bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 19

Я намеревался посетить каждое место поклонения этой святой, собрать и сравнить все варианты легенды, доказать или опровергнуть аутентичность молитвы от докучливых кавалеров (которая, как считается, получила в XVI веке одобрение епископа Руанского), а также вообще посовать свой нос во все, что могло бы пролить хоть какой-нибудь свет на эту темную историю. Жизнь и посмертная слава португальской великомученицы изобиловали трудностями, столь привлекательными для человека моего темперамента. Чаще всего ее почитают под именем Вильгефортис, произведенным, по мнению специалистов, от Virgo-Fortis[2], но иногда как Либерату, Куммернис, Онткоммену, Ливраде, а в Англии (известно, что в соборе Святого Павла была ее часовня) как Анкамбер. Агиологи консервативного толка пренебрежительно отмахиваются от Вильгефортис, списывая ее появление на забавную ошибку невежественных крестьян, неверно истолковавших один из бесчисленных святых образов от Луки. На этой картине, написанной, по преданию, апостолом Лукой, изображена длинноволосая бородатая фигура в длинном одеянии, висящая на кресте; это, конечно же, Христос, однако на многих позднейших копиях он сильно смахивает на бородатую женщину.

Первоначальное знакомство с Анкамбер навело меня на некоторые мысли, и мне не терпелось их проверить. Во-первых, легенда о бородатой принцессе могла быть отголоском культа гермафродитичной Великой Матери, широко почитавшейся в древнем Карфагене и на Кипре. Ранние – да и не очень ранние – христиане подобрали за уходящими в прошлое язычниками уйму весьма полезных по хозяйству чудотворцев – зачем добру зря пропадать. Кроме того, меня заинтересовали публикации доктора Мозеса и доктора Ллойда, врачей из Нью-Йоркского городского университета, об аномальном росте волос у чрезмерно эмоциональных женщин; в частности, они приводили целый ряд случаев быстрого отрастания бороды у обманутых в любви девушек; в другой, уже британской статье описывался случай, как у девушки, чей жених сбежал из-под венца, выросла густая борода. Не приключилось ли нечто подобное и с Анкамбер?

Ведомый этими бредовыми идеями, я пересек океан и теперь весело раскатывал по Старому континенту, вынюхивал Анкамбер как в глухих деревушках, так и в уютных городках вроде Бове и Виссана; мне даже удалось опознать в одной из так называемых Анкамбер (Вильгельфорте, говоря по-местному; приходской священник явно ее стеснялся) святую Галлу, небесную покровительницу вдов, – ее тоже изображают иногда бородатой. И только в августе, когда времени до возвращения осталось всего ничего, поиски очередной Анкамбер привели меня в тирольскую деревню, располагавшуюся в тридцати милях к северу от Инсбрука. Деревня была размером с Дептфорд, североамериканцы были редкими гостями трех ее постоялых дворов, ведь все это происходило задолго до того, как орды любителей зимнего спорта захлестнули Тироль и в каждой захолустной гостинице, на каждом постоялом дворе появилось некое подобие современной сантехники. Я поселился в неизбежном «Рыжем коне» и начал осматриваться.

И сразу же выяснилось, что я не единственный в деревне чужак.

На базарной площади стоял брезентовый балаган с выцветшей вывеской: «Le grand Cirque forain de St. Vite»[3]. Кто-кто, а уж я-то точно не мог пройти мимо цирка, посвященного святому Виту, покровителю бродячих балаганщиков, к чьей помощи взывали (а в деревнях и по сю пору взывают) при хорее (она же витова пляска), параличе и прочих телесных трясучках. На афишах не было ни петуха, ни собаки, полагающихся святому Виту по чину, зато они обещали человека-лягушку, Le plus grand des Tyroliens, Le Solitaire des forêts[4] и – какая удача! – La Femme à barbe[5]. Я твердо решил, что посмотрю эту бородатую леди и – буде представится такая возможность – выясню, не была ли она жестоко обманута в любви.

