bannerbanner
Люди остаются людьми. Исповедь бывшего узника
Люди остаются людьми. Исповедь бывшего узника

Полная версия

Люди остаются людьми. Исповедь бывшего узника

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 10

Впереди показывается мрачное здание, обнесенное каменной стеной. Глаза постепенно различают башенки с часовыми, зарешеченные окна, ворота и перед ними – полосатый шлагбаум и такую же полосатую будку с постовым, вооруженным винтовкой. Неужели нас туда?

Да, точно, ведут в этот каземат. Почему? Зачем?..

Доходим до шлагбаума. Старший конвоир предъявляет постовому сопроводительную бумагу. Тот нажимает на кнопку в стене. Шлагбаум поднимается. Затем медленно раздвигаются створы ворот.

                                           2

Мы входим в каменный тюремный двор. Слева от нас – ров с крутыми стенками, за ним – трехэтажный серый корпус.



Через ров перекинут легкий мостик. Прямо – невысокое здание с большими окнами. Справа, видимо, хозяйственные помещения и кухня: пахнет горячей похлебкой…

Из здания напротив выходит толстый немец-офицер, за ним – высокий молодой человек в английской шинели. Старший конвоир, отдав честь офицеру, удаляется.

Офицер подходит к нам. На его лице с двойным подбородком довольная улыбка. Худощавый, чуть порозовевший от холода, молодой человек очень оживлен. На белой нарукавной повязке у него слова «Dolmetscher», – значит, он переводчик.

– Also… – произносит офицер.

– Итак… – с готовностью повторяет по-русски переводчик и говорит далее вслед за офицером – Итак, милостивые государи, вы прибыли к нам. Мы рады. С нашей стороны вы встретите здесь полное понимание и соответствующую заботу. С вашей стороны, подчеркивает господин комендант (эти слова переводчик добавляет от себя), мы надеемся встретить дисциплинированность, дисциплинированность и еще раз дисциплинированность. Вот все, о чем я хотел бы пока уведомить вас, весьма уважаемые господа.

Комендант любезно улыбается. Переводчик тоже – у него полные губы и круглые карие глаза.

– Also, – заключает комендант.

– Итак, вам, конечно, все ясно, – говорит переводчик.

Многозначительное вступление. А дальше что?

Комендант уходит, показав нам широкую спину и гладкий, обтянутый зеленым сукном шинели зад. Переводчик остается.

– Между прочим, с вами разговаривал один из видных психологов Германии, – доверительно сообщает он. – Здесь вам будет неплохо… Вы политруки?

– Какие там политруки!.. – отвечает за всех Васька. – Рядовые… есть и средние командиры. Только заподозренные.

– Ну, по мнению немецкого командования, это почти одно и то же. Теперь многое зависит от вас самих… Слева по одному за мной… марш! – командует переводчик и ведет нас направо к хозяйственным помещениям.

В длинном с цементным полом коридоре нам приказывают раздеться и сдать одежду в дезинфекционную камеру. Затем нам выдают по кусочку жесткого, как сухая глина, мыла, заводят в прохладную душевую.

– Психолог! – фыркает Васька. – Опыты, что ли, над нами собираются проделывать? А, Одесса-мама, как считаешь?

– Я – пожалуйста, – усмехается Виктор. – Всю жизнь мечтал…

Из душевой выбираемся через другие двери. Тут уже лежит сваленная в кучу наша одежда. Шагах в десяти от нее восседает на табурете немец в белом халате и тонких резиновых перчатках, рядом с ним – тот же переводчик.

– Подходите к нему, не стесняйтесь, – говорит он. – Евреи среди вас имеются?

Все молчат.

Немец в белом халате внимательно осматривает нас, голых, ниже пояса, потом заглядывает в лица, щупает нос, голову… Чудно и неловко. Зачем это?

– Jude? – вдруг настораживается немец. – Еврей? – спрашивает переводчик.

– Я татарин, – отвечает один из наших, – мусульманин.

Немец достает из кармана рулетку и, встав, принимается измерять окружность черепа, длину носа, пристально вглядывается в глаза татарина. Потом пишет в блокноте какие-то формулы, что-то подсчитывает и надолго задумывается.

– Да-а, – хрипловато тянет Васька.

– Тш-ш! – шипит переводчик… – Следующий! Татарин, шумно отдуваясь, бредет к груде одежды.

Немец осматривает Ираклия, отпускает его и вдруг, взглянув на его затылок, кричит: «Zurück» – «Назад!»

