Полная версия
Путь Долгоруковых
Екатерина Владимировна Глаголева
Путь Долгоруковых
© Глаголева Е.В., 2019
© ООО «Издательство „Вече“», 2019
© ООО «Издательство „Вече“», электронная версия, 2019
Часть первая
Глава 1
Тяжелые дубовые ворота медленно отворились, слуги у обеих створок замерли в поясном поклоне, и во двор, посыпанный соломой, въехала тяжелая шестиместная карета с княжеским гербом, запряженная четверней, а за ней колымага с людьми. Кучер остановил лошадей, лакей проворно спрыгнул с козел, откинул подножку и распахнул дверцу. Из кареты высунулся плотный, еще не старый мужчина в шубе поверх темно-зеленого кафтана немецкого покроя, в такого же цвета штанах до колен, белых, но замызганных чулках, обхватывавших мускулистые икры, грубоватых башмаках с большими пряжками и в треуголке. Опершись на плечо слуги, он сошел на землю и степенно направился к крыльцу, с которого уже спешил к нему навстречу хозяин без шапки, часто кланяясь. Тем временем из экипажа выбралась дородная женщина в чепце и душегрее на куньем меху поверх русского платья; двое слуг поддерживали ее под руки; она шла, переваливаясь с боку на бок и охая. Следом показалась миловидная молодая, даже юная женщина, одетая в «немецкое» платье из темного дамаста; высокий слуга почтительно предложил ей опереться на его руку, но она знаком отказалась, хотя была бледна и выглядела утомленной, и мелкими шажками пошла за родителями, не поднимая глаз. Наконец, из кареты выпорхнули две девушки-подростка и мальчик лет двенадцати. Двое их братьев, ехавшие верхами, спрыгнули на землю и бросили поводья конюхам.
Вся компания двинулась в дом; лакей закрыл дверцу и поднял подножку, карета отъехала в сторону, а ее место заняла легкая кибитка. Рядом с ней гарцевал на гнедом аргамаке высокий красавец в мундире Преображенского полка, поверх которого был накинут заячий тулуп, и в треуголке. Спешившись, он подал руку молодой даме в черном траурном платье и помог ей сойти. Дама отстегнула вуаль, закрывавшую ее лицо, и оказалась совсем еще девочкой с блестящими черными глазами и пухлыми губками. Она о чем-то переговорила с женщиной, остававшейся в экипаже, и словно нехотя пошла в дом, потупив глаза.
Одновременно двор заполнили верховые, слуги приехавших господ; поднялся шум и гвалт, кто-то отдавал приказы, властно покрикивая, кто-то огрызался; лошади ржали.
Жавшиеся к воротам работники жадно и вместе с тем испуганно разглядывали приезжих, уж слишком непривычное зрелище они собой представляли.
– Тот-то, барин, важный такой из себя, – неужто и вправду князь? – спросил один, толкнув соседа локтем в бок.
Работник, присматривавший за хозяйскими лошадьми (какими же неказистыми они выглядели рядом с холеными конями приезжих!), набрался смелости и завел разговор с кучером кареты.
– Это кто ж такой будет, барин ваш? Эва, лошади какие! Так бока и блестят!
Кучер смерил его презрительным взглядом, но ему тоже хотелось поговорить, поэтому он удостоил конюха ответом:
– Князь Алексей Григорьевич Долгоруков – слыхал?
По небольшой толпе слушателей пронесся ропот удивления; девка метнулась в сени, чтобы рассказать обо всем хозяйским дочерям, выславшим ее на разведку. Довольный произведенным эффектом, кучер принялся распрягать: господа обедают часа по два, а после обеда и соснуть полагается часок по русскому обычаю, – будет время лошадей напоить и корму им задать…
Взойдя на крыльцо, гости по довольно крутой скрипучей лестнице с двускатной крышей поднялись в сени и вышли в просторную горницу с изразцовой голландской печью. Посередине стояли два сдвинутых рядом липовых стола на точеных ножках, покрытые льняной скатертью; на них уже были приготовлены закуски. К столам придвинули лавки, раньше стоявшие у стен. Кроме поставца с посудой да кованого сундука при входе, мебели больше не было никакой. Сквозь слюдяные окошки сеялся неяркий свет. В углу чуть поблескивал серебряным окладом образ старинного письма, и князь Алексей Григорьевич, остановившись на пороге, снял шляпу, перекрестился и наклонил голову.
