Полная версия
Дитя зимы. И другие рассказы
Как мы ухитрились разместиться в одной комнатке, ума не приложу. Дед, правда, поселился в сенях, где и устроил свою сапожную мастерскую. В комнатушке стоял книжный шкаф, комод, керосинка, а над столом висел вырванный из «Огонька» портрет Шопена работы Делакруа. Приходившая почти каждое утро веселая почтальонша спрашивала: «А что это у вас за тетенька висит? Ваша родственница?» Писем, как ни странно, тетушки получали очень много. Бывшие институтки (они окончили институт в Варшаве) не теряли между собой связи. Загнанные в такие же комнатушки в российских городишках, тайно подрабатывая на жизнь частными уроками французского и немецкого, они регулярно поздравляли друг друга с «октябрьскими», «первомаем», «женским днем», желали успеха в труде и личной жизни… «Тебе открытка от Тани Кайзер! От Софы Немировской давно ничего нет! Наконец-то Ляля Семашко написала!» Даже имена были какие-то «бывшие». «Какие они Софы, Ляли! – думала я (всем была недовольна). – Им по сто лет!» Но скоро я нашла себе занятие, и это лето останется в моей памяти как счастливое. Я стала страстным глотателем книг, «книгочеем», «шпагоглотателем», как говорила тетя Надя, почти ежедневно принося мне новые романы из школьной библиотеки: «Уже проглотила?» Таким же книгочеем была и сама Надя. Урвав минутку между керосинкой, мытьем пола, ведрами из колонки, она устраивалась в палисаднике и сейчас же утыкалась в книгу, только седая косичка торчала. Вкусы наши совпадали: романы Гюго, Теккерея, Бальзака, почти полного Диккенса, конечно, Элизу Ожешко (варшавская незабываемая молодость) приносила мне тетя в мой уголок. Я нашла себе приют под шиповником на огородике, там стояла старая плетеная лежанка. Читала запоем, с утра до самого вечера, до «возвращения стад»: по улице Ленина брели с выпаса коровы и козы, мычали, блеяли, да и не видно уже было букв, темно в глазах, и надо было идти за козьим молоком, которым считала нужным меня поить бабушка. «А ты посмотри на зеленую траву! – советовала мне тетя Надя, – зрение вернется!» Нашим любимым романом был «Домби и сын». За это лето я стала добрее – Диккенс научил меня доброте. Поль Домби, почему он умер? Я плакала. Пусть и у меня будет маленький братик, я буду его любить, защищать от бабушки, я буду как Флоренс! Пусть он родится!
Дед все же смастерил нам удилища, по вечерам мы копали червей, утром шли на «омуты», где даже удавалось наловить ершей. Обнаружилась и баня, где парились по субботам, а дед сидел с приятелями неподалеку на лавочке, поджидая подвоза пива. Его полагалось завозить раз в неделю из Калуги, так что бочку в субботу высматривали с утра. Выспрашивали у станционного буфетчика, у банщика – завезут или не завезут? И вот об этом райском уголке в конце своей бурной жизни Митя писал: «Вряд ли в Крыму или на Кавказе было интереснее провести лето, чем в континентальных Сухиничах! Увы, леса не оказалось, но была рыбалка, кино, стадион, тюрьма, горсад, кладбище. Было солнце, свобода, милые товарищи – Валька и Миша Марьины…»
Да, самым зеленым и оживленным местом в Сухиничах было кладбище. Часто хоронили, с музыкой, процессия шла по улице Ленина, мимо наших окон, вздымая клубы пыли, мы бежали за ней. Там мы гуляли, укрываясь от пыли и от жары, оно было заросшим, уютным, тем более что соседствовало с «горсадом» (бывшим купеческим), откуда доносилась танцевальная музыка, играл духовой оркестр, тот же, что и на похоронах. Удивительная особенность русской провинции, еще Розанов писал, что лучшим местом для прогулок там часто оказывается кладбище – он, учительствуя в городе Белом, вечерами прогуливался, как и прочие горожане, с молодой женой по кладбищу.