– Jude? – спрашивает он Ираклия.

– Я наполовину грузин, наполовину украинец, – объясняет тот.

Но немец, видимо, не верит. Он ощупывает голову Ираклия, трогает нос, заглядывает в рот, опять пишет формулы и что-то подсчитывает…

– Следующий! – командует переводчик.

Когда эта дикая процедура заканчивается, и мы одеваемся в нашу еще горячую, пахнущую чем-то удушливо-острым одежду, он ведет нас через мостик к серому трехэтажному корпусу. Мы поднимаемся на второй этаж. Нам отводят тесную комнату с узким, схваченным толстой железной решеткой окном. В комнате двухъярусные нары, возле двери стол, над ним – электрическая лампочка.

– Сейчас вам принесут суп, – говорит переводчик и, помедлив, спрашивает – Москвичей нет?

Москвичей среди нас нет.

– А что же здесь все-таки – лагерь или тюрьма? – интересуется Виктор.

– Научно-исследовательский институт, – острит переводчик. – Лагерь, конечно… Еще какие вопросы?

– Как с харчишками? – спрашивает Васька.

– Соответственно.

– Не бьют?

– Не рекомендуется.

– Вы как дипломат, – ухмыляется Васька.

– Должность такая, – отвечает переводчик. – Работать пока не будете, выберите старшего, соблюдайте чистоту… Для начала все.

Вскоре после его ухода нам приносят баланду и пять кирпичиков хлеба. Каждый кирпичик на четверых, баланды по три четверти литра на брата. Мы трое – Виктор, Ираклий и я – залезаем на верхние нары. Васька пытается завести знакомство с рабочими кухни.

– Керченских не знаете?

– Вроде бы не попадалось.

– А мелитопольских?

– Запрещено нам разговаривать с вами, – хмуро признается один из рабочих. – Пошли, Степан.

– Подозрение не снято, – констатирует Васька.

                                           3

Ранние декабрьские сумерки. Сегодня ровно год, как я ушел на войну. Хочется побыть одному и подумать.

Я прогуливаюсь вдоль корпуса. Морозно и ветрено. Тюремная стена освещена электрическими лампочками, но двор в полумраке.

Возле мостика, переброшенного через ров, по одну сторону стоит Васька, по другую – полицай. Они изредка обмениваются короткими репликами.

Я хожу и думаю о том, что прошел всего год, а сколько событий совершилось на моих глазах, сколько людей – и хороших и плохих – повстречалось за это время… Интересно устроен человек. Никогда теперь я не перестану удивляться человеку.

…Из лагерной канцелярии показывается комендант-психолог в сопровождении высокого переводчика – его зовут Сергеем. Они поворачивают к нам. Полицай вытягивается и по-немецки щелкает каблуками. Васька вытаскивает руки из карманов. Комендант, перейдя мостик, останавливается возле Васьки.

– Почему не приветствуете? – слышу я голос Сергея: он переводит вопрос коменданта.

– А как я должен приветствовать его? – робея, спрашивает Васька.

Сергей переводит Васькины слова.

– По меньшей мере встать по стойке «смирно», – говорит затем Сергей.

Комендант берет рукой в кожаной перчатке Ваську за подбородок, оттягивает кверху, всматривается в лицо и что-то говорит, что, я не могу разобрать. Потом отряхивает руки.

– Дегенерат, – громко переводит Сергей. – Характерный экземпляр восточноевропейского преступника.

Васька молчит. Переводчик справляется о его фамилии и делает какую-то пометку в блокноте.

Комендант идет в наш корпус. Замечает меня. Я стою около серой стены, думал, не обратит внимания.

– Давай сюда! – приказывает переводчик. Подхожу. Комендант закуривает сигарету и подносит огонек зажигалки к моему лицу.

– Типичный большевистский выкормыш. Опасен, – заключает он по-немецки.

Сергей переводит и от себя добавляет:

– Не повезло тебе, парняга. Как фамилия?

Он снова что-то записывает в блокноте и бежит за комендантом, который уже скрывается за дверью.

Мы с Васькой направляемся следом. Наши строятся в шеренгу в коридоре перед входом в комнату. Нам с Васькой Сергей приказывает встать отдельно.

– Смирно! – командует он и вынимает из шинели блокнот.

Комендант подходит к левофланговому. Это длинный поджарый татарин, смуглый, с добрыми бараньими глазами.

– Коммунист, – заявляет комендант. – Магометанин. Лицемер.