Цирк оказался крайне жалким, в нем почти физически витал дух поражения и убожества. Не было никакой программы, никакой логики выступлений; время от времени, когда зрителей набивалось побольше, два мрачных, словно свет им не мил, акробата что-то такое прыгали, кувыркались и ходили по свободному канату. Человек-лягушка сидел на собственной голове; судя по кислой физиономии, это занятие не доставляло ему ни малейшего удовольствия. Дикарь рычал и не очень убедительно грыз кусок сырого мяса с клочком шерсти на краю; поясняющий мрачно намекал, что сегодня ночью не стоит выпускать собак на улицу, однако никто, похоже, не боялся ни за свою собаку, ни за себя. Когда вокруг дикаря не было зевак, он мирно сидел на стуле и – судя по движению челюстей – утешался порцией жевательного табака.

Унылый лилипут танцевал на бутылочных осколках, в его босые ступни въелась несмываемая грязь, осколки обкатались от долгого использования почти как пляжная галька. Гвоздем показа был несчастный Ринальдо Гетерадельф; когда Ринальдо снял рубаху, мы увидели у него на животе тошнотворный, чуть подрагивающий ком; при большой силе воображения да с помощью поясняющего можно было различить маленькие ягодицы и нечто вроде недоразвитых, совсем без ступней ножек. Асимметричные сиамские близнецы… Бородатая женщина сидела и вязала; глубокий вырез на ее платье являл взору подножия огромных холмов, с места отбрасывая любые подозрения в фальсификации.

Кривляния карлика и аромат тирольских ледерхозен[6] были тяжким испытанием даже для человека, привыкшего находиться в одном помещении с целой бандой школьников; я решил, что хорошенького понемножку, и повернулся к выходу, но в этот самый момент на помост гибко вспрыгнул молодой парень, он встал рядом с Le Solitaire des forêts и начал показывать карточные фокусы; его пальцы двигались быстро и безукоризненно точно. Это был Пол Демпстер.

Я давно уже молча согласился с мнением мистера Махаффи и мисс Шанклин, что Пол, скорее всего, умер и уж во всяком случае пропал навсегда. И все же сейчас у меня не возникло никаких сомнений, никаких «не верю собственным глазам». В 1915 году, когда я видел Пола последний раз, ему было семь лет, за четырнадцать лет он превратился из ребенка в мужчину и мог, казалось бы, неузнаваемо измениться, однако я узнал его с первого взгляда. Да и то сказать, кто, как не я, учил его когда-то высокому искусству престидижитаторства и пристально, с ревнивым восхищением смотрел, как он демонстрирует недостижимые для меня чудеса ловкости. Да, Пол изменился и повзрослел, но его руки, его стиль работы с предметами нельзя было перепутать ни с чем.

Он выдавал сопроводительный треп по-французски, перескакивая иногда на австрийского образца немецкий. Работал он очень хорошо, даже великолепно – слишком хорошо для этих зрителей. Конечно же, многие из них поигрывали в карты, но провинциальные картежники играют неспешно, выкладывают карту на трактирный стол так, словно в ней фунт веса, и долго, прилежно тасуют колоду; молниеносные пассы и блестящие манипуляции ослепляли их, ничуть не просветляя.

Затем в ход пошли монеты. Я не мог не вспомнить обескураживающую фразу: «Возьмите шесть монет по полкроны и спрячьте их в ладони», – именно это Пол и делал, только не с полукронами, а с массивными австрийскими шиллингами, вынимая их из бород степенных крестьян, выдаивая из детских носов или выхватывая из корсетов хихикающих девушек. Эти простейшие, но в то же время и самые трудные из трюков, где все держится на виртуозном владении пальцами, выполнялись им с бесподобной чистотой и элегантностью, под стать лучшим мастерам сценической магии, – я говорю с такой определенностью потому, что сохранил свое старое увлечение и хожу на всех фокусников подряд.

Я был одет совершенно иначе, чем местные зрители, и резко выделялся на их фоне, однако Пол ни разу не посмотрел в мою сторону; сколько я ни старался, мне никак не удавалось поймать его взгляд. Когда потребовались часы для разбиваний, я снял с руки свои, однако он пренебрег ими в пользу большой серебряной луковицы, предложенной неким зажиточным тирольцем. Часы были разбиты на мелкие кусочки, кусочки загадочным образом исчезли, крупная, цветущего вида крестьянка с удивлением обнаружила целехонькие часы в своем мешочке с вязанием, на чем представление и закончилось, тирольцы тяжеловесно затопали к выходу.

