bannerbanner
Путь Долгоруковых
Путь Долгоруковых

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Иван поклонился и одновременно подал шандал Екатерине. Та присела в реверансе, взяла шандал и стала медленно подниматься по лестнице, чересчур высоко подняв подол юбки, чтобы были видны ее маленькие изящные ножки, и покачивая бедрами. Петр шел сзади, стуча сапогами и тяжело сопя. Алексей Григорьевич остался внизу, знáком велев Ивану идти следом и присмотреть за этой парой.

В спальне Екатерина поставила подсвечник на столик в изголовье кровати, бросила взгляд на темную икону в тяжелом, тускло отсвечивающем золотом окладе, откинула занавесь и, наклонившись, принялась взбивать подушки. Она знала, что сейчас произойдет, но все-таки вскрикнула, когда ее сзади обхватили грубые руки и повалили на постель…

Иван какое-то время смотрел в щелку, затем удовлетворенно кивнул и осторожно прикрыл дубовую дверь. Но не ушел, остался караулить. Четверть часа спустя дверь открылась. Бледная Екатерина со сбившейся набок прической вышла, взглянула на брата, прислонилась к стене и тихо сползла по ней вниз. Иван схватил ее в охапку и отнес в ее комнату, а сам вернулся назад: нужно было в самом деле стянуть сапоги с царя, который уже храпел, лежа лицом вниз и некрасиво распялив рот. Полусонная девка раздела барышню. Облачившись в ночную сорочку, Екатерина легла в постель, свернувшись калачиком на пуховой перине, чтобы замкнуть в себе боль. Ее мутило, во рту было противно, и все это гнусно, мерзко и больно, Господи, как же больно…

Глава 6

После литургии Дуняша забежала домой и взяла приготовленный загодя узелок с едой. Сегодня Троица, праздник, можно весь день гулять и играть с подружками. В доме пахло пирогами, травами и чистотой: вчера они с Марьей, женой старшего брата Василия, вымыли все полы, окошки, отскребли ножом стол. Небо тоже чистое, ни облачка, денек выдался погожий, и куда ни глянешь – кругом красота. Хорошо! На Дуне новый сарафан, она сама его сшила из отреза, который тятя привез ей с ярмарки; на шее крупные красные бусы – не из сушеных рябиновых ягод, а настоящие, покупные, тоже тятин подарок. Соседская Дашутка уже ждала ее на улице. Девушки окинули друг друга быстрым оценивающим взглядом. На Дашутке тоже новый сарафан и новые лапти, в косе яркая лента, а в ушах сережки кольцами.

Матушка-покойница говорила Дуне, что она родилась незадолго до Петрова дня в тот год, когда вышел царский указ, чтобы кликуш волочь на съезжую; в их селе тогда как раз объявилась кликуша, которая лаяла по-собачьи и говорила срамные слова, и ее, сказывают, били кнутом, только это было, слава тебе господи, уже после того, как матушка разрешилась от бремени, а то бы с ней, как она говорила, родимчик приключился. Стало быть, Дуне вскорости сравняется пятнадцать годков. Она еще худая и угловатая, всей красы – густая русая коса да улыбка с ямочками на щеках: глядя на нее, люди и сами улыбаются. А Дашутка годом постарше, уже в пору вошла: грудь налилась, плечи и бедра округлились, да и все при ней, глаз не оторвать – брови темные, глаза синие, лицом красавица, только ростом слегка не вышла, с Дуняшей вровень. Вот и не ее нынче подружки Тополей выбрали, хотя Дашутке это было досадно. Конечно, она об этом ни словом не обмолвилась, но Дуняше не все надобно говорить, чтобы поняла; она первая предложила подружке не ходить с девушками за Тополей по селу, а сразу после службы побежать взглянуть на свои березки, что они давеча завивали.

