bannerbanner
Авиньон и далее везде. Роман-путешествие о любви и спасении мира. Основан на реальных событиях. Публикуется в память об авторе
Авиньон и далее везде. Роман-путешествие о любви и спасении мира. Основан на реальных событиях. Публикуется в память об авторе

Полная версия

Авиньон и далее везде. Роман-путешествие о любви и спасении мира. Основан на реальных событиях. Публикуется в память об авторе

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

– Так чем ты занимаешься? – cпросил Паоло.

Никогда не любила этот вопрос. Редко получалось ответить на него внятно. Я затянула знакомый припев:

– У меня две профессии…

(Главное – не слишком углубляться в детали)

– Первая – ну, назовем это – «журналы». Я долго работала в женском глянце, знаешь – красота, карьера, секс, пять способов увести парня у подруги. Баночки, тряпочки. Вот это все.

– А что именно делала? – Паоло потянулся к зубочисткам. Я пожала плечами:

– Разное. Была редактором маленького журнала, замглавного, главным. Потом снова обычным редактором, но журнал был уже крутой. Потом ушла на вольные хлеба. Потом устала, переключилась на соцсети. – (Непонимающий взгляд). – В фейсбуке, знаешь? Я веду страницы крупных компаний.

– Прааааааавда?

– Серьеоооозно?

Желто-песочные стены домов, нечесаные платаны, фонарные столбы резко подались ко мне, нависли сверху, чтобы лучше слышать. Камни мостовой, как крабы, со всего города сбежались к моим ногам; вывески изогнулись, чтобы не пропустить ни слова. Весь фестивальный Авиньон затрясся в общем хохоте, завизжал, завыл:

– Вы слышали?

– Нет, она серьезно?

– Страницы в фейсбуке для компаний? Какие-какие страницы? Для чего-чего?

– И это ее работа?!

– Ну и дела!

Хохот заполнил собой весь мир. Хохот не так чтобы злой; скорей, изумленный. Мне и самой вдруг показалось, что я ляпнула какую-то глупость. Как забавно устроен ум; все явления двухдневной давности – фейсбук, крупные компании, оперные концерты – вдруг стали вымышленными. Мне хватило пары часов, чтобы перепрыгнуть из одной системы координат в другую: в ту, где ведение страниц в фейсбуке для компаний выглядело занятием странным.

С другой стороны – чему удивляться? Разные версии реальности стремятся аннулировать друг друга. Мне это было прекрасно известно.

Я отмахнулась от хохочущих стен, тем более что лицо Паоло выражало вежливый интерес, не более. С его гениальным носом, это выражение ему ужасно шло. Надменная учтивость испанского гранда, но я-то знала: там, под черными штанами – лосины в полоску.

– Вторая работа, – продолжила я, – это искусство. Я занимаюсь антиквариатом.

– В смысле? – уточнил Паоло. – Ты продаешь старую мебель?

На этот вопрос нельзя было ответить в двух словах. В который раз я подумала о том, что надо, наконец, собраться с мыслями и сочинить понятную формулировку, уместив в несколько слов то обилие непонятного всего, чем я занималась. Мои пространные ответы порождают еще больше вопросов.

– Я работала в галерее. – принялась объяснять я. – Когда поняла, что с глянцем всё – устала, каждый год одно и то же, одни и те же темы, одни и те же лица – то выучилась на искусствоведа. Выучилась, конечно – одно название, за два года такому не выучишься. Но это было хоть что-то. Устроилась в галерею. Мебель – нет, но картины продавала. Еще вазочки, часы, статуэтки.

Я решила опустить все, что было до: ресторан с Анилом, порностудия, брачное агентство, торговля штанами на ночном базаре и прочее. Еще на час рассказов, а хорошей рассказчицей я себя никогда не считала.