Надо добавить, что был еще Горсовет, Гортоп, Когиз (книжный) и странное заведение под названием «магазин». Там продавались три вида продуктов: мыло, конфеты и керосин. Но все «для жизни» покупалось на воскресных базарах – они были оживленными, съезжались из деревень, продавали с возов – поросят, кроликов, гусей, масло в капустных листьях, ряженку с пенкой… Так что мы не голодали.
В середине лета веселая почтальонша, осведомившись как обычно, что за «тетенька» на стене, принесла письмо на имя бабушки. Ее подруга из Москвы писала, что Люся (так в семье называли маму) нездорова, попала в больницу. Будто бы она поехала на «пикапчике»(?) со своей сводной сестрой Таней за город смотреть их строящийся домик, по дороге ее растрясло, она очутилась в одинцовской аптеке, откуда вызвали скорую помощь и отвезли ее в больницу. Там у нее случился выкидыш, она родила мертвую девочку. (О том же пишет и Зинаида Николаевна Пастернак в своих воспоминаниях.) Письмо читали очень громко, несколько раз, кричали для глухой Нади, которая никак не могла понять, что же произошло, так что я всю ночь вертелась на своей раскладушке, не спала ни минуты. «Бедная Люся, бедная Люся!», – повторял огорченный дед. Бабушка тоже всплакнула, она ведь очень любила детей, вырастила даже двух «чужих», так что и этого бы, конечно, приняла. Я была ошеломлена. «Значит, у меня не будет Поля? Ну пускай девочка, была бы Полей, я все равно была бы как Флоренс!» Не нашлось места на земле для ребенка БЛ и мамы. Второй (мальчик) родился мертвым (якобы!) в лубянской тюремной больнице через два года, когда мама была арестована и измучена ночными допросами. За ним пришел БЛ на Лубянку, захватив даже одеяльце, не зная, что ребенка нет в живых, а ему отдали его книги и фотографии, изъятые у нас при обыске. Ну, это известная история. И будто бы ЗН согласилась взять его на воспитание. «Она все-таки порядочный человек!» – сказала бабушка.
Время шло, полили дожди, непроходимая лужа разлилась перед Горсоветом, тетя Надя добыла нам калоши. Я уже томилась, под шиповником стало мокро, дома темно, окошки маленькие, запойное чтение, правда, продолжалось. А Митя пропадал у своих друзей Марьиных, он был счастлив, загорел, нос облупился, веселый деревенский мальчишка. Об этих Марьиных он написал в своих записках патетически, просто поэма. Оказывается, тетушки очень долго совещались, какое же общество выбрать для Мити. Сын начальника Горсовета Володька, с нездешним крымским загаром, которого тетя Надя бесплатно «подтягивала» по русскому, был озорником, да и боялись они залетать так высоко, в сухиническую аристократию, с вечным сознанием своего изгойства, запуганные, «бывшие»… Выбрали семью «простую, но приличную». Мите иногда выпадало счастье утром выгонять корову Марьиных, он шел сзади, подстегивая ее хворостиной, дорогу корова знала сама. «Все вокруг думали: вот идет мальчик, у его семьи есть корова, есть мать, она придет на выгон в полдень с подойником, есть отец – железнодорожник в кожухе, есть сеновал, где можно ночевать с братьями. Принадлежать к марьинскому дому казалось недостижимым счастьем». «Зачем я тревожу их память, зачем вызываю из глубин их детские физиономии? Наверное, от каждого из них я взял частичку их существа для себя, да и я, наверное, исчез для них не совсем; они звали меня “москвич”, в этой кличке я чувствовал и легкое презрение, и зависть, и жалость. Валька, в выгоревшей майке, тюбетейка на голове, его брат Миша, худой, “не жилец”, как открыто говорили о нем в доме, где вы?»