Сергей переводит и, опять справившись о фамилии, записывает.

Вторым стоит Виктор.

– Комсомолец, – безапелляционно судит комендант. – Склонен к иронии. Опасен.

Сергей записывает.

– Большевик, явный политрук и фанатик. – Комендант медленно шествует вдоль строя.

– Кретин и в потенции людоед, – говорит он.

– Слабохарактерный. Убеждений не имеет.

– Начинающий уголовник. Хитрый.

– Коммунист и большевик. Крайне опасен. Очередь Ираклия. Я вижу, как напрягаются мускулы на его лице.

– Интеллигент. Чрезвычайно опасен.

Так, аттестуя каждого, комендант доходит до конца строя.

– Вольно! – произносит Сергей.

Комендант вновь, как и в день прибытия, обращается к нам с краткой речью, которую Сергей переводит целиком.

– Господа («Meine Herren»), у меня пока нет оснований быть недовольным вами. Я уверен, что и вы, в свою очередь, не можете пожаловаться на меня и на мой персонал. Мы здесь еще продлим наше знакомство, а теперь я разрешаю вам удалиться в ваши покои.

– Смирно! – выкрикивает Сергей.

Комендант поворачивается к выходу, переводчик спешит за ним.

– Разойдись! – говорит наш старший.

Виктор, Ираклий и я забираемся на нары. И хотя нам в общем не очень весело, начинаем хохотать…

Вот, оказывается, мы какие. Дегенераты, людоеды, уголовники и магометане. И сверх того почти все большевики и одновременно коммунисты, комсомольцы, а также политруки и вместе с тем фанатики… Ну и ну, великая наука – психология! Ну и ну, господин ученый комендант Вильнюсского лагеря военнопленных!

Удивительно и другое: мы смеемся. Я уже забыл, когда смеялся последний раз. И никогда не думал, что здесь, в плену, буду смеяться.

К нам на нары влезает Васька.

– Вы объясните мне, хлопцы, почему я… как его… дегенерат. – Он по-серьезному удручен и расстроен. – Конечно, я не шибко грамотный, но разве на моей физии есть что-нибудь такое… как он сказал… востокоевропейско-преступное?

– Есть, – радуется Виктор. – Есть на твоей вывеске такое, знаешь ли, южнороссийско-босяцкое, такое типично портово-черноморское.

– А ну вас к етакой маме! – Васька сердится. – К вам, как к людям, а вы… Упекет он нас теперь, попомните мое слово. Ежели, конечно, не случится чуда.

Насчет «чуда» мы помалкиваем. До нас доходят слухи, что немцы завязли на Волге, а Москва все стоит и стоит, наша Москва. Но об этом вслух мы не говорим.

                                           4

Квадратная комната с двумя узкими высокими окнами. В комнате прохладно и мрачновато. Под потолком вполнакала горит электрическая лампочка.

Мы сидим за столами. Перед нами обер-лейтенант, коротенький, желтый, морщинистый, как сморчок. По распоряжению коменданта он проводит с нами урок немецкого языка. Это, вероятно, какой-то новый психологический эксперимент, тем более замечательный, что наш учитель не знает ни слова по-русски, а большинство из нас, его учеников, – ни слова по-немецки.

Сцепив пальцы на животе, сморчок произносит первую вступительную фразу:

– Die deutsche Sprache ist eine harte Sprache (Немецкий язык – твердый язык).

При этом он изо всех сил пытается твердо выговорить букву «г», но у него не получается: он картавит.

Он спрашивает, поняли ли мы его.

– Я-а, – тянем мы. Сморчок удовлетворен.

– Gut (Хорошо).

Он смотрит на часы и переходит к следующему разделу урока. Он объясняет, что нам необходимо запомнить восемь основных положений, регламентирующих человеческую жизнь, восемь «Ich muß» («Я должен»), а именно:

– Ich muß aufstehen (Я должен вставать).

Чтобы мы лучше усвоили эту истину, сморчок заставляет нас трижды повторять вместе с ним: «Ich muß aufstehen».

Поняли ли мы его? Да, конечно.

– Ich muß mich waschen (Я должен мыться), – провозглашает далее наш учитель.

Поразительное открытие!.. Я гляжу на склонного к иронии Виктора – он зажимает подрагивающие губы кулаком. Снова хором повторяем немецкую фразу – относительно того, что я должен мыться.

– Ich muß arbeiten (Я должен работать), – заявляет вслед за тем обер-лейтенант и, тревожась, справляется, понятно ли нам это.