– Получалось с вазочками? – полюбопытствовал Паоло. Я призналась:

– Не очень. Но сейчас меня зовут руководить издательским отделом в антикварной фирме. Ну, знаешь, заниматься всем, что насчет текстов. Буклеты, листовки, сайт. Журнал. Эээ… Не знаю, каталоги. Фирма хорошая, люди хорошие.

– Пойдешь? – спросил Джон.

– Собираюсь. – я пожала плечами. – Меня смущает, что офис, что полный день, что опять будет режим. Но все-таки это неплохой вариант. Я не хотела в офис – но люди правда хорошие. Позиция хорошая. Стабильность.

Слово «стабильность» в этом мире полосатых лосин прозвучало так же нелепо, как прозвучало бы воззвание к господу на вечеринке атеистов.

Стеклянный официант принес ребятам два наперстка с эспрессо; для меня было что-то невообразимо кисейное, кремовое, с кипельно-белой фатой из сливок. Паоло потянулся к сахарнице, выудил оттуда кусочек коричневого сахара.

– Еще в небольшой музей зовут, лекции читать. Параллельно интернет-магазин делаю. Много всего. Надо как-то приоритеты расставить, я запуталась. К вам вот приехала, отдохнуть, проветрить голову. Потом поеду в Италию. Знаешь, как я всегда делаю? Когда я отправляюсь в путешествие, то задаю ему вопрос. И обычно оно отвечает. Так или иначе.

– А, – только и сказал Паоло. Я не поняла, было ли это междометие знаком одобрения, или, наоборот, он остался равнодушен к моим методам. Стены, вывески, платаны отпрянули от меня, вернулись к своему делу: охранять город, блюсти геометрию. Чтобы поддержать разговор, я поинтересовалась:

– Чем жонглируешь? И где?

– Шарами, – ответил Паоло. – Большими прозрачными шарами. Просто на улице. Как и многие тут.

– Он страшно бедный. – сообщил Джон. И мне вдруг почему-то сразу стало неловко: будто я сидела и прикидывалась человеком того же племени, а у самой было всё.

Сделав вид, что у меня затекли ноги, я встала из-за стола и направилась к фонтану. Там, на слепой желтой стене, был искусно нарисован некто: бродяга, присевший отдохнуть. Видавшее виды пальто, надвинутая на глаза шляпа, заскорузлые ботинки. Под ногами вертится кудлатая собачонка. Такой безобидный издалека – оплывшие плечи, руки на коленях, само умиротворение и благость. Я подошла поближе и вздрогнула: из-под шляпы сверкали живые злобные глаза.

А что, если так оно и есть, подумала я. Что, если я всем вру.


Когда кофе был выпит, Паоло забросил на плечо рюкзак и, проштамповав на мне прощальный поцелуй, убежал тренироваться. А Джон постановил: идем на Пляс дю Пале. Там всегда происходит самое интересное.

– А в четыре пойдем к японцам. – строго добавил он, так, будто ожидал возражений.

День предстоял длинный, а я не сказать, что пришла в себя. Знакомство с новым городом не должно начинаться с усталости; это все равно что прийти на первое свидание с похмелья. Кисейные облака в моей чашке, конечно, не помогли. Мне было все равно: пляс так пляс.

Если бы я знала, что там и приключится все непоправимое – пошла бы я?

Да. Пошла бы все равно.


– –


Мы покинули благостную тень и снова двинулись по рю де ля Карретери. Улица: еще не тесная, но не широкая, в ширину быстрого взгляда. Дома кажутся высокими – и все же много света. Свет, как ласка, как признание в любви. Солнце перестало раздражать. Лавочки распахнули доверчивые рты: лавочки с фруктами, табаком, золотистой выпечкой. Маленькие кофейни на два плетеных стула и прачечные на две стиральных машины. Темные пещеры кебабных, из которых заманчиво пахло сытостью.

– Я не очень разговорчивый, ты прости. Не подумай на себя, – вдруг включился, как радиоприемник, Джон. – Это все из-за работы. В голове только шоу.