Взявшись за руки, они одним духом сбежали по косогору и взобрались на холмик, где была березовая рощица, обняли каждая по деревцу и засмеялись без причины. Хорошо-то как! Свои березки они отыскали быстро: Дуняшина развилась, а на Дашуткиной венок из веточек и лент был целехонек. Дашутка довольно кивнула каким-то своим мыслям и расплела березку, чтобы та не обиделась. Девушки развязали свои узелки, уселись на платки, чтобы не зазеленить сарафаны, и стали угощаться пирогами с яйцом, запивая их квасом.

– Ну что, кума, покумимся? – спросила Дашутка.

Они встали между своими березками, взялись за руки, серьезно произнесли в один голос: «Нам с тобою не браниться, вечно дружиться», поцеловались – и снова засмеялись.

Где-то высоко и чуть вдалеке послышался печальный зов кукушки.

– Кукушка-кукушка, долго ли мне еще в доме у батюшки куковать? – громко крикнула Дашутка и запрокинула голову, щурясь из-под ладони.

Они подождали, затаив дыхание, но кукушка не отозвалась. Дашутка снова чуть наклонила голову, словно получив ответ, которого ждала. Девушки походили по рощице, нарвали трав и веток и уселись плести венок. Плели и пели на два голоса: Дашутка тянула основную нить, а Дуняша выводила по ней тоненькие узоры.

Из села уже шли девушки и парни – наособицу, но переговариваясь, перешучиваясь. Начались хороводы, игры – в воробышка, в заиньку; глядишь, кое-где и парочки сложились, прячась за деревьями, да разве в березовой роще спрячешься… Девушки выбрали березку покудрявее, увили ее лентами, парни ее срубили, и все с песнями отправились к речке, змеившейся под холмом.

Где-то здесь вскоре после Пасхи чуть не утонул молодой барин, которого спас барский конюх. Дуняша тогда рассказывала об этом Дашутке, но сегодня эта история казалась такой далекой, будто много лет прошло, а не недель. Дуняша всегда подходила к реке с опаской: наслушалась рассказов про водяных и русалок, а уж нынче и вовсе русалочий день. Берега крутые, вода зеленая, бежит быстро, заглянешь в нее – и голова закружится: ух! Одна бы ни за что не пошла, но сейчас с ней подружки, и всем весело. Парни бросили березку в воду, и все смотрели, как она поплыла: будет ли год урожайным? А потом девушки прогнали парней прочь, велев ждать их за рощей. Нечего им тут подглядывать.

Дашутка и Дуня прошли немного вперед по течению, где речка становилась чуть шире. Они немного постояли, глядя на воду; мимо проплыл уже чей-то венок. Дашутка подошла к самому краю и бросила венок на середину; он качнулся и поплыл. Дуняша бросила свой почти одновременно, он шлепнулся в воду ближе к берегу, покружился, а потом зацепился за куст, нависший над рекой. Девушки постояли, подождали.

– Может, куст потрясти? – предложила Дашутка.

– Ой, что ты! – испугалась Дуняша.

– Ну, не потонул – и ладно! – разрешила все сомнения Дашутка, и вновь стало весело и хорошо.

На лужку за рощей играли в горелки. Когда Дуня с Дашуткой вышли туда от реки, пары уже встали и готовились начинать закличку.

– Бежим! – Дашутка дернула Дуню за руку, они припустили и успели встать последними.

«Горящим» был Егорка с их улицы, из крайней избы, – двадцатилетний верзила, озорник и балагур, которому палец в рот не клади; Дуняша его слегка робела, потому что не умела отвечать на его шутки, только краснела.

– Гори-гори ясно, чтобы не погасло, глянь на небо – птички летят, колокольчики звенят!

Дуняша почувствовала, как вспотела Дашуткина ладошка в ее руке.

– Раз-два, не воронь! Беги, как огонь!

Они разомкнули руки и понеслись вдоль вереницы вперед. Егорка изготовился их ловить; Дуняша метнулась от него в сторону, а Дашутка сплоховала, и вот они уже встали первой парой, а Дуняше теперь «гореть».