Я задержался в палатке и заговорил с Полом по-английски. Он ответил по-французски. Когда я перешел на французский, он перешел на немецкий. Но я и не думал сдаваться. Наша беседа текла медленно и неловко, заняла довольно много времени, но в конце концов я вытащил из него признание, что он – Пол Демпстер, во всяком случае был таковым первые десять лет своей жизни. Теперь он Фаустус Легран и носит это имя дольше, чем то, старое. Я заговорил о его матери, сказал, что видел ее незадолго до отъезда. Пол не ответил.

И все же мало-помалу наши отношения смягчились, в первую очередь из-за остальных участников труппы, которые столпились вокруг и глазели на нас с откровенным недоумением, не в силах понять, что может быть общего у такого чужака, как я, с одним из них. Я сказал любопытствующим циркачам, что мы с Полом родом из одного города, а затем, с помощью мелких хитростей и уловок, помогавших мне вытащить из неразговорчивых священников и ризничих сведения о местных святынях и деяниях святых, дал им понять, что сочту для себя за честь поставить друзьям Фаустуса Леграна выпивку, а возможно, и не одну.

Это сразу же разрядило атмосферу; бородатая женщина, бывшая у них за главную, повесила на двери балагана картонку «Закрыто по техническим причинам» и отрядила гонцов в ближайшую лавку. Тут же выяснилось, что все они не дураки выпить, единственным исключением оказался Le Solitaire des forêts, предпочитавший, судя по глазам, наркотики; не прошло и четверти часа, как мы уютно устроились вокруг двух бутылей, содержавших картофельный спирт, облагороженный жженым сахаром; сей напиток известен в Австрии как Rhum (не путать с ромом). Оборудовав исходные позиции, я ринулся в атаку – завоевывать доверие и благорасположение.

Завоевать расположение людей совсем не трудно, если ты готов говорить с ними об их проблемах, и тут все равно, находишься ты в компании самых обыкновенных канадцев или в центральноевропейском паноптикуме. За следующий час я подружился со всеми. Гетерадельф рассказал мне о своей дочке, хористке из венской оперетты, и жене, которая ни с того ни с сего ополчилась на тот самый нарост на животе, который всех их кормит. Я заботливо следил, чтобы недалекому, застенчивому карлику наливали вровень с остальными, за что и удостоился его расположения. Человек-лягушка оказался немцем, он с пеной у рта рассуждал о грабительских репарациях – и получил мои заверения, что все канадцы готовы подписаться под его словами. И я не кривил душой, просто мои собеседники хотели, чтобы в нерабочее время к ним относились как к нормальным людям, и я был рад им услужить. Я тактично избегал малейших намеков на их телесные аномалии – за единственным исключением. Печальная судьба Анкамбер привела бородатую женщину в такой восторг, что мне тут же пришлось повторить рассказ для всех. Она восприняла почитание бородатой святой как законную дань уважения всем бородатым женщинам и тут же загорелась идеей принять сценическое имя «мадам Вильгефорте» и нарисовать новую афишу: она сама, распятая на кресте, сурово взирает вслед устыженно удаляющемуся жениху-язычнику. Правду говоря, эта история была моим главным козырем: бредовая погоня за бородатой святой давала все основания усомниться в моей нормальности, а значит, делала равноправным экспонатом их паноптикума.

Когда Rhum окончился, я подстроил так, чтобы за добавкой послали Пола, разумно полагая, что остальные члены труппы тут же бросятся обсуждать отсутствующего коллегу. Так оно и вышло.

– Ну что его к нам привязывает? – вздохнула бородатая женщина. – Только Le Solitaire, а так он давно бы ушел. Не стану скрывать от вас, месье, что Le Solitaire не совсем здоров и не может путешествовать в одиночку. Фаустус ведет себя очень достойно и не забывает старого добра, ведь это теперь Le Solitaire стал настолько беспомощным, что вынужден выступать в таком непритязательном амплуа, как «un solitaire», а раньше у него была своя труппа, много артистов, в том числе и Фаустус, так что Фаустус считает его своим артистическим отцом, это у нас такое профессиональное выражение. Не знаю точно, но вроде бы Le Solitaire и в Европу его привез из этой вашей Америки.