А мне и не хотелось говорить; я таращилась на мир. По улице брели ленивые туристы. Привалившись к запрещающему знаку, отдыхал в тени красный велосипед (вблизи стало видно: ржавый). Из рваного абриса крыш на горизонте торчала башня с часами: дылда-лоботряс, усаженный на заднюю парту, потому что длиннее всех в классе. Пахло свежей выпечкой. Авиньон начинал мне нравиться.

Так может, вдруг снова мелькнула мысль, я и правда прикидываюсь тем, кем больше не являюсь? Обманом просочилась в чужое кино и хожу тут, делаю вид? Положа руку на сердце: я ведь уже вышла из лиги веселых и находчивых. Как говорят (смешно говорят), остепенилась. Года три как жила довольно ровно, и не сказать, что скучно. Нет, была довольна. Сперва, как шутила, была одной ногой замужем, работала в шумном женском журнале, где меня, в общем, любили. Устала, перегорела, захотела в очередной раз все изменить (резкие движения за мной никогда не ржавели). Два года убила на второе образование: решила стать специалистом по антиквариату. Самонадеянно, да, но меня всегда завораживали предметы с историей (это началось с археологических экспедиций, куда я ездила в детстве). «Ну, как там яйца Фаберже?» – ехидно интересовались бывшие коллеги-журналисты. Яйца были хорошо, вот только я ни разу их не видела: в основном, мне приходилось иметь дело с живописью; так получилось. Вообще, меня интересовало антикварное оружие, но к оружейникам я пробиться не успела. Не успела – или отвела судьба, не знаю: бодливой корове, как говорится. Уже не суть. После института я устроилась в частную художественную галерею, где научилась называть Айвазовского Айвазом (чему бы полезному научилась, говорил папа в таких случаях), понимать лексику экспертных заключений, продумывать развеску картин на стенах. В итоге вышло не так уж плохо. Антикварный мир, мир переливчатых иллюзий и изящных мистификаций, я полюбила, он завораживал меня: все было так сомнительно, так красиво. Я любила слушать, как переругиваются эксперты («Захаров сказал, фальшак!» – «А вы Захарова слушайте, с ним уже ни один музей не работает»), смотреть как реставраторы ваткой, обмотанной вокруг кончика кисти, еле касаясь, снимают по миллимикрону старый лак с картины восемнадцатого века – снимают часами; спокойно стоят, вглядываясь в квадратик холста размером со спичечный коробок. Любила веселый балаган Антикварного Салона («что продают, сами не знают, но хотят восемьдесят!»). Любила шум аукционного зала, когда идет борьба – за что идет? – да за какую-то ерунду, слова доброго не стоит, но всех уже понесло, не остановить; лица красные как на ипподроме, глаза как плошки: восемьсот! Восемьсот двадцать! Девятьсот пятьдесят!

Периодически мы с Лешей ходили в оперу – я наряжалась, он поил меня шампанским в буфете – ходили в музей. Иногда он возил меня ужинать в элегантные заведения, и мы хихикали, втихушку разглядывая расфуфыренных соседей за соседними столиками. Потом – когда с Лешей все кончилось и я поселилась с Аселией – еще полгода сидела тихо, днем листала книжки в своей галерее, вечерами читала викторианский роман. В оперу уже ходила с Сонюшей. По выходным протирала стулья в модных барах. Потихоньку начала делать свой интернет-магазин (пообщаться с арт-дилерами, попробовать, покрутиться; свою настоящую галерею в городе бы не потянула, конечно, откуда такие деньги – а в интернете был шанс; разумеется, посредничество, не более того), кое-кто уже согласился помочь. Все как-то завертелось: тут же позвонили другие, те самые ребята из антикварной фирмы; позвали запускать у них издательский отдел. Им нравилось, как я пишу, плюс, я была, что называется, толковая. Ответственная. Они мне тоже понравились – только в офис все равно не хотелось. Я попросила отсрочку: сказала, вернусь из Европы, и возьмемся за дело. Так и договорились.