Отвечаем без всякого энтузиазма:

– Я-а.

– Ich muß reinigen (Я должен наводить чистоту), – убежденно декларирует учитель.

Против чистоты мы ничего не имеем. Пожалуйста.

– Ich muß ruhen (Я должен отдыхать), – менее уверенно говорит он.

В том, что человек должен отдыхать, мы тоже не совсем уверены, но он не заставляет повторять: «Ich muß ruhen».

– Ich muß essen (Я должен есть), – скороговоркой выпаливает сморчок.

– Ich muß austreten (Я должен посетить уборную), – тут же бодро произносит он и считает необходимым обратить особое внимание на столь важный момент человеческого бытия. Мы трижды повторяем вместе с учителем: «Ich muß austreten».

– Ich muß schlafen (Я должен спать), – делится он с нами еще одним открытием.

Он опять смотрит на часы и начинает проверять, как мы усвоили урок.

«Что это – идиотизм, вырождение? – думаю я. – Может быть, лагерное начальство вообще не считает нас за людей?»

Мне больше не смешно. Я вдруг понимаю, что этот обер-лейтенант – мой личный враг, он наш общий враг, и таких, по-видимому, тысячи, готовых твердо осуществлять предначертания своего фюрера… Вот он, их «новый порядок», вот в миниатюре картина будущей жизни человека, которую они уготавливают нам!

В заключение урока обер-лейтенант посвящает несколько минут теоретическим рассуждениям. Ему известно, что в большинстве своем мы офицеры политической службы Красной Армии, да, но хорошо ли мы представляем себе, что такое политика?

– Политика – это страшно, – возвещает он.

– Политика – это кошмар, – подчеркивает он.

– Политика – это смерть, – пугает он нас.

Он сам когда-то командовал взводом солдат, расстреливавших коммунистов. Это, надо сказать, жутковато. Это как бред наяву. Он призывает нас отказаться в дальнейшей жизни от всякой политики…

Нет, не столь уж безобиден и глуп этот наставник. И не сморчок он, а маленькая ядовитая поганка!

Возвращаемся в свою комнату. Настроение отвратительное. Я подхожу к узкому крепостному окну. Оккупированный фашистами Вильнюс мигает редкими огоньками. Внизу за освещенной тюремной стеной темнеет полоса реки.

Если бы придумать такую катапульту, которая выбрасывала бы из окна прямо в реку!.. Я, наверно, согласился бы – пусть с большим риском, – чтобы меня вышвырнули первым. Уж лучше еще сто раз рискнуть жизнью, чем находиться во власти этих полуидиотов-полузверей. Я все равно убегу, лишь бы дождаться весны. Убегу, чтобы потом воевать с ними, с учеными людоедами и наставниками, и рассказывать о них людям.

Глава девятая

                                           1

И снова вагон-ледник. Снова, чтобы согреться, подскоки на месте. И хриплый Васькин бас, затягивающий то «Галю», то «Казаки идут». И ненависть, и тоска оттого, что нас увозят все дальше от Родины.

Опять какая-то большая станция, нерусские дома, нерусская речь. Опять конвоиры, высокий забор из колючей проволоки, вышки с часовыми… После дезинфекции и душа мы получаем вместо наших ботинок и сапог долбленые деревянные колодки, затем нас под охраной ведут к длинной землянке, похожей на овощехранилище. Землянка обнесена еще одним колючим забором – это что-то вроде лагеря в лагере; у калитки топчется дежурный полицай.

Во дворе за загородкой нас ожидают два немца: офицер и унтер-офицер. Офицер – невысокий, очень прямой, щеголеватый, с маленьким фотоаппаратом на груди. Унтер – угрюмый, длинноносый, с сильно выступающим вперед подбородком.

– Живей, живей! – вдруг по-русски прикрикивает на нас офицер.

Мы входим во двор, подравниваемся. Офицер, достав из кармана бумагу, делает перекличку. Все целы.

– Будем знакомь! – говорит он. – Я зондерфюрер Мекке, ваш духовный отец. Унтер-офицер, которого вы перед собой видите, – шеф зондерблока. Любое его распоряжение – для вас закон. Ясно?

– Ясно, – отвечаем мы.

– А теперь марш в барак. Бего-ом!

Мы бежим в землянку. Внутри темно, пахнет плесенью и лежалой соломой. Слева и справа с низких нар свешиваются ноги в деревянных колодках.

– Упек нас психолог, кость ему в горло, – бормочет Васька.