К первому сентября вернулись в Москву. На вокзале нас встречала мама, худенькая, красивая, в модной шляпе с полями. А я была в платочке. «Ой, у меня совсем деревенская девочка!» На другой день окрепший загорелый Митя, научившийся уже бесстрашно «давать в грыздело», пошел во второй класс.
Митя прожил бурную (слишком!) жизнь, четыре года служил на Дальнем Востоке, много раз женился, изъездил Среднюю Азию и Кавказ, был в Америке и Франции, дружил с известными поэтами и артистами, «знаменитостями»… Но вот среди его «литнаследства» накарябано неоконченное стихотворение (почерк ужасный, как ни билась с ним тетя Надя!): «Если уж отрезало / И не жить мне долго, / То скончаться в трезвости / Посчитаю долгом. / Дней моих военных, / Свадеб и рождений, / Сказок сокровенных, / Снов и пробуждений, / – Даже если принято, / Не возьму с собой…»
А взял, оказывается, это сухиническое путешествие, домик на улице Ленина, Вальку и Мишку Марьиных, деда с «жерлицей» на берегу мелкой мутной Брыни…
Из всех искусств
…для нас важнейшим является кино. Это ленинское глубокомыслие украшало в годы моего отрочества все фойе кинотеатров, включая даже клубы Подмосковья, куда мы ездили на электричке в поисках «заграничных» фильмов. Кстати, фойе в те годы были просторными, с эстрадой, где перед сеансом играл оркестр, и буфетом с пивом и мороженым. Ленин был прав. В 50-е годы самой увлекательной частью жизни («важнейшей!»), особенно для подростков, было посещение кинотеатров. «Колизей», «Аврора», «Спартак»… Там мы проводили почти все свободное время, да и уроки пропускали, если, например, шел «Тарзан», а билет удалось купить только на утренний сеанс. Орлова, Серова, Целиковская, Переверзев и прочие красавцы были, разумеется, и нашими кумирами, но уже отжившими, все эти «Веселые ребята» и «Волги-Волги» не волновали, да и шли они в далеких клубах. К тому же они были слишком «нашими», по нашу сторону железного занавеса, а нас манило другое. Мы были поколением «трофейного» кино.
«Тарзан находит сына». Голливуд, 1939
«Мост Ватерлоо», «Башня смерти», «Газовый свет», «Двойная игра» – вот настоящее кино! Помню, на «Газовый свет» кто-то затащил даже Б.Л. Пастернака. Говоря со мной об этом фильме, которым я была зачарована, он обратил мое внимание не на зловещую «готику», а на совсем другое. «Вот что значит свободная страна! Ты заметила, как вольно разговаривает служанка с хозяйкой?»
Сначала (неделю) эти фильмы шли «первым экраном», например в роскошном «Колизее», потом перемещались на «вторые» – в «Аврору» и «Спартак», а потом и в подмосковные клубы. И мы следовали за ними. Иногда над кассой появлялась зловещая надпись: «Дети до 16 лет на фильм не допускаются». Я была школьницей, но отважно надевала мамину шляпу (мама в это время была в лагере), мазала губы ее засохшей помадой и в таком виде представала перед билетершей. Пропускали.
Сидишь в переполненном зале, слизываешь эскимо на палочке, а на экране появляется многообещающее предупреждение: «Фильм взят советскими войсками в качестве трофея…» Значит, попал куда надо! И вот всплывает на экране лицо ослепительной красоты – Зара Леандр, без единой морщинки, с крупными глицериновыми слезами на щеках, с ресницами полуметровой длины всходит на эшафот. Незабываемая «Дорога на эшафот». А иногда при показе старых американских фильмов слово «трофей» исчезало. Просто меняли название, не «First love», а «Первый бал» (Дина Дурбин, кумир наших мальчишек), не «Ревущие 20-е», а «Судьба солдата в Америке», а потом, без имени режиссера, без титров, сразу начинался фильм.