Вечер прошел очень весело, я даже немного потанцевал с бородатой женщиной под музыку карлика, который насвистывал польку и отбивал такт босыми пятками; Rhum сделал артистов захудалого цирка непомерно смешливыми, так что вид деревянноногого танцора вызвал у них бурю веселья. Когда все остальные разошлись, я поговорил с Полом один на один.

– Можно мне рассказать вашей матери, что я вас видел?

– Я не вижу в этом никакого смысла, однако бессилен вам помешать, месье Рамзи.

– Когда вы пропали, скорбь об утрате сильно отразилась на ее здоровье.

– Я собираюсь так и оставаться пропавшим, а потому известие, что вы меня видели, не принесет ей добра.

– Меня удивляет и огорчает, что вы относитесь к ней так бесчувственно.

– Она – часть прошлого, которое не вернуть и не исправить, что бы я сейчас ни делал. Отец непрестанно мне вдалбливал, что мое рождение лишило ее рассудка. Чуть ли не с младенческого возраста мне приходилось нести на себе бремя материнского сумасшествия, словно я сам злонамеренно его причинил. И мне приходилось выносить жестокость людей, считавших ее сумасшествие смешным – чем-то вроде похабного анекдота. Что касается меня, со всем этим покончено, а если она умрет – кто усомнится, что это не в пример лучше, чем жить в безумии?

На следующее утро я продолжил свои агиологические изыскания, но лишь после того, как принял необходимые меры для получения очередного денежного перевода. Кто-то из вчерашних собутыльников украл мой бумажник, и все определенно указывало на Пола.

IV

Гигес и царь Кандавл

1

Великая депрессия принесла Бою Стонтону уйму денег, и все потому, что он торговал утешениями. Когда человеку крупно не везет, он способен поглотить немыслимое количество кофе и пончиков. Сахар в его кофе был от Боя, и пончики тоже от Боя. Когда измученная женщина, у которой не хватает денег, чтобы прилично накормить детей, хочет дать им что-нибудь объемистое, сладкое и достаточно привлекательное, чтобы хоть минутку не ревели, она, по всей вероятности, купит какой-либо прохладительный напиток – и это будет прохладительный напиток от Боя. Когда благотворительная организация хотела хоть как-нибудь скрасить горький вид бесплатной корзинки с продуктами первой необходимости, туда клали пакетик конфет для детей – и это были конфеты от Боя. За горами дешевых конфет, карамелек, ирисок, драже, печенья и бисквитов, равно как и за омывающими их подножия океанами сладкой шипучей воды, загримированной под яблочную, лимонную, да какую угодно, синтетическими фруктовыми эссенциями, стоял Бой Стонтон, хотя знали об этом немногие. Он являлся президентом и управляющим директором корпорации «Альфа», весьма уважаемой компании, которая не производила ничего, но зато контролировала деятельность многочисленных производящих компаний.

Бой был энергичен и не чурался риска. Когда он впервые занялся хлебом – потому что подвернулась возможность задешево купить одну из крупнейших в этой сфере компаний (она увязла в долгах), я спросил, почему бы ему не попытать счастья с пивом.

– Возможно, я так и сделаю, – сказал Бой, – когда экономика придет немного в норму. Сейчас же я обязан, как мне кажется, позаботиться, чтобы люди имели самое необходимое.

Мы задумчиво приложились к стаканам великолепного виски с содовой (ставил, естественно, он).

Хлебная кампания Боя наделала много шороху широко растиражированными обещаниями сохранить цены на прежнем уровне. Обещание было выполнено, хотя буханки стали при том же объеме вроде как попышнее, повоздушнее. Этот хлеб подавали у нас в школе, так что я знаю, о чем говорю.

Бой руководствовался в своем решении не только альтруизмом, но и сыновней почтительностью. Досада дока Стонтона на шибко поворотливого сына быстро сдалась перед алчностью, и теперь он был крупным держателем акций «Альфы». Связав папашу с пивом, Бой нарвался бы на неприятности, а он никогда не искал неприятностей.

– «Альфа» занимается самым необходимым, – благодушно объяснял Бой. – В такие времена люди остро нуждаются в дешевой, полноценной пище. Если мясо людям не по карману, они могут перейти на наши витаминизированные галеты.

И переходили – в таком количестве, что вскоре Бой стал настоящим богачом, то есть одним из людей, чей личный доход, как бы ни был он велик, является лишь крошечной частью их огромного, почти мистического богатства, которое не поддается подсчету, но лишь примерной оценке.