– Глянь на небо – звезды горят, журавли кричат: гу-гу, убегу!

Толстую неуклюжую Варвару, поповскую дочку, Дуняша поймала без труда, и они встали в пару перед Дашуткой с Егоркой. Дуне хотелось обернуться и посмотреть на Дашутку, но что-то ее от этого удерживало. В глубине души ей было слегка досадно: чего это Дашка вдруг стала такая неповоротливая, раньше они ото всех убегали и никто их пару разбить не мог. Но чутье девичье подсказывало, что неспроста это. И тихо так сзади, будто не Егорка там, привыкший зубы скалить, и не Дашутка, которая своим острым язычком любого охальника как бритвой срежет, а двое немых. И в то же время от их молчания за спиной у Дуняши ни с того ни с сего запунцовели щеки.

– Дуняша! Дуня-ш-а-а-а! – послышался звонкий детский голосок.

По косогору, быстро перебирая босыми ножками, бежала Дуняшина сестренка Параша; руки в стороны раскинуты, платочек с головы сбился. Дуня выпустила Варварину руку и поспешила туда: что еще стряслось?

– Дуняша, подь, чего скажу!

У Параши ясные голубые глазенки сияют, как самоцветы, длинные загнутые ресницы распахнуты, сердчишко бьется так, будто сейчас выпрыгнет из груди. Она поманила Дуню рукой, чтобы наклонилась поближе, и страшным шепотом выдохнула ей прямо в ухо:

– Сваты приехали!

– Кто?

– Сваты! Два дядьки зашли в избу и говорят тяте, что они купцы, приехали за товаром, а тятя велел нам со Степкой на двор идти, а Марья сказала, что это сваты приехали, не иначе за Дуняшей.

Выпалив все это, Параша в страхе уставилась на сестру, прикрыв щербатый ротик ладошкой.

Дуняша распрямилась, глядя прямо перед собой, и тут сказанное дошло до нее, ноги вдруг ослабели, и она села прямо на траву, забыв про новый сарафан. Вот, значит, почему тятя, когда с ярмарки вернулся и отдал ей подарки, сказал, что пора уже приданое готовить, заневестилась девка! А она-то думала, что он с ней шутит…

– Стряслось чего? – раздался сзади встревоженный голос Дашутки.

– За Дуняшей сваты приехали, – всхлипнула Параша, готовясь заплакать.

Дуня тоже смотрела на подругу такими глазами, будто ее сейчас кинут в реку вслед за венком.

– Ой, как же ты растрепалась-то! – Дашутка поправила Параше платочек и одернула подол. – Пойдем-ка домой, узнаем все толком!

И добавила, обернувшись к Дуне:

– Жди меня возле наших березок.

Дуняша смотрела, как они взбираются по откосу, держась за руки, и в душе ее всколыхнулось теплое чувство к Дашутке: вот ведь, не бросила, пришла, хотя ей бы сейчас играть в горелки со своим Егоркой! Но тотчас нахлынули совсем другие мысли – о ней самой, и пока она шла к рощице, от гаданий о том, кто бы мог заслать к ней сватов, ажно голова разболелась, и Дуня изнывала в ожидании Дашутки – что ж она так долго! Как только знакомая фигурка показалась на вершине холма, она не утерпела и бросилась навстречу.

Дашутка запыхалась (всю дорогу бежала), но выложила все сразу, не отдохнув: и впрямь сваты, два мужика незнакомых с рушниками через плечо, она их никогда не видала, знать, не из нашего села; как они с Парашей к тыну подходили, они как раз вывели со двора свою кобылу, сели на телегу да поехали.

– Может, тятенька им отказал? – с робкой надеждой прошептала Дуня.

– Не похоже: веселые были; дядя Мирон их провожать вышел, он и Парашу принял у меня. Я сказала, что мы Майское дерево ходили смотреть, а мне кое-что из дома взять нужно.