Эра «Тарзана»… «Колизей» был оцеплен милицией. Пропускали по 20 человек. Но многие брали сразу по нескольку билетов на разные сеансы, касса захлопывалась, билеты быстро кончались. В очереди, она опоясывала кинотеатр в несколько рядов, начиналось брожение: «По одному в одни руки!» Выходил администратор: «Будем продавать по два на ближайшие дни! Не волнуйтесь, всем достанется! Инвалиды вне очереди!» Вокруг сновали подозрительные личности, за тройную цену предлагали билеты, большей частью фальшивые, заодно за умеренную плату обучали «крику Тарзана» и из-под полы заманивали кустарно переснятым с какой-то обложки портретом Джонни Вейсмюллера. Мы шли на эти расходы, портрет Джонни я вклеила в свой дневник. Расходилась среди поклонников и переписанная от руки поэма «Тарзан в Москве», где Тарзан рифмовался с нарзаном и был такой рефрен: «Не нужен мне панбархат, / Нейлон и крепсатен, / Хочу я быть одета / Как маленькая Джейн!» Я поэму не купила (слишком дорого просили), но прочла ее на уроке, принесла богатая соученица.
У меня, правда, перед другими фанатами было большое преимущество. В трамвае (мой любимый маршрут «А») я познакомилась с симпатичным парнишкой Колей. Он сказал, что он художник, хочет показать мне свои картины и нарисовать мой портрет. Мы отправились в его мастерскую. Она находилась в запущенном флигеле на задах «Колизея», ее предоставили Коле как художнику – оформителю афиш, которые тогда должны были обязательно украшать фасад кинотеатра, рекламируя идущий фильм. У Коли было право без билета посещать в любое время кинозал, правда, где-то на галерке. Краски давали много, холсты огромные, так что Чита получалась у него чересчур лохматая, джунгли вообще заполняли весь холст, а вот сам Тарзан маячил на заднем плане плохо прорисованным силуэтом. Дело в том, что Коля был самоучкой, в «натурклассе» никогда не занимался, античные пропорции Джонни ему не удавались, да и вообще все его афиши напоминали изделия Остапа Бендера на агитпароходе, когда тот подрядился агитировать за внутренний заем и изобразил «Сеятеля»: «Блудливая рука Остапа…» Колю скоро уволили, портрет мой он не докончил и отправился руководить кружком латиноамериканских танцев в какое-то трамвайное депо. Так что мои бесплатные просмотры «Тарзана» закончились на серии «Тарзан находит сына».
Лирические комедии – «Сестра его дворецкого», «Петер», «Первый бал» – смотрели по одному разу и по Подмосковью за ними не гонялись. Спокойно относились мы и к фильмам про пиратов и певцов – ни пиратские саги с Эролл Флинном, ни «Вернись в Сорренто» (Карузо), ни «Где моя дочь?» (Джильи) не пересматривали. Мы (моя подруга Зоя и я) любили серьезное и страшное кино.
Зоя плохо училась, семья была «неблагополучная» (шестеро человек в одной комнате в коммуналке), но очень любила читать, разные маркизы и герцогини были ее отдушиной. С ней мы и бегали на «заграничное» кино. Фильм «Железная маска» (не с Фербенксом и Марэ, другой, американский 30-х годов) совсем свел ее с ума. Завораживающая тема двойников, один – благородный, жертва, другой – победитель, злодей, но оба необычайно обаятельны. Зоя пропускала уроки, ездила в какой-нибудь клуб завода «Каучук», чтобы в сотый раз посмотреть на своих кумиров. Один раз в школе даже началась паника, куда она пропала? Я убеждала классную руководительницу, что она в кино, что не надо обращаться в милицию… Она кое-как закончила 8 классов, экзамены сдавать не стала и поступила на курсы киномехаников. Так «трофейное» кино определило ее судьбу. Курсы она закончила и стала работать в кинотеатре «Центральный» (на Пушкинской площади, в снесенном ныне «доме Фамусова»), это было престижное место, в самом сердце Москвы, кинотеатр «первого экрана». Взяли ее помощником киномеханика.