Несколько сдвинутых политиков из самой радикальной партии попытались оценить богатство Боя, дабы неким образом показать недопустимость существования его и таких, как он, в стране, где тысячи людей бьются в беспросветной нужде. Подобно большинству идеалистов, эти политики не понимали сущности денег, а потому, разнеся на своей сходке Боя в пух и прах и пообещав при первой же возможности конфисковать все, что у него есть, они разошлись по дешевым ресторанчикам, чтобы есть там его сахар и пить его сахар, а также курить сигареты, обогащая кого-то еще из столь ненавистных им мироедов.

Некоторые наши учителя, из тех, что помоложе, крыли его последними словами. Англичане либо канадцы, учившиеся в Англии, они были преисполнены мудрости Лондонской школы экономики и теорий журнала «Ньюстейтсмен», номера которого появлялись у нас в учительской примерно через месяц после выхода. Я никогда не имел каких-то определенных политических воззрений (исторические исследования, а также любовь к мифам и легендам сильно притупляют интерес к современной политике), и меня очень забавляло, как эти бедняги, работающие за жалкие гроши, обзывают Боя и иже с ним «ка-питтл-истами», непременно выделяя середину слова; насколько я понимаю, такое модное по тем временам произношение особо подчеркивало низость и презренность богачей. Я никогда не встревал в их разговоры, и никто из них не знал о моем близком знакомстве с ка-питтл-истом, чья привлекательная внешность, элегантный стиль жизни и несколько даже чрезмерное преуспеяние делают их пиджаки с кожаными заплатками на локтях, их дышащие на ладан брюки и их добываемый в поте лица хлеб воистину жалкими. Мне казалось, что Бой, которого они ненавидят не зная, никак не связан с тем Боем, которого я вижу не реже двух раз в месяц, а зачастую и чаще, так что не было никакого смысла вставать на его защиту.

Я был обязан своим положением в жизни Боя тому факту, что только со мною он мог говорить о Леоле откровенно. При всех своих стараниях она никак не могла поспеть за стремительным социальным ростом мужа. Бой был гением, то есть человеком, способным великолепно, без малейших усилий делать то, для чего большинству людей требуется предельное напряжение. Он гениально делал деньги, такие люди рождаются ничуть не чаще больших художников и поэтов. Простота его методов и виртуозность, с какой они применялись, ошеломляли, завистники говорили, что ему просто везет, а люди вроде моих молодых коллег попросту называли его мошенником, однако Бой сам создавал свое везение, и на него ни разу не падала даже тень финансового скандала.

Честолюбие Боя не ограничивалось сферой финансов, и он максимально использовал свои отношения с принцем Уэльским; поздравительная открытка на Рождество – вот, собственно говоря, и все эти отношения, однако Бой искусно, не переходя на бессмысленное бахвальство, представлял их как нечто более значительное. «В этом году его не будет с ними в Сандрихеме, – говорил он в преддверии Рождества. – Да и понятно, скучноватая там атмосфера». Создавалось впечатление, что он получает информацию неким конфиденциальным образом, возможно из личной переписки, хотя любой желающий мог прочитать то же самое в газете. Все приятели Боя мгновенно понимали, кто он такой, этот «он», – либо мгновенно переставали быть его приятелями. В молодом человеке, не столь блестяще преуспевающем, все это выглядело бы несколько комично, но среди знакомых Боя не было людей, склонных смеяться над несколькими миллионами долларов. И вот после рождения Дэвида стало ясно, что Леола не поспевает за мужем в восхождении по социальной лестнице.