Зарабатывала хорошо, то есть – вообще не жаловалась. Квартира у нас с Аселией была дорогущая, хоть и маленькая. Зато под окнами лес.

Откуда взялась вся эта прекрасная жизнь? От жадности, конечно.

Откуда взялось все остальное? Тоже от жадности. Просто совсем другого сорта.

Жадина-говядина.


– –


Быстро мы не продвигались: Джон все время натыкался на знакомых. Кому-то молча и весело жал руку, не замедляя шага – это походило на па, вырванное из народного танца – а с кем-то останавливался перекинуться парой слов, быстро и жарко. Тогда я перетаптывалась рядом, в полной мере ощущая, что такое быть иностранкой в гостях: уже не туристка, но еще не местная. Нас с Джоном выручал английский, но в Авиньоне люди предпочитали родной язык.

Какая ирония: я начала учить французский примерно в то же время, что и писать палочки. Сама захотела. Родители одобряли: девочке пригодится второй иностранный. Может, она станет переводчиком. Или захочет уехать? Это было начало перестройки: никто из нас никуда не ездил, не видел в глаза никаких иностранцев, но эмиграция была тем, чего яростно желали детям. Уехать из этой проклятой страны, да подальше. Забыть ее насовсем. Пишите письма.

У меня, понятно, в восемь лет резоны были совсем другие; я занималась языком из любопытства. Чарующий поток красивых звуков, переливы и мяуканье, – мне так нравилось их воспроизводить! Язык другой, далекой планеты. Бесполезный и красивый, что-то вроде живой бабочки в волосах. Я вообще не воспринимала его как инструмент – ну нельзя же, в самом деле, им орудовать как лопатой. Не была к этому готова морально (впрочем, мне вообще не хватало приземленности – ни тогда, ни потом). Помню, однажды к друзьям приехали по обмену две маленькие француженки, сестры-погодки. Одну звали Кристель, вторую как-то еще. И меня, звезду и отличницу, повели с ними знакомиться.

Я вошла в комнату, и Кристель – младшая – обратилась ко мне со светским вопросом.

До сих пор помню этот момент.

К одиннадцати я шпарила по-французски совершенно свободно, писала длиннющие сочинения, синхронно переводила маме песни Патрисии Каас. У меня не было проблем со слухом. Я прекрасно поняла, что сказала Кристель. Но Кристель – она была не одноклассницей и даже не просто девочкой. Она была явлением. До этого момента Франция не являлась для меня настолько реальной, чтобы всерьез предположить, что французы действительно существуют. Все это оставалось игрой. И вдруг появилась живая француженка. Я ее увидела, услышала – и остолбенела. То, что эта девочка говорит со мной на моем языке, словно бы не существовавшем до этого в реальном мире – это было настоящее потрясение. Потрясение такой силы, что я не смогла ей ничего ответить. Я просто стояла столбом, переживая внутри взрыв сверхновой звезды.


Потом, ближе к двухтысячному, с деньгами в семье стало плохо. А у кого было хорошо? У кого-то было, но, в общем, родина не выбиралась из кризисов. О поездке во Францию не то что не шла речь (речь, скорей уж, шла о том, как наскрести на джинсы) – это событие было из разряда нереальных. La condition irréelle. Примерно тот же класс вероятности, что и полет на Луну. Когда пришло время поступать в институт – разумеется, экономический, он давал шансы – я распрощалась с уроками французского, чтобы записаться на курсы по математике, и с тех пор к языку не возвращалась. За пятнадцать лет в моей голове от него остался лишь жалкий остов: две-три ржавых конструкции, торчащих из бурьяна под палящим солнцем. Est-ce que je peux…? Où est la gare? Ах да, и еще несколько строк из народной песенки про авиньонский мост —


Sur le pont d’Avignon

On y danse, on y dance

Sur le pont d’Avignon

On y danse tout en rond…


Притормаживая с Джоном на улице, я понимала, что французский превратился для меня в журчание, из которого, как рыбки, периодически выскакивают знакомые слова, но точно так же быстро, влекомые силой тяжести и стремлением вернуться в родную среду, скрываются в бурлящем потоке. Рыбок было мало. Слушая чужую непонятную речь, я чувствовала себя как надувная игрушка: пустой и глуповатой. Бред какой-то, сердилась я. Стоило семь лет учиться, чтобы в нужный момент осознать, что не понимаешь ни слова.