Для нас началась новая жизнь. Я бегала к ней в проекторскую, смотрела, как она меняла бобины или «сидела на микшере». Иногда я спускалась в зал, конечно, в последний ряд, чтобы подключиться хотя бы к развязке. Вот-вот сейчас начнется самое главное! «Хочешь послушать, как поет эта безголосая канарейка?» (Хэмфри Богарт входит в бар.) И начинает петь Присцилла Лейн, она через три минуты будет убита, песню (или романс?), которую впервые мое поколение услышало именно в этом фильме и запомнило на всю жизнь: «Come to me my melancholy bаby…» «Судьба солдата в Америке» («Ревущие двадцатые») заменил Зое «Железную маску». А моим любимым фильмом в те годы была «Ярость» Фрица Ланга. (Честно признаться, фамилии режиссеров нас не интересовали, да мы их и не могли знать, ведь титров-то не было!) Если сейчас по-фрейдистски проанализировать эти наши предпочтения, то понятно, что в нас говорили «семейные» комплексы: Зоя страстно мечтала любой ценой (как герой Кэгни) вырваться из своей коммуналки, а во мне восставало чувство справедливости. Как разъяренная толпа хочет линчевать ни в чем не повинного Трейси, и он не может доказать свою невиновность! У меня были арестованы бабушка, мама – за что? Где справедливость? В Америке хотя бы суд открытый (это поражало) и герой может за себя бороться…
Советские фильмы тоже шли на первом экране «Центрального». Но какое уныние они наводили! (До первых калатозовских «Журавлей» оставалось еще несколько лет.) «Заговор обреченных», «Судьба Марины», «Большая семья», «Солдат Иван Бровкин»… Либо навязшая в зубах пропаганда (коммунисты побеждают американские козни в некой восточно-европейской стране), либо послевоенное восстановление колхоза, либо соцсоревнование отца с сыном на заводе, либо «милые» неурядицы начинающего рядового… Нет, солдат Иван Бровкин не выдерживал конкуренции с солдатом Америки!
И я решила поступать во ВГИК, на сценарный факультет, чтобы вдохнуть в эту затхлость хотя бы динамику – пусть будут перестрелки, погони, роковые ошибки, но в конце – торжество справедливости! К тому же я была «гуманитарной девочкой», хорошо училась, ходила в разные литкружки, писала стихи… Почему бы не попробовать? Написала сценарий «Перекресток». В первом же кадре из мчащейся машины на шоссе выбрасывают труп. Наплыв. Огни удаляющегося автомобиля. Но девушка жива. Крупный план: она медленно разжимает руку – в руке зажата пуговица от пиджака убийцы. Наплыв. Девушка ищет убийцу, находит, но роковая ошибка, это его брат-близнец и прочее. Когда я прочитала эту белиберду своей наставнице (Инессе), она сказала: «Да тебя даже в Голливуд с такой чушью не примут! Напиши что-нибудь о том, что ты знаешь, о школе…» Я написала несколько эпизодов (так и не кончила) лирической комедии «Последний звонок». Помню, что там были даже шлягеры, время от времени герои пели.