Смазливое личико – хорошее приданое, но ненадежный капитал, замужней женщине его хватает ой как ненадолго. Леола, Бой и я – все мы были уже не первой молодости, мне давали даже чуть больше моих тридцати двух лет, Бою – чуть меньше (он и вправду был младше, но всего на два месяца). Леола была младше нас на какой-то неполный год, но все еще сохраняла повадки юной девушки, мало соответствовавшие ее возрасту и положению. Она не ленилась на уроках по бриджу, маджонгу, гольфу и теннису, каждый месяц она через силу, но все-таки домучивала очередную «книгу месяца», и только четырехтомная «Кристин, дочь Лавранса» оказалась свыше ее сил; она с озадаченным видом слушала пластинки «Весны священной» и с каким-то не таким, как надо, восторгом «Болеро» Равеля, но все это было как горох об стенку, никакие премудрости в голове Леолы не откладывались, а только порождали у нее недоумение и горькое ощущение собственной никчемности. Леола сломалась на безнадежных попытках развить у себя утонченный вкус, стать культурной, современной, живо на все откликающейся женщиной, достойной своего мужа. Она любила ходить по магазинам, но совершенно не умела одеваться; обожая «симпатичные» вещи, она разукрашивала свои платья девчоночьими оборками и кружавчиками, в то время как в моду входили простые, строгие линии и общий дух жизненной искушенности. Если Бой отпускал Леолу за покупками одну, она непременно возвращалась с «очередной мэрипикфордовской тряпкой» (его выражение), а совместные походы по парижским магазинам заканчивались обычно морем слез, потому что он брал сторону опытной продавщицы против застывшей в нерешительности жены, у которой при близком контакте с любым франкоговорящим существом тут же вылетал из головы весь потом и кровью оплаченный французский. Да и по-английски она изъяснялась далеко не с той изысканностью, каковая подобает супруге человека, коротко знакомого с принцем. «Если уж тебе никак не обойтись без деревенских выражений, – поучал ее однажды Бой, – так говори хотя бы: „Господи Иисусе“, а не „Господи Исусе“. И не называй ты кружку бокалом, а бокал большой рюмкой, неужели это так трудно? И не говори „про его“, сколько раз тебе говорить, что нужно говорить „про него“».

Поначалу Леола взвивалась от таких поучений и давала им достойный отпор, она не понимала, с какой это стати она должна равняться на всех этих напыщенных задавак и говорить не как все нормальные люди, а как-то там по-другому и что такого плохого в естественном поведении, чего это она должна манерничать как не знаю кто. В подобных случаях Бой утихомиривал ее «игрой в молчанку»; он ничего не говорил, но Леола слышала в его молчании ответы на все свои святотатственные дерзости: нет ничего напыщенного в том, чтобы вести себя в соответствии со своим общественным положением, среди людей нашего круга принято говорить иначе, чем в Дептфорде, а что касается естественного поведения, ты же вроде хочешь, чтобы гувернантка отучила маленького Дэвида есть руками и пи́сать на пол, хотя такое поведение для него вполне естественно, так что бросим эти глупые разговоры насчет «естественности». Правота Боя не вызывала сомнений, поэтому Леола поднимала белый флаг и снова старалась стать такой, какой он хотел ее видеть.

Ему же все это удавалось с необыкновенной легкостью. Он никогда не забывал ничего, что могло бы ему пригодиться, его собственные манеры и речь день ото дня становились все более отточенными. Нет, Бой не растерял своей мужественности и моложавости, только теперь они сидели на нем, как отлично сшитый костюм, словно он был одним из этих изумительных английских артистов (типа, скажем, Клайва Брума), которые соединяют в себе мужественность и аристократизм – способность, почти недоступную канадцам.

В этой ситуации не было ничего неожиданного, она назревала все шесть лет их семейной жизни, за каковое время Бой изменился радикально, Леола же почти нисколько. На нее не повлияло даже материнство: исполнив свой биологический долг, она не то что не встала крепче на ноги, но еще больше расслабилась.

Я никогда не пытался защищать Леолу, ссоры в этой семье казались редкими и несущественными, и только потом, задним числом, я осознал, что это были не случайные эпизоды, а наиболее яркие вспышки подспудной, ни на секунду не затихавшей войны. Если по-честному, я должен признаться, что мне и не хотелось взваливать на себя бремя миротворца; Бой не позволял мне забыть, что он – как ему казалось – увел у меня Леолу, он любил шутить на эту тему, а иногда даже позволял себе вскользь намекнуть, что, может, оно было бы и к лучшему, повернись все иначе. В действительности я давно уже не испытывал к Леоле никаких чувств, кроме жалости. Взяв хоть однажды сторону Леолы, я оказался бы в роли ее рыцарственного защитника, а человек, защищающий жену от ее собственного мужа, должен, как минимум, иметь к тому серьезные личные основания.

На страницу:
14 из 19