Осматриваемся. На одном из скатов крыши виднеется четырехугольное окошко, от него на земляной пол падает серый столб света.

К нам подходит высокий человек в шинели.

– Здравствуйте. Я старший зондерблока. Размещайтесь на нарах у выхода, в середине все занято. Сколько вас?

– Восемнадцать, – отвечает Васька.

Двоих из нашей группы все-таки перевели в рабочую команду и оставили в Вильнюсе.

Мы занимаем место на нарах неподалеку от заиндевевшей двери.

– Никак наши? – внезапно слышу знакомый медлительный голос.

– Игнат! – восклицает Виктор.

С нар привстает Зимодра. На его шапке соломенная труха. Здороваемся.

– Вы, собственно, откуда взялись, подозрительные личности?

– А тебя как сюда угораздило? – спрашивает Ираклий.

– Да тут почти все наши из Борисова.

– И Худяков? – говорю я.

– И Худяков, и Костюшин, и Типот… А вы где были?

Рассказываем Зимодре о Вильнюсском лагере. Один за другим подходят наши товарищи по Борисову.

Крепко пожимаю руку Худякову.

– А это что за лагерь? – интересуется Васька. – Где мы, ежели это не военная тайна?

– Тайны нет, – нехотя произносит Зимодра. – Мы в Польше, в шталаге номер триста девятнадцать, к тому же в зондерблоке.

– А с кормежкой как?

– Отлично… Жив будешь, а любить не захочешь. – Вновь появляется высокий человек в шинели, здешний старший. Он просит прекратить беседу. Тут это запрещено.

– Есть, товарищ майор, – Зимодра, усмехнувшись, опять ложится на солому.

Я приглашаю к нам на нары Худякова. Он выглядит еще более убитым, чем в Борисове.

– В другой раз, после как-нибудь, – говорит он сухим, сонным голосом и плетется на свое место в середину землянки.

Скверно. Поистине, упек нас психолог. Впрочем, я уже начинаю привыкать к тому, что я политрук и что мне так или иначе придется разделить участь своих старших товарищей. Конечно, если не удастся бежать.

Томительно тянется время.

Животы наши подвело до предела: к обеду мы опоздали, а до выдачи хлеба надо ждать еще несколько часов. Может, поспать? Но спать не хочется.

Я придвигаюсь к Зимодре. Он лежит на спине с открытыми глазами – в шинели, в колодках, в шапке-ушанке на голове. Похоже, что он, как и Худяков, крайне подавлен.

– В чем дело, Игнат? Бьют здесь?

– Случается. – Он отвечает тихо, не поворачивая головы. – Шеф – зверюга, зондерфюрер, говорят, бывший разведчик-шпион и здесь шпионит за нами… А главное, отсюда уводят.

– Куда?

– Болтают, что всех политруков, которые тут были до нас, пустили в расход.

– Зачем же везли нас в Польшу? Разве они не могли сделать это раньше?

– Кто их знает. – Зимодра перевертывается на живот, подпирается локтями. – А что на фронтах? Что под Сталинградом?

Рассказываю об окружении немецких армий. Он кое-что уже слышал. Я говорю, что за зиму немцев разобьют и будем свободны. Зимодра качает головой.

– За зиму не успеют. Слишком далеко они забрались. А вообще – здорово… Значит, правду говорили кухонные рабочие.

– Насчет Сталинграда?

– Да, и насчет всего. Постреляют нас эти гады. – Он опускает лицо в трухлявую солому. Паршивое дело, думаю я.

                                           2

Глухая ночь. В землянке черно, как в могиле. Воздух спертый даже у двери. Мы лежим на правом боку, притиснутые друг к другу. Теперь я понимаю, почему здесь многие спят днем. Ночью, когда все в сборе, места на нарах не хватает и спать почти невозможно. И все-таки я сплю, точнее, дремлю, а еще точнее, пребываю в каком-тс темном, тревожном полузабытьи.

– Не поджимай ноги, не поджимай! – истошно выкрикивает кто-то напротив.

– В ухо заработаешь, Пашка, не ворочайся, – раздается через некоторое время на нашей стороне.

Кто-то скрипит зубами и постанывает. Кто-то подавленно вздыхает. Кто-то тихо, яростно ругается.

– Рука-а! – жалуется кто-то поблизости. – Раненую ру-уку отлежал… Старшой, а старшой!

Потом тишина. Чернота, дурман. Я сплю. И вдруг:

– На-а левый бок! – Это командует старший. Шумно поворачиваемся, притираемся друг к другу и опять как будто спим.