Sur le pont d’Avignon…


– –


Афиши бесконечно тянули на себя внимание. Афиши, афиши, да еще листовки и ряженые. Ряженых было едва ли не больше, чем обычных прохожих.

– Слушай, – наконец решила спросить я. – Откуда их столько? Совсем не похоже на фестиваль урожая. Ты же вроде писал о чем-то типа ярмарки, да?

– Какой урожай? – Джон вытаращил свои карие глаза. Они и так-то были большие, а когда он удивлялся, становились совсем круглые. – Я тебе писал про Авиньонский театральный фестиваль! Один из самых крупных, самых старых в Европе. Ярмарка! Ну ты как скажешь…

Но, прибавил он задумчиво, в этом году туристов маловато. По сравнению с прошлым годом вообще никого. Почему? Да если бы он знал. Может, кризис.


Навстречу из толпы выскочил долговязый рыжий парень с плакатом в руках и скользнул было мимо, задумавшись, но Джон схватил его за плечо. В линялой бордовой футболке и вытертых джинсах, парень выглядел помятым и изрядно уставшим. С плаката глядел он же, но совсем при другом параде: в синем костюме, при галстуке, в лучах софитов и с донжуанским прищуром. В руках – букет моркови; ботва зажата в кулаке. PACO, было написано над головой.

Джон принялся что-то возмущенно рассказывать рыжему. Рыжий тряс головой. Я продолжала исполнять несложную роль надувной игрушки. Через минуту Джон спохватился:

– Кстати, это Мара. – отрекомендовал меня он. – Она из России. – И, обернувшись ко мне, благословил: – Можешь поцеловать его, у нас так принято.

– Enchanté, – галантно бросил любитель моркови, после чего мгновенно потерял ко мне интерес.

Вокруг становилось всё оживленней: мне то и дело приходилось сдвигаться, перетаптываться, совершать мелкие движения уличного танца, который всегда начинается сам собой, если на улице слишком много людей. Немножко влево, немножко вправо, и чуть-чуть плечом, пардон, это вы пардон, ничего страшного… Enchanté, если дословно – «очарован». Какое хорошее слово, думала я. Надо запомнить.

– Это был Пако, один из немногих, у кого реально что-то получилось. – сообщил Джон, когда мы наконец попрощались с рыжим. – Он тоже начинал с улицы. Сейчас у него свое шоу на ТВ. То, се, про политику, про жизнь. Он классный, смешной. Но, – добавил Джон безжалостно, – он в основном говорит, не показывает. Жаль, что у тебя так плохо с французским.

– Увы. – буркнула я.


Улица вдруг плеснула вширь, стала полноводной. Асфальт кончился: его сменили широкие каменные плиты, отполированные тысячами шаркающих ступней. Дома стали выше и массивней. То и дело нам попадались теперь магазины с дорогой одеждой: стекла в пол, расфуфыренные манекены в витринах. Кофейни и рестораны уже чувствовали себя на улице вольготней: выставляли уже не по два столика, а по восемь, десять, двенадцать. Вне всяких сомнений, мы приближались к центру города, а город – тот был охвачен фестивалем. Позже, прошерстив интернет, я выяснила, что авиньонский фестиваль действительно, как и говорил Джон, был старейшим в Европе: тысячи артистов, хороших и разных (последних больше), сотни шоу каждый день, в театрах и на улице. Но тогда – в первый день – меня ошеломила сама картинка, мельтешение красок. Улицы, заваленные листовками. Листовки, листовки повсюду. На столиках кафе, в руках у прохожих, воткнутые в расселины в стенах. Скомканные, лежащие на мостовой. Порывы ветра швыряли под ноги разноцветные протуберанцы. Вот уж насмешила, дала жару! – Авиньон снова потешался надо мной, разворачивая перед глазами бесконечно-пеструю ленту из плакатов, граффити, афиш. Ярмарка, говоришь?..