Дуняша понурила голову и стояла, глядя на свои лапти. На лугу теперь играли в лапту; Егорка наяривал на балалайке песню про стоявшую во поле березу, которую некому заломати; парни заигрывали с девушками. Солнце, потихоньку спускавшееся к горизонту, спряталось за облачко, на луг и рощу легла тень, березки всполошенно зашелестели листвой. Дашутка нетерпеливо глянула в сторону луга, потом на подругу – и поняла, почему так говорят: стоит, как просватанная. Точно пелена с глаз спала: ничего этого – хороводов, горелок, троицких песен, венков – для Дуни больше не будет! Расплетут косу, обведут вокруг алтаря, увезут в другую деревню – и все, поминай, как звали! И как-то еще там жизнь сложится, какой муж попадется – злой али нет, да какая свекровь? Гаданья на суженого, венки на березе – какая это все чепуха!.. Дашутка тронула Дуню за плечо:

– Говорят, если на Троицу сосватают, к счастью, – неуверенно сказала она.

Дуняша закрыла лицо руками и заплакала.

Глава 7

Алексей Григорьевич сделался набожен, чем радовал Прасковью Юрьевну. По воскресеньям всей семьей ходили к обедне, и старший Долгоруков занимал в церкви почетное место. На Троицу служба была особо торжественной. Запах воска и ладана смешивался с ароматом свежескошенной травы, устилавшей пол, и горьковатым духом березовых веток, которыми украсили иконы. Грудь распирало от ожидания чего-то радостного и светлого, но, когда все встали на колени и священник принялся читать молитвы о спасении всех молящихся и об упокоении душ усопших, в рай вознесшихся и во аде держимых, из глаз сами собой брызнули слезы. У каждого было о ком вспомнить и о ком помолиться…

Дни стояли теплые, Наташа маялась в своем черном платье и корила себя, что не взяла никакой одежды. Мадам где-то раздобыла полотна и другой материи, договорилась с девушками и к празднику справила княгинюшке «приданое», как она говорила в шутку: две батистовые сорочки, холщовую исподнюю юбку, два канифасовых сарафана и душегрею. Родители Долгоруковы тоже облачились в русское платье, Наташины золовки Елена и Анна ходили в сарафанах, и только Екатерина по-прежнему носила платья немецкого покроя, затягиваясь в корсет. Дома ей было тошно; каждый день, пока еще не жарко, она велела заложить коляску и уезжала подальше за околицу, взяв с собой только горничную и верного слугу Теодора, вывезенного из Варшавы. Выбрав какое-нибудь тихое место, она подолгу оставалась там, предаваясь своим мыслям, а потом нехотя возвращалась в дом к обеду. После обеда, когда все, по русскому обычаю, ложились спать и в доме слышался только храп, сопение и жужжание вездесущих мух, садившихся спящим на лицо и не желавшим попадаться в расставленные для них стеклянные ловушки с узким горлышком, Екатерина садилась к окну и невидящим взглядом смотрела на уходящую вдаль дорогу, словно ей там являлись совсем иные картины, или раскрывала французский роман, но страница оставалась неперевернутой.

На Петра-солнцеворота солнце повернуло на зиму, а лето – на жару. Скотину на пастбище начали донимать оводы. На опушке леса млела на солнце духовитая земляника; крестьянские девочки собирали ее в туески; потом пошла черника, костяника и голубика.

Смолкли соловьи; под вечер в озимях тюкали перепела, в болоте кричал дергач; громко раздавалась лягушачья музыка, тоненько зудели комары.