Хозяин принялся усаживать гостей. Долгоруков, не обращая на него внимания, сам занял единственное кресло во главе стола; лакей встал за его спиной. Его жена Прасковья Юрьевна села по правую руку от мужа, и дочери поместились на лавке рядом с ней; сыновья сели напротив. К удивлению хозяина, старший сын, красавец-офицер, почему-то оказался в конце стола. Его юная жена, черноглазая Наташенька, сидевшая позади белокурых золовок – Екатерины, Елены и Анны, хотя Анна тремя годами ее моложе, – мысленно его благодарила.
Посуда была оловянная, только кунган, которым хозяин явно гордился, – серебряный, восточной работы, извлекаемый на свет лишь по особому случаю.
– Венгерского у нас в заводе нет, не обессудьте. Вот наливочки не угодно ли откушать? – потчевал хозяин.
После наливки явились щи из солонины («Убоинки еще нет, не побрезгуйте») и два ставца с жареными цыплятами и пшенной кашей. Гости оказались непривередливыми, только старшая из дочерей, Екатерина, почти ничего не ела; ей как будто нездоровилось, и теперь, когда на ее лицо падал свет, видны были синие тени под глазами. Мать начала было пенять ей, подкладывать кусочек понежнее, но Долгоруков цыкнул на жену, и дородная его супруга словно съежилась и сникла; непрошеная слеза скатилась по дряблой щеке и с подбородка капнула в тарелку.
Когда подали пироги с рыбой, на лестнице послышались быстрые и громкие шаги со звоном шпор, дверь распахнулась, и на пороге появился офицер в мундире Преображенского полка. Щелкнув каблуками и слегка наклонив голову в треуголке, он отрекомендовался:
– Капитан Петр Воейков с комиссией от Сената! Господину Алексею Григорьевичу Долгорукову высочайшее повеление!
Все за столом вздрогнули; Прасковья Юрьевна испуганно перекрестилась.
– Его светлости! Князю! – прорычал Долгоруков. – Шапку долой!
Нимало не смутившись, капитан сделал два шага вперед, снял треуголку и размашисто перекрестился на иконы, затем достал из-за пазухи свернутую в трубку бумагу с печатью.
– Князю Алексею и князю Ивану Долгоруковым приказано сей манифест прочитать и кавалерии сдать, – объявил он.
Сопя, как бык, Долгоруков взломал печать и стал медленно читать бумагу. «Объявляем во всенародное известие… Князь Алексей Долгорукий с сыном своим Князь Иваном и с братьями родными… Богу противным образом… блаженныя памяти Племянника Нашего… привели на сговор супружества к дочери его Княжне Катерине… Многие непорядочные и противные дела… Многий наш скарб к себе забрали и заграбили… По Государственным правам подлежали жестокого истязания, однако ж Мы, Наше Императорское Величество, того чинить им не указали, а повелели ему Князь Алексею с женою и со всеми детьми, кавалерию сняв, жить в дальних деревнях… Анна. Апреля 14 дня 1730 года».
Воейков насмешливо наблюдал за ним. Прасковья Юрьевна растерянно переводила взгляд с мужа на сына и обратно, пока не устремила его в красный угол и принялась часто креститься, шевеля губами. Дочери сидели, опустив головы; Иван побледнел, в глазах Наташи застыл испуг; Николай двигал желваками; Алексей в упор рассматривал преображенца, словно примеривая его мундир на себя; только младший, Александр, хотел есть дальше, но, видя, что никто не прикасается к еде, с сожалением положил свой кусок обратно на тарелку.
