетворены, однако позднее, уже на пятом десятке, у меня стали появляться мысли и вопросы неожиданного рода, они просто не должны были приходить мне на ум. У мужчин тоже бывает климакс, не только у женщин. Врачи это отрицают, но я сам замечал у многих представителей их профессии очевиднейшие признаки менопаузы. А что до моих идей… Ну вот, например, про Христа. Он придет к нам снова, не так ли? Честно говоря, я сомневаюсь, что Он так уж далеко уходил. Но если Он придет, то для чего? Ведь все надеются, что Он придет, чтобы таскать для них каштаны из огня. А что они скажут, если Он придет и иссушит их виноградную лозу? Сегодня изгоняет менял из храма, а завтра якшается с богачами – в точности как прежде? Вы же помните, какой Он был вспыльчивый, весь в Отца. В каком обличье придет Он на этот раз? Человеком западной цивилизации – ну, скажем, ирландцем или техасцем, – потому что Запад – цитадель христианства? Уж всяко не евреем, а то тут такое начнется, туши свет. Если Израиль предъявит миру такого неожиданного претендента, арабы вообще животики надорвут. Уладит ли Он распрю между католиками и протестантами? Все эти вопросы кажутся легкомысленными, детскими. Но кто, как не Он, сказал, что мы должны быть как дети? Я думаю, он вернется, чтобы продолжить свое пастырство уже стариком. Я старик, я положил всю свою жизнь на служение Христу, и вот я должен вам признаться, что чем старее я становлюсь, тем меньше говорит мне Христово учение. Иногда я очень остро ощущаю, что следую путем учителя, которому было на момент смерти в два с лишним раза меньше лет, чем мне сейчас. Я вижу и чувствую то, что ему так и не довелось увидеть и почувствовать. Я знаю такие вещи, которых он, похоже, так и не узнал. Каждый хочет Христа на свой вкус. Так разве я виноват, что хочу Христа, который покажет мне, как жить в старости? Напор, догматизм, безапелляционная уверенность Христова учения – все это характерно для молодости, мне же нужно нечто такое, что учитывает богатство опыта, понимание парадоксальности и неоднозначности, приходящее с годами! Мне кажется, после сорока лет мы должны вежливо преклониться перед Христом, однако обратиться за направлением и утешением к Богу Отцу, искушенному в добре и зле бытия, а также к Духу Святому, чья мудрость много выше мудрости воплощенного Христа. В конце концов, мы же почитаем Триединого Бога, для которого Христос лишь одна из ипостасей. Я думаю, Он вернется в первую очередь для того, чтобы провозгласить единство жизни плотской и жизни духовной. А тогда, может, мы и сумеем малость упорядочить эту жизнь, составленную из чудес, жестоких обстоятельств, непристойностей и банальностей. Как знать – может, нам даже удастся сделать ее терпимой для всех. Я не забыл эту вашу повернутую святую. А что вы дергаетесь, что она получила из-за вас по голове, так это полная дурь. Возможно, ей так и было на роду написано. Вот вы говорите, она спасла вас на войне. А разве она не спасла вас и тогда, приняв удар, предназначавшийся вам? Я совсем не предлагаю вам бросить ее; раз у нее нет, кроме вас, никаких друзей, помогайте ей, оказывайте всяческую заботу. Но не берите на себя роль Бога, не пытайтесь воздать ей за то, что вы нормальный, а она сумасшедшая. Задумайтесь лучше над настоящим вопросом: кто она такая? Нет, я совсем не имею в виду ее полицейские данные или там какая у нее была девичья фамилия. Вопрос в другом: кто она такая в вашем личном мире? Каков ее образ в вашей личной мифологии? Если, как вы говорите, она спасла вас на войне, это было связано с вами ничуть не меньше, чем с ней, а пожалуй, и много больше. У многих людей в минуту крайней опасности возникает перед глазами образ матери. А почему не у вас? Почему вам явилась эта женщина? Кто она такая? Именно это должны вы узнать, и вам следует искать ответ не в объективных обстоятельствах, но в психологических. Быстро у вас не получится, уж это позвольте мне знать. А пока вы ищете, займитесь собственной жизнью и допустите вероятие, что она может быть куплена ценою ее жизни и что это может быть Божьим промыслом для нее и для вас. Вы думаете, это ужасно? И для нее, несчастной жертвы, и для вас, кто должен принять жертву? Слушайте, Ра́мзес, вы слышали, что сказал Эйнштейн? Эйнштейн, великий ученый, а не какой-нибудь там иезуит вроде старика Бласона! Он сказал: «Бог изощрен, но не коварен». Осознайте эту здравую еврейскую мудрость своими скособоченными протестантскими мозгами. Старайтесь понять изощренность и кончайте свой скулеж про коварство. Может быть, Бог хочет от вас чего-то особого. Настолько особого, что вы сто́ите умственного здоровья этой женщины. Я вижу, о чем вы думаете, вижу по вашей кислой шотландской физиономии. Вы думаете, я говорю так под воздействием роскошного содержимого вашей корзинки. Я слышу, как вы думаете: «Старик Бласон разболтался, вдохновленный жареной курицей, и салатом, и сливами, и сластями, а также целой бутылкой „Боне“ и несколькими рюмками бренди. Поэтому он раскис и убеждает меня думать о себе хорошо, вместо того чтобы презирать себя и ненавидеть, как то положено порядочному протестанту». Чушь, Ра́мзес, чистая чушь. Я пташка старая и мудрая, но никак не анахорет, способный прорицать лишь тогда, когда ему голод кишки узлом стянет. Я глубоко закопался в старую людскую загадку, пытаюсь связать мудрость тела с мудростью духа до полного их единства. В моем возрасте попытка разобщить дух с телом неизбежно приводит к саморазрушительным страданиям, к состоянию, когда все тобой сказанное будет ложью и бредом. А вы все еще достаточно молоды, чтобы считать душевные терзания чем-то прекрасным и возвышенным. Но вы уже не юноша, вы моложавый мужчина средних лет, и вам самое время понять, что вся эта духовная атлетика не развивает мудрости. Простите себе, что вы человек. Это начало мудрости, это часть того, что именуют страхом Божьим, а для вас это к тому же единственный способ сберечь свой рассудок. Начинайте немедля, а то окажетесь рядом со своей святой в том же сумасшедшем доме.

На страницу:
16 из 19