Охотиться с собаками больше было нельзя, чтобы не вытоптать хлеб. Мужчины уезжали на зорьку стрелять диких уток, а с началом Петрова поста Иван пристрастился к рыбалке. Днем он иногда уезжал с братьями верхом: учил Алексея и Александра кавалерийским приемам, мчался с Николаем наперегонки. Наташа писала письма братьям – Петру и своему любимцу Сергею – и сестрам Вере и Екатерине, подробно расспрашивая об их жизни, до самых мелочей, и прося не забывать ее и сообщать обо всех новостях: ей тут самых пустяшных известий хватит, чтобы думать о них весь день. Восемнадцатилетний Петр Шереметев состоял при дворе и был в милости у императрицы Анны Иоанновны. Ивана Долгорукова он не любил: тот когда-то оттер его, заняв место фаворита при юном Петре II, хотя Шереметев воспитывался вместе с государем. Он был против брака своей сестры (однако не препятствовал помолвке) и не присутствовал на свадьбе. Наташа больше сокрушалась из-за того, что ей не довелось проститься перед отъездом с пятнадцатилетним Сергеем (он был болен оспой, и ее к нему не пустили). Как-то он теперь?…

Она потихоньку сблизилась с младшими золовками, которые в деревне держали себя уже не так надменно, как в городе. Раздобыв у местного богомаза красок, Наташа учила их рисовать луговые цветы, которые приносили им девушки, ходившие за ягодами: васильки, кукушкин цвет, ромашку-поповник, колокольчики, хрупкий, доверчиво распахнувший синие «глаза» журавельник с липким стеблем… Или Прасковья Юрьевна усаживала всех за вышивание, чтобы не шалберили без дела.

Петров пост недолог, но в народе его зовут голодовкой: овощи и грибы еще не поспели, хлеб на исходе. На стол всякий день подавали тертый горох, пироги с зеленым луком, гречневую кашу да сочиво, карасей, пойманных в местной речушке, овсяный кисель с медовой сытой. Наташеньке постоянно хотелось есть; у нее возникли подозрения насчет того, что она непраздна: жаркие ночи на сеннике не пропали даром, но она не смела ни с кем поделиться, почему-то стыдилась…

Обедали всей семьей в повалуше при господском доме, окна которой выходили на большую дорогу. Место ровное, как на ладони, видно далеко. В тот день только встали из-за стола, как на дороге показалось облако пыли, из которой вскоре вынырнули шесть телег, запряженных парами. На телегах сидели солдаты – по четыре на каждой, сзади ехал в коляске офицер.

Мужчины бросились к окошкам, женщины пытались что-то разглядеть из-за их спин.

– Ахти, Господи, никак опять беда какая приключилась! – всплеснула руками Прасковья Юрьевна и перекрестилась.

– Не каркай, дура! – рявкнул на нее Алексей Григорьевич.

Люди уже открывали ворота; капрал отдавал приказы солдатам, спрыгивавшим с телег; офицер выбрался из коляски и направился к крыльцу. Алексей Григорьевич пошел ему навстречу; Иван и Николай следом за ним. Немного поколебавшись, Прасковья Юрьевна тоже хотела идти – и вскрикнула, увидав входящих в двери солдат с ружьями, к которым были примкнуты штыки. Капрал велел ей и Екатерине следовать за ним, а остальные остались под караулом.

Наташа смотрела на солдат, ни жива ни мертва от страха; девочки тихонько плакали, Алексей вцепился в брата, который насупил брови и чуть подался вперед, словно готовясь к драке. Но солдаты стояли молча, как истуканы.

На дворе поднялась суматоха, девки и бабы бегали туда-сюда, послышались причитания, плач и суровые окрики, сержант с двумя солдатами прошли в сторону конюшни. Дети прильнули к окнам. Наташа смотрела, не отрываясь, на телеги: не поведут ли к ним Ивана; она решила для себя, что, если поведут, она непременно бросится за ним, пусть хоть заколют ее штыками, все одно ей без Ванечки не жить!

Скрипнула дверь – все вздрогнули и обернулись. Вошел офицер, постоял у дверей, потом шагнул к столу, сел на лавку.