Алексей Григорьевич дочитал манифест, который отправлял в ссылку, лишив чинов и регалий, и его братьев Сергея Григорьевича и Василия Лукича. Тянуть дальше было бы смешно и глупо.
– Ну что стоишь? – рявкнул он на лакея, застывшего за его стулом. – Неси ларец мой. Из кареты. И ты, голубушка, распорядись, – словно с издевкой сказал Екатерине, а на Ивана даже не взглянул.
Щеки Екатерины вспыхнули румянцем. Она бросила на отца недобрый взгляд из-под ресниц, но быстро овладела собой и ровным тоном сказала лакею:
– Передай Теодору: пусть подаст мою шкатулку.
Иван встал и сам спустился вниз.
Хозяин растерянно хлопал глазами, не зная, что и подумать. Томительно тянулись минуты ожидания. Первым вернулся Иван. Не глядя на Воейкова, положил на стол орден Андрея Первозванного, обернутый голубой лентой. Алексей Григорьевич достал из принесенного лакеем ларца своего «Андрея» с бриллиантами и рубиновый крест Александра Невского и, прежде чем отдать, истово приложился к каждому, словно к святым мощам. Его дочь извлекла из шкатулки красную ленту, на которой висел знак ордена Святой Екатерины, и равнодушно протянула офицеру. Тот бережно завернул все ордена в тряпицу, сунул за пазуху, надел треуголку и отсалютовал:
– Ну, скатертью дорога!
Звон шпор на лестнице, стук копыт по двору… Когда все стихло, Алексей Григорьевич встал, резко отодвинув кресло.
– Ну, чего расселись? – со злостью сказал он семье. – Ехать надобно, поспешать!
И пошел к выходу. У Прасковьи Юрьевны задрожал подбородок, глаза наполнились слезами, и она привычно промокнула их платком, шмыгнув носом. Все гуськом спустились по лестнице.
У кареты князя нагнал хозяин.
– Как же насчет денег? – спросил он встревоженно, но без прежней робости. – Пили, ели… Лошадям сколько сена скормили… А то ведь и офицера кликнуть могу, чай, недалече отъехал…
Дерзость была превеликая. Алексей Григорьевич побагровел и, размахнувшись, ударил невежу в ухо; попадись ему под руку арапник – тому бы дня три потом лежать да охать.
– Молчать, холоп! – крикнул страшным голосом.
Хозяин повалился ему в ноги, униженно прося прощения.
– Выдай ему… сколько причитается, – сквозь зубы процедил Долгоруков слуге и забрался в карету.
Усидеть в карете было трудно: ярость, клокотавшая в груди, рвалась наружу. Сейчас бы сесть верхом – да в поле во весь опор, ловить ветер раздувающимися ноздрями, нестись между небом и землей очертя голову, размыкать злость, вытрясти ее из себя… Да нельзя: пусть видят, что князь Долгоруков степенно следует в свои деревни, а не бежит, как вспугнутый заяц. Ведь как заговорил! Купчишка… сволочь… Мерзавцы! Пока твердо стоял на ногах, глаза поднять боялись, а стоило пошатнуться, так они уж и кричат: бей лежачего! Нет, сукины вы дети, меня еще не повалили, рано радуетесь!
– Что ты, батюшка?
Верно, какие-то мысли сами сказались, и добрая Прасковья Юрьевна подумала, что муж говорит с ней.
– Молчи, дура! – огрызнулся тот и откинулся на подушки, закрыв глаза.
Но мысли так просто не прогонишь, и Алексей Григорьевич продолжал вести разговор сам с собой. Да с собой ли? Мнилось ему, что сидит напротив знакомая фигура, положив руки на палку с тяжелым набалдашником, и усмехается, ощерив зубы под приподнятой усатой губой. Мол, что, Григорьич? Отольются кошке мышкины слезки? Думал, что свалил меня – и все по твоей воле будет, ан вона как обернулось: за мною вслед едешь, тою же дорогой!