– На-а правый! – снова слышится голос старшего.

Вновь шум, шуршание соломы, стон и тихие ругательства.

И так всю ночь.

Рано утром скрипит дверь, струя ледяного воздуха бьет в ноги.

– Auf! Auf! – лает шеф.

– Подъем! – кричит старший.

Нас выпроваживают на улицу. Приказывают построиться. Шеф пересчитывает нас. Затем он берет шесть человек и отправляется на кухню за кофе. Мы должны дожидаться его, не выходя из строя.



Серый, холодный рассвет. Над внешним забором еще светятся лампочки – они все более тускнеют. Освещено и низкое барачное строение кухни слева от зондерблока…

Кто бы из нас год тому назад мог подумать, что в середине января 1943 года мы, командиры, политработники и бойцы Красной Армии, будем стоять под морозным небом где-то в Польше, в немецком штрафном лагере для военнопленных, окруженные рядами ржавой колючки, часовыми-пулеметчиками и предателями в форме и без формы, стоять и ждать, когда нам принесут теплое горьковатое пойло, именуемое кофе, пригодное, пожалуй, лишь для того, чтобы прополоскать наши пустые желудки. Мы были готовы ко многому: к вечной усталости, к страху, к боли от ран, даже к смерти в бою, но не к этому. Плен казался чем-то немыслимым и невероятным; никакие уставы не предусматривали случая, когда раненые или просто окруженные и расстрелявшие патроны бойцы могут попасть в лапы врага. Что же им делать теперь, как вести себя?

Мы стоим и ждем. Поеживаемся от холода. Терпим.

Наконец приносят кофе. Получаем по четверть литра и заходим внутрь. Выпиваем на ходу и вновь забираемся на нары. Не успеваем еще согреться после часового стояния на морозе, как угрюмый шеф снова гонит нас вон.

– Raus! – кричит он. – Raus! Raus!

Не кричит, а лает. Что за манера объясняться по-собачьи!

Толкаясь в узкой двери, опять выбираемся наружу. Лампочки уже погашены: светло.

– Становись! – командует старший.

Строимся в колонну. Нас человек сто пятьдесят – больше роты.

– Marschieren! – приказывает шеф.

Начинаем маршировать. Старший идет сбоку мелкими шажками и подсчитывает ногу:

– Раз, два, три! Раз, два, три! Левое плечо вперед… арш!

Огибаем землянку, похожую на овощехранилище. Низкая крыша ее засыпана снегом. На нем – следы ног.

«Клац, клац, клац», – хлопают наши колодки по утрамбованному снегу. Очень неудобно маршировать в деревянной долбленой обуви.

«Клац, клац, клац»…

Шеф цепко следит за нами. Старый подлый бюргер, злой длинноносый гном!

– Halt! (Стой!) – кричит он, подходит к нам и вытягивает из строя Ваську.

– Не сбиваться с ноги! – командует старший. – Раз, два, три! Левой! Левой!

Проделываем очередной круг.

– Halt! – опять орет шеф и вытягивает еще двоих. Продолжаем старательно печатать шаг. Но шеф снова к кому-то придирается. Рядом с Васькой уже четверо.

– Стой! – вслед за шефом командует старший. – Напра… во!

Смотрим, как подлый немец заставляет наших товарищей взбираться на крышу и сбегать по другому скату. Он гоняет их минут десять, потом разрешает вернуться в строй.

– Петь, – по-русски приказывает шеф. – Если сафтра фойна…

Мы снова маршируем вокруг землянки. Высокий осипший голос запевает:

Если завтра война, если враг нападет.Если темная сила нагрянет, —Как один человек, весь советский народЗа свободную Родину встанет!Мы подхватываем:На земле, в небесах и на мореНаш напев и могуч и суров:Если завтра война,Если завтра в поход, —Будь сегодня к походу готов!

Что это – глумление? Конечно, глумление, но странно другое: как фашист не боится советской песни? Он стоит, выставив ногу в начищенном башмаке, и преспокойно крутит сигарету.

– Раз, два, три! Раз, два, три! – в паузе командует старший.

А запевала уже поет:

Мы войны не хотим.Но себя защитим —Оборону крепим мы недаром.И на вражьей земле мы врага разгромимМалой кровью, могучим ударом!

Нет, не такой мы представляли себе будущую войну. Совсем не такой. Даже враги издали нам казались другими: слабее и, может быть, примитивнее.

На страницу:
9 из 10