На него смотрели пять юных лиц – со страхом, интересом, враждебностью. Он задержался взглядом на старшей, съежившейся у окошка, – дочери покойного Бориса Петровича Шереметева. Эка, девонька, тебя угораздило! А ведь знала, когда замуж шла, что жениху твоему теперь хорошо бы голову на плечах удержать, а не то что при дворе остаться да гвардейским полком командовать! Вернула бы кольцо, поворотила бы оглобли назад – никто бы слова в укор не сказал: сговор не венец. И женихи бы вмиг другие набежали – братец-то у новой императрицы в большой чести… Эх, да что там – сделанного не воротишь…

Наташа тоже смотрела на капитан-поручика. Ей стало казаться, что его лицо ей смутно знакомо. Зачем он здесь? Что с ними еще сделают? В глазах ее застыл немой вопрос, но заговорить, обратиться к нему она не смела. Офицер вздохнул, поднялся и вышел.

Капитан-поручик Макшеев явился с новым приказом от Сената: все вотчины и движимое имущество Долгоруковых подлежат конфискации, самих их ссылают еще дальше.

Это все Остерман, решил Алексей Григорьевич, вот ведь хитрая лиса! Змей подколодный! Голытьба немецкая, из толмачей пролез в советники Посольской канцелярии, а затем благодетеля своего Шафирова и утопил. Меншикову, который его сделал вице-канцлером и ввел в Верховный тайный совет, уж как низко кланялся и руку целовал, а потом упек его в Березов. И ведь Шафирова свалил, пресмыкаясь перед Меншиковым, а Меншикову подсуропил, настроив против него царя-отрока, к которому сам же Александр Данилович его в воспитатели определил. Чуть замутится что – он больной лежит, прямо при смерти, а как прояснеет – и он тут как тут, здоровехонек, и уж увивается, за кем надо. Но умен, стервец! От воспитанника своего графский титул не принял – недостоин, мол; от прусского короля бывшее меншиковское поместье не взял, а теперь, при новой государыне, он уж и граф, и лифляндский помещик! Не иначе как Андрей Иваныч теперь ей про Долгоруковых в уши дует, чтоб от их имения свой кусок отхватить, да пожирнее!

Иван же думал на Ягужинского, их давнего врага, к тому же затаившего на него зло за то, что не женился на его дочери. А может, и Никитка Трубецкой как-то подгадил; не зря же после восшествия Анны Иоанновны на престол сразу скакнул из камер-юнкеров в майоры гвардии, на его, Ивана, место, а затем генерал-кригскомиссаром стал. А зуб у Никитки на Ивана большой…

Прасковья Юрьевна, плача, гоняла туда-сюда дворовых, чтобы собрать вещи в дорогу, а ее муж сел писать письмо управляющему в Москву, прося выслать ему денег с первой же оказией, а всем, кому он задолжал, отдать долги. «Людей, которые возвращены к вам в Москву, дворовых разошлите в деревни и определите оных к делам, и велите им давать жалованье и хлеб, а также определите к делам в Москве или к деревням, которые годятся; девкам, которые приедут, до замужества оных содержите и давайте хлебное и денежное жалованье; лошадей, которые к вам возвратятся, мои и князь Ивановы, велите распродать или по деревням разослать, а паче, как усмотрите сами лучше, то, кто из жеребцов, отберите лучших, сколько надобно и припускать, чтобы припуска были». За окном громко прокричал что-то капрал, отдавая команду. Алексей Григорьевич бросил перо, обхватил голову руками. Какие жеребцы, какие припуска? Кто теперь на тех конях охотиться станет? О другом нынче думать надобно. Снова обмакнул перо в чернила: «Когда на вексель в Тобольск переведешь ко мне деньги и вексель пошлешь, тогда и к вице-губернатору Ивану Васильевичу Болтину отпиши, чтоб он пожаловал, по прибытии моем в Тобольск, о том векселе мне сказал; и впредь, когда станете переводить ко мне деньги чрез вексель, пишите к нему ж, вице-губернатору, чтоб он пожаловал, по тем векселям отдавал».