Александр Данилыч… Смейся, смейся… Твоей дорожкой, говоришь, иду? А ты меня с собой не равняй. Да, высоко ты вознесся. Хотел свою дочь царицей сделать – и сделал бы, если бы императрица, эта портомоя лифляндская, подстилка солдатская – прости меня, Господи, нехорошо так о покойнице, – если бы не отдала Богу душу не вовремя. А какое ты право имел? Светлейший князь! Из грязи в князи-то вылез! А Марья Владимировна Долгорукая была супругой царя Михаила Федоровича, да-с, Долгоруковы-то от Рюриковичей свой род ведут! Не помер бы государь Петр II накануне свадьбы, была бы сейчас Катька императрицей – все бы в ногах валялись: и Голицыны, и Головкин, и Остерман. Да хоть бы и помер – выправили бы завещание, и никто бы не пикнул. А все Ванька-дурак, дурак и трус. Какого пса его послушал! И потом – ездил все к своей крале плакать, вместо того чтобы полк свой под ружье поставить да к Кремлю привести! Жениться ему приспичило! И на ком! Польстился на богатство да на личико смазливое, а где оно теперь, это богатство? И что толку в такой жене? Девчонка еще, дура набитая, только ресницами хлопать умеет да слезы лить. Круглая сирота… Добро бы жив был отец ее, Борис Петрович, – тогда вышел бы совсем другой разговор! Шереметевы да Долгоруковы – эту силу никто бы не осилил. А так – эх… И Катька дура, не убереглась, ребенка мертвого скинула… Был бы живой, да если б еще мужеского пола – прямой побег от царского корня, плоть от плоти…
Алексей Григорьевич бросил недобрый взгляд на старшую дочь, сидевшую у оконца с задернутой шторкой.
Весть о том, что через Коломну едет невеста покойного государя, быстро облетела весь город. Вдоль дороги стояли женщины с младенцами на руках, порой и мужики затесывались среди них, жадно вытягивая шею из задних рядов. Да и было на что поглазеть: гайдуки, скачущие впереди кареты, кибитки, фуры, колымаги, подводы, да конюхи, гонящие расседланных лошадей (ай да кони! не иначе, заморские!), да псари со сворами борзых и гончих… Старики, видавшие царский поезд, словоохотливо сравнивали его с княжеским и находили много благодарных слушателей.
Екатерина прислонилась головой к мягкой обивке кареты и закрыла глаза, притворившись, будто дремлет. Ей было тошно от докучливой заботливости матери, попреков отца и непроходимой глупости сестер. Она хотела бежать от всего этого – и от того, что тянулось сейчас за окном. Душа ее рвалась отсюда прочь, словно нежная канарейка, пойманная в силок и томящаяся в клетке у окошка вонючей избы. Все здесь ей было противно, с тех самых пор, как ее привезли обратно домой из Варшавы, где она жила у дяди. Иван обрусел очень быстро, а она чувствовала себя чужой. Неужели ей никогда не вырваться из клетки, неужели таков ее жребий? Боже, ты этого не допустишь! Чем я так прогневила тебя?…
К чему лукавить: она прекрасно знает ответ на свой вопрос. Зачем она согласилась участвовать в этой гадкой игре, где весь ее профит был в том, что она сменяет железную клетку на золотую?! Что проку быть женой императора? Простая купчиха чувствует себя большей хозяйкой в своем доме, чем она была бы во дворце. Петр повзрослел бы и перестал бы считаться с ее семьей, а если бы она превратилась в помеху его желаниям – прогнал бы или заточил в монастырь, как его дед его бабку… Дочь не должна перечить отцу… И вот она пожертвовала своей любовью, своим счастьем – ради чего?…
Из-под опущенных век скатились две слезинки, оставив мокрый след на щеках. Нет, не подавать виду, что ей больно! Екатерина отвела рукой шторку и выглянула в оконце кареты. Стоявшая у обочины старуха увидела ее и перекрестила.