– Джон, – позвала я. – Напомни, «enchanté» говорят только мужчины женщинам? Или наоборот тоже можно?

– Все всем говорят, – потусторонним голосом ответил Джон. – Это универсальное.

Он снова был погружен в себя.

До меня только потом дошло, как он работает: как глубоко уходит в процесс, как далеко это выносит его за скобки внешнего мира. Почему-то я ощущала это так: он отправляется в бескрайнюю серую пустыню, под темное небо, где он совсем один, бредет и бредет все дальше среди нагромождений камней. Иногда я будто смотрела ему в спину. Камни, камни, камни. Охотился там за редкими растениями, диковинными животными – одна находка на сотни, тысячи бескрайних бездн. Всякий раз одиночный поход. Вот так он работал.

А потом так работала и я.


– –


Мы нырнули в маленькую улочку, застрявшую в расселине между крутыми откосами. Улочка была вымощена неудобными круглыми камнями: точь-в-точь утиный брод. Джон тащил меня за руку. Я дважды запнулась, чертыхнулась и тут же вывалилась вслед за Джоном на широкую городскую площадь. Каменные откосы, высившиеся слева и справа от улочки-речки, оказались опорами гигантского замка.

– Папский дворец! – объявил Джон так торжественно, будто сам его построил.

Есть постройки, которые мгновенно превращают тебя в лилипута. Увидев Папский дворец, я на секунду остолбенела: какой огромный. И неприступный как крепость… Да ведь крепостью он и был. Ни одной мягкой, фривольной линии, сколько глаз хватит – башни и арки, углы да прямые. По бежевым стенам растушеван черный: то ли плесень, то ли копоть. Вывален набок язык древней лестницы.

Площадь перед замком – тоже огромная, вымощенная камнем – стелилась ярусами. По краю, в отдалении, столпились кафе. Из-за своих размеров площадь казалась почти безлюдной: стайки туристов, похожие на косяки мелких рыб, не особенно меняли дела. Впрочем, у замковой стены явно что-то происходило, а, вернее, там чего-то ждали: два десятка зевак коротали время, собравшись кучками. Другие сидели на мостовой.

– Ты тоже садись, – велел Джон. – Сейчас Люсьен начнет. А я отойду поговорить.

Алекс! Где тебя носило? – возмущенный крик из-под колонии белых зонтиков. Так кричат только родители, на кого-то не старше пяти. Жизнерадостный визг в ответ. Безветрие: воздух как загустевшая карамель. Бледно-голубое скучающее небо. Лица зевак красные, а у кого и коричневые. Рокот многолюдья, шум тишины. Брусчатка под подошвами туфель: площадь, разбегающаяся от ног, вдалеке казалась выложенной монетками.

Подогнув колени, я села на мостовую. От нее исходило тепло.


Впереди на фоне дворцовой стены маячила фигурка. Человек – тот, кого Джон назвал Люсьеном – сперва стоял к публике спиной, но затем развернулся и двинулся к зрителям. В правой руке у него был чемоданчик, в левой – переносная колонка, по виду напоминавшая шлем Дарта Вейдера. Черные брюки с подтяжками и белая рубашка, галстук, котелок. Обиженные губы, пухлые щеки, мясистый нос: лицо постаревшего Карлсона. Очки в роговой оправе.

Зрители смотрели благожелательно и немного равнодушно, словно дачники, чуть-чуть переевшие за обедом. Ох уж эта жара. Каждый вздох с ленцой.