…Солнце палило нещадно, в комнате было невозможно дышать. Мальчикам наскучило смотреть в окошко, Александра разморило, и он задремал, сидя на лавке. Девочки подошли к Наташе, и Анна, стесняясь, шепнула ей на ушко, что ей надо по нужде. Наташа испуганно вскинула глаза на солдат. Они тоже изнемогали от духоты в своих суконных мундирах, их лица были красны, под мышками расползлись темные пятна пота, однако вид имели по-прежнему грозный. Подойти к ним, попроситься выйти и назвать причину? Лучше сквозь землю провалиться!

– Потерпи, Аннушка! – шепнула Наташа. – Чай, недолго уж осталось.

Она сама истомилась. Шея была мокрая от пота, все тело казалось липким, во рту стоял какой-то свинцовый привкус, а язык распух и плохо ворочался. Сколько ж, в самом деле, им тут сидеть?…

Забренчала сабля по ступенькам крыльца, двери раскрылись, и вошли – о радость! – Иван и Макшеев с четырьмя солдатами. Солдаты увели куда-то младших Долгоруковых, а Иван подошел к Наташе:

– Ехать велят нам дальше, ясынька моя, уж и кареты закладывают.

– Ехать?… А собраться ж надо?

Наташа смотрела на мужа во все глаза, пытаясь понять по его виду, насколько велика новая беда.

Иван сказал несколько слов офицеру, тот кивнул и сделал знак одному из караульных.

Солдат шел сзади, держа наперевес ружье с примкнутым штыком, словно вел Ивана с Наташей под конвоем. По пути к их сеннику она мучилась от невозможности задать мужу хоть один из одолевавшего ее сонмища вопросов: куда ехать? надолго ли? что с ними всеми станется? Не разлучат ли их? Но в присутствии солдата она заговорить не могла.

Все их нехитрые пожитки уместились в два узла: один тащила Наташина девка, другой нес Иванов слуга. Когда они проходили мимо избы, из сеней вдруг выскочила хозяйка (видать, дожидалась у двери, подглядывая в щелку) и, боязливо взглядывая на солдата и заискивающе ему улыбаясь, показала небольшой узелок:

– А пирожков-то на дорогу? Постные, с кашей. А то как же?…

Наташа, памятуя прошлые сборы, не стала ни от чего отказываться, взяла у нее узелок и сказала: «Благодарствую». Баба поясно поклонилась, а потом, когда они повернулись к ней спиной, украдкой перекрестила обоих.

Скарб сложили на телеги, на них же сели люди, которым позволили сопровождать господ. Сами господа расселись по каретам; мадам поместилась с Наташей и Иваном. Было еще светло, когда вереница карет выехала на большую дорогу, подняв облако пыли. Только тогда Наташа, наконец, выложила все свои вопросы, ухватив Ивана за руку и заглядывая ему в глаза, которые тот отводил. Помявшись, он рассказал: офицеру было приказано не говорить им, куда лежит их путь, но Алексей Григорьевич таки вызнал у него кое-что. Везут их на остров, который лежит отсюда за четыре тысячи верст; сколько жить им там назначено – пока неведомо; разлучать не будут, но только всю бумагу, чернила и перья отберут, чтобы никакой корешпонденции не вели и о себе никому вестей не подавали. При этих словах у Наташи потемнело в глазах, и больше она ничего не слыхала.

Очнулась она от резкого запаха: мадам держала у нее под носом флакон с солями, а Иван дул ей в лицо.

– Очнулась! Слава тебе господи! И кто меня только за язык тянул!

Наташа обвела взглядом полутемную карету, краешек предсумеречного неба за окошком – и все вспомнила. Из груди ее исторгся вопль, она забилась, сотрясаясь от рыданий, и завыла, словно по покойнику. А кому еще было оплакать ее, горемычную? Это ведь ее сейчас хоронили заживо, пропала она для всего света и для братьев и сестер своих сгинула, будто и нет ее вовсе!

На страницу:
3 из 5