Глава 2
Наташенька ехала со своей мадам в двухместной кибитке; девка сидела на козлах рядом с кучером, а Иван скакал рядом верхом. Коляска еле-еле тащилась по раскисшей дороге, лошади выбивались из сил, вытаскивая ее из грязи; когда Ивану надоедало плестись шагом, он пришпоривал коня и уносился вперед, вдоль растянувшегося поезда, и тогда Наташа беспокоилась, в тревоге высовывалась из-за полога и, нашарив взглядом стройную фигуру мужа, уже не сводила с нее глаз.
Была середина апреля; весна уже вступила в свои права и вытурила в шею зиму, которая в спешке позабыла кое-где под кустами в перелесках клочки ноздреватого снега. Небо сияло незабудковой синью, свежий воздух щекотал ноздри, и от солнца хотелось чихать. Но земля, пропитанная талой водой, дышала холодом.
Поезд остановился. Верховые съехались в кучу; кучера слезли с облучков и подошли к ним; все махали руками и указывали кнутовищами в разные стороны; поднялся страшный гвалт. Наташа высунулась из кибитки.
– Что там, Ванечка, голубчик? – крикнула она, радуясь возможности поговорить с мужем.
– Да река разлилась, дороги не видать, – беззаботно отвечал Иван, вглядываясь в даль из-под руки, козырьком приставленной над глазами. И добавил поспешно: – Не бойся, моя ясынька, видно, крюк дать придется, ну так что ж?
Посовещавшись, кучера вернулись к своим экипажам; гайдамаки развернули карету вправо, подняв за заднюю ось; людей высадили из фур и колымаг для того же маневра; кучера стали нахлестывать лошадей, осыпая их грубой бранью. Немка-гувернантка, сидевшая рядом с Наташей («мадам», как та ее называла), досадливо морщилась: она почти двадцать лет жила в России и брань распознавать научилась давно.
Теперь тащились едва-едва: несмотря на удары бича, лошади, привыкшие к городским улицам, едва выпрастывали ноги из топкой жижи, карету подбрасывало на кочках и нещадно раскачивало во все стороны. Прасковью Юрьевну растрясло, младшие княжны начали хныкать; кучеру велели остановиться и открыть дверцу, чтобы дать им воздуху; расторопная девка куда-то сбегала и принесла барыне пососать лимон. Средство подействовало, двинулись дальше; Анна и Елена чмокали лимоном, Екатерина отказалась, хотя была бледна как смерть.
Взобрались на пригорок. Оттуда, куда ни глянь, открывался все тот же вид: справа – буроватая земля с налетом яркой зелени, слева – серо-синяя маслянистая вода, отгороженная частоколом сухого прошлогоднего рогоза и шатрами желтоватых ив. За растекшейся рекой висело солнце, и снизу к нему поднималось вытянутое простынкой облачко.
Решили заночевать здесь. Несмотря на тряску, свежий воздух быстро вернул путешественникам аппетит. Слуги суетились, разводя костер и готовя ужин. Лошадей распрягали.
Младшие Долгоруковы развлекались, бросая комья грязи в реку – кто дальше. Наташенька выбралась из кибитки и неуверенно подошла к свекрови, стоявшей у кареты в окружении дочерей. Она еще не привыкла к новой семье, робела своего положения младшей и не знала толком, как себя вести.
– Ступай, ступай, матушка, – махнула на нее платком Прасковья Юрьевна. Екатерина отошла в сторону и всем своим видом показывала, что хочет побыть одна. Провожаемая взглядами хихикавших младших золовок, Наташа пошла обратно.