– Добрый день, дамы и господа! – воскликнул артист, и добавил еще что-то по-французски (что? само собой, я не поняла). Пара человек хихикнули; остальные отблагодарили оратора учтивым молчанием. Несколько туристов, проходивших мимо, замедлили шаг и остановились посмотреть.

Люсьен развернулся к колонке, щелкнул кнопкой (из колонки вырвались звуки, хриплые, как радио преисподней) и сделал несколько прыжков, но тут же как будто на что-то налетел – бац! Испуг. Руки в белых перчатках вспорхнули к лицу; жест то ли отчаяния, то ли ужаса. Еще прыжок. Ладони уперлись в невидимую стену. Скоро перебирая пальцами по этой плоскости, Люсьен, словно крабик, засеменил бочком вправо. Снова бац! Правое плечо с размаху ударилось о незримое препятствие. Брови подскочили вверх, рот сделался длинным. Мгновенное замешательство – и белые перчатки опять пустились в экспедицию вдоль прозрачной преграды.

Этот номер я не раз видела и в России; похоже, он входил в портфолио многих артистов. Люсьен мастерски создавал воображаемый лабиринт: втягивал живот, словно протискиваясь по узеньким тоннелям, постукивал по невидимой стене сжатыми кулаками. Подпрыгивал. Приседал. Казалось, выход где-то рядом. Но увы! У истории оказался печальный конец: под последний хриплый аккорд из пасти Дарта Вейдера Люсьен лишился сил и упал замертво. Зрители захлопали – вяло.

Полежав мгновение, усопший очнулся и поспешил к своему чемоданчику. Черная синтетическая жилетка топорщилась на спине.

– И как ему не жарко. – посочувствовал кто-то сзади.

Людей собралось уже порядочно. В первом ряду зрители сидели как я, по-турецки, или вытянув ноги. Сзади стояли. В основном это были туристы: шорты и бейсболки, свободные майки и юбки-разлетайки, в самый раз для такой жары. Подошвы туристических сандалий, похожие на танковые гусеницы. Тяжелые фотоаппараты, камнем тянущие к земле (кто-нибудь когда-нибудь пересматривает эти кадры?). Дети: стоящие и сидящие на корточках. Персиковый загар на шелковых щечках, выгоревшие волосы, острые лопатки, ясные глазки. Многоцветная публика, как овощной гарнир по краю площадки.

Туристы. Я никак не могла (кому я вру? даже не пыталась) отделаться от чувства превосходства; считала их беспомощными. Турист – это человек, которого пичкают пластмассой, ширпотребом, премиленькими видами (налево – дворец! справа – музей!). Кому-то того и надо, но мне было подавай другое – не облагороженное, настоящее. Оно часто оказывалось нефотогеничным, узловатым, выщербленным, с кривыми корнями и ядовитыми листьями, но всегда, во всех случаях, совершенно точно – живым. И оно вмещало в себя очень многое. Океан и дикую разноцветицу. Благоухание и вонь. Фигурки богов, липкие от масла. Горячие плиты храмовых дворов, фонари на ночных серпантинах, изливающие на дорогу мертвенный белый свет. Бешеных таксистов. Мой мотоцикл. Переломанные кости. Тринадцать швов на губе. Мелкие финансовые авантюры и черную бухгалтерию, прогулки по деревне в одеялах за ручку с Рыжей среди пальм и помоек, Каши-Варанаси, где собаки таскают кости из погребальных пепелищ и где охватывает потустороннее безразличие ко всему, Гималаи и священную гору Аруначалу, и мертвецкий сон на грязной тряпке в кустах у вокзала Виктория в Бомбее. И то, как, сидя в плену у Анила, я слушала вечерами гоа-транс, а днями читала «Диалоги» Бродского и Волкова, – чтобы не сойти с ума и не забыть, кто я.

На страницу:
2 из 8