Слуги достали из фур палатки и принялись их устанавливать: самое сухое место отвели для князя с княгиней, рядом – для барышень, для барчуков и для Ивана с женой. Мадам осталась ночевать в кибитке: ничего, успокаивала она Наташу, укутаюсь, не замерзну. Наташа обвила ее руками за шею и поцеловала; она чувствовала себя виноватой.
Ужинать подали, когда уже свечерело. Ели кашу, приправленную салом. Костер дымил, щелкали сыроватые дрова. Искры взмывали в сапфирное небо. Наташенька проследила за ними взглядом и ахнула от удивления: в синеве сияли два месяца – большой и малый.
– Ванечка, что бы это значило?
Иван посмотрел, пожал плечами: не мастак он знаменья толковать.
– Как ты думаешь, к добру или к худу?
– Конечно, к добру, куда уж хуже-то, – сказал Иван и засмеялся, чтобы она поняла, что он шутит. – Иди, ясынька, ложись, я скоро.
В палатке Наташа раскрыла походный складень, встала перед ним на колени и помолилась. Потом легла на приготовленную постель, свернулась калачиком и расплакалась. От слез веки отяжелели, голова приникла к мокрой подушке. Полог откинулся и тут же закрылся, кто-то теплый привалился рядом – от него попахивало вином, но когда он обхватил ее своей сильной рукой, Наташа прижалась щекой к его груди, просунула холодные руки под кафтан, угрелась и скоро заснула.
…По лестнице, спускающейся от крыльца усадьбы, она сбегает к пруду. На той стороне стоит матушка у беседки и машет ей рукой, и ей очень хочется туда, но как перебраться? Наташенька оглядывается в поисках лодки, но нет никого, все ее покинули. У воды становится холодно, так что по телу пробегает дрожь. Она со страхом наклоняется и смотрит на свое отражение поверх склизких буро-зеленых водорослей. И вдруг из них выпрастывается цепкая рука с твердыми острыми когтями и хватает ее за ногу, тащит к себе. Водяной! Наташа падает, цепляется за землю, царапая ладони, хочет закричать, позвать на помощь – и не может. Вот уж ноги ее в воде…
Наташенька вскрикнула и проснулась. Лежала, вытаращив глаза в темноту, а сердце билось пойманной птичкой где-то у самого горла. Наконец в ушах перестало звенеть, и она расслышала рядом чужое дыхание. Муж! Муж ее здесь, она не одна! Но ноги совсем заледенели, она даже не чувствовала пальцев, не могла ими пошевелить. Чулки были мокры, да и попона, которую им постелили, насквозь сырая.
– Ванечка, Ванечка! – Губы прыгали, челюсти сводило, дыхание перехватывало. Наташа коснулась холодной ладонью мужниной щеки.
– Что? Где? – Иван спросонья пошарил перед собой рукой и вляпался в какую-то мокрядь. – Ах ты, еть…
Он вовремя опомнился.
Палатку им поставили в низине, практически на болоте, и теперь они лежали в воде. Иван выбрался наружу, расчихвостил людей, дремавших у полупотухшего костра, велел разжечь его пожарче и приготовить барыне горячего питья.
По земле стлался молочный туман. Было тихо, даже птицы еще не проснулись. Окоем на востоке посветлел, но солнце еще не показало и краешка. Люди тихо переговаривались осипшими голосами. Затрещали сучья, костер окутало едким сизым дымом. Иван на руках перенес Наташу в кибитку, снял с нее мокрые башмаки и чулки, стал растирать ей ноги водкой и соломой.
– Oh mein Gott, sie ist ganz erfroren! – всполошилась немка. – C’est un crime de faire ça à votre femme, Monsieur Ivan, pensez à vos futurs enfants! [1]
Наташенька застыдилась.
Переодеться было не во что. Иван снял с себя тулуп и обернул им ее голые ноги. Заставил выпить водки. Наташа к водке была непривычна, закашлялась, так что слезы выступили на глазах. Ей дали краюшку хлеба – зажевать, но голову мгновенно повело. Зато стало тепло. Она привалилась к плечу Марии Штауден, подобрав под себя ноги, и заснула крепко, без снов. Когда ее разбудили завтракать, солнце уже поднялось и сбросило с себя алую перину зари.
День выдался теплый, даже жаркий. Святой Николай не оставил путников своей милостью: послал им мужиков, шедших куда-то по своим делам, и те вывели на торную дорогу. Лошади бежали ходкой рысью. По обе стороны дороги простирались поля и луга, но не ровной скатертью, а вспученные буграми холмов с венчиками березняка. Яркая зелень поначалу радовала глаз, но по мере того как солнце поднималось к зениту, густой, острый запах лугового чеснока залепил ноздри, проникал во все щелочки. От него ужасно болела голова. Не спасал и смоченный водой платок, прижатый к носу.
Когда вдалеке показалось село со скромной маковкой низенькой церкви, ему обрадовались, точно земле обетованной. Выслали вперед людей – договориться о постое.
Наташу провели в избу, постелили ей на лавке в красном углу, чтобы она могла отдохнуть. С полатей высунулись три светлые лохматые головки и, разинув рты, во все глаза смотрели на то, что происходит. За окном послышалось хлопанье крыльев, всполошенное кудахтанье, резкий металлический удар топора. В сени вошла молодая женщина в повойнике, заглянула с любопытством в комнату сквозь приоткрытую дверь, но не вошла, а села и стала споро ощипывать безголовую курицу.
Иван взбежал на крыльцо, вошел скорой торопливой походкой:
– Ластынька моя, доставай шкатулку, мне денег надобно. Сена лошадям купить.
– Сколько, Ванечка?
– Рубль с полтиною.
Наташа всплеснула руками.
– Что ж так дорого, Ванечка? Этак ведь скоро все деньги издержим! Едем всего пять ден, а двадцати рублей как не бывало!
– Так ведь весна, матушка, сена ни у кого не добудешь, нижé овса; сами, говорят, соломой кормим. Насилу уговорил одного, и то еще дешево!
Наташа развязала кошелек и подала ему деньги. Иван тотчас ушел, а она легла, зарылась лицом в подушку и немного поплакала. Дура она, дура! Пока свой умишко не отрос, чужим бы попользовалась! Ведь видела, как свекровь и золовки собираются в дорогу: рассовывают по карманам бриллианты, золотые часы, всякую галантерею, а она что имела при себе из золота, серебра – все отпустила брату на сохранение, оставила лишь золотую табакерку, царский подарок. Не то что алмазные вещи, даже кружевные манжеты, чулки, платки шелковые – все отослала: зачем, мол? Где их там носить? Да ведь и воротимся скоро. Шубы богатые все оставила, взяла лишь тулуп заячий мужу да себе шубу попроще. Брат прислал на дорогу тысячу рублей – взяла четыреста, остальные вернула назад: едем-то на общем коште… Как же, на общем! Они князь и княгиня, сами за себя платить должны! А Иван понадеялся на нее…
Поплакав и поругав себя так, она села на постели, кликнула девку и велела подать себе умыться: муж не должен видеть ее в слезах. В избе было душно и скучно, и Наташа пошла искать Ивана.
Заядлый лошадник, Иван взял с собой пять любимых лошадей: одного жеребца и четырех кобыл. Смотреть на них, пока их кормят, выводят и чистят, было Наташиной отрадой. Все гнедые, только ласковая и послушная датчанка рыжая, со светлыми хвостом и гривой и белыми пятнами на морде и на передних ногах. Наташа больше всех ее жаловала, ласкала и баловала; вот и сейчас припасла ей ржаную краюшку.
– И отчего это, Ванечка, ты больше гнедых лошадей любишь?
– Умные люди говорят: «Люби серую, продай вороную, а на гнедой езди сам».