Итак, получив аттестат зрелости, я понесла свои документы во ВГИК. К тому времени я уже кое-что прочла: «Драматургия кино» Туркина, основателя ВГИКа, «36 сюжетов» Жака Польти, книгу Юренева о кино, сценарии Чаплина, не расставалась с «Икусством кино» (брала в районной библиотеке на Чистых прудах). В здании на Ленинградском проспекте, где тогда располагался институт (быший ресторан «Яр»), шел ремонт. Ломали штукатурку, гудели дрели, стояла пыль столбом. Двери обивали войлоком, расширяли просмотровый зал, дорожки для немногих машин профессоров посыпали песком. В коридоре, среди войлочных рулонов и бочек с известкой уже толпились абитуриенты. Увидев своих соперников, я поняла, что мне здесь делать нечего. Это были раскованные веселые молодые люди, все старше меня, у многих за плечами и трудовой, и журналистский опыт, они кое-что знают не только о судьбе американского солдата, но и о сегодняшней жизни в своей стране. Это был блестящий вгиковский набор 55 года, та поросль, что вывела советское затхлое кино из тупика. Достаточно сказать, что в коридоре толпились Шукшин и Тарковский, красавица Шепитько и Шпаликов, Куравлев и Софико Чаурели… А мне только-только исполнилось 17, в багаже, кроме смазливой мордашки и «36 сюжетов» Жака Польти, ничего нет. Правда, была и группка «протекционисток» – дочек известных литераторов и режиссеров (они, как и я, конкурс не прошли). Михаил Ромм набирал режиссерский курс, Габрилович – сценарный, Лебедев – киноведов и критиков. Вот к этому Лебедеву, тогда ректору ВГИКа, у меня было рекомендательное письмо от Б.Л. Пастернака, который был с ним знаком, таков был мой «багаж». Это письмо не было рекомендацией, скорее деликатной просьбой проследить, чтобы «безвестное имя ее (мое!) не затерялось среди множества соискателей и чтобы допущена она была к экзаменам. Остальное, конечно, должна довершить она сама, ее данные и познания».
К экзаменам я была допущена, документы приняли, Николай Алексеевич Лебедев, красивый вальяжный человек средних лет, эстет и тонкий ценитель кино, приветливо улыбался мне, уверял, что все будет хорошо. Вся комиссия – и Туркин, и Лебедев, и набиравший курс Габрилович – была настроена очень доброжелательно, ведь они так любили Пастернака! Это был кумир их молодости, обожаемый поэт. Они хотели пойти ему навстречу.
Но на экзаменах я провалилась. Их было три. Рецензия на фильм, этюд и собеседование (устный). Показали последний фильм Пудовкина «Возвращение Василия Бортникова».
Конечно, Всеволод Пудовкин – великий мастер, классик советского кино. Но что он мог снять в 1952 году? По роману лауреата Сталинской премии Галины Николаевой «Жатва»? (Кстати, той самой женщины «не злой и не жестокой», как она писала о себе, но которой «достало бы мужества всадить пулю в затылок предателю». Речь шла о Б.Л. Пастернаке и его преступлении – романе «Доктор Живаго». Но это все было потом.) Конечно, это не были «Кубанские казаки» – была показана разоренная деревня, пьянство, колхоз «Первомайский» лежал в руинах, одни бабы. Но вернувшийся с войны Василий поднимает колхоз, он становится передовым, колхозники начинают получать трудодни, строят МТС, протрезвевшие пьяницы перевыполняют план… Наверное, были там и блестящие актерские работы (кстати, тот же самый Лукьянов, герой «Кубанских казаков», играл роль Василия), и режиссерское мастерство, и необыкновенные «планы». Но я, маленький сноб, увидела только очередную «агитку», тоска охватила от «севооборотов», «надоев», сеялок и молотилок. Меня потом упрекнули, что не оценила грандиозный апофеоз – уже вернувшийся (в полном смысле – и в деревню, и в семью) Василий любуется величественным закатом над «станом животноводства», какой, мол, глубокий в этом кадре смысл! Получила я за свою рецензию тройку, низший балл. Но проходимый.
На втором экзамене (этюд) прочитали начало романа Леонида Леонова «Русский лес». (Также получивший Сталинскую премию, в то время уже Ленинскую.) От своей верной наставницы (Инессы), которая всегда была в курсе литературных новинок, я знала, что этот роман – подлый, разоблачавший скрытых вредителей, членов некоей антисоветской группы «Молодая Россия», но в то же время – первый «экологический», против вырубки лесов. Но дело было, конечно, не в моем отношении к роману. Нам прочитали начало – приезд в Москву девушки из далекой глубинки, как она теряется на огромном шумном вокзале. Но сколько комедий начиналось именно с приезда провинциалок в большой город! Все это было крайне банально – Поля (так звали девушку) не знает, что такое такси, как сесть в трамвай, теряет свои смешные котомки с курами, не с того конца ест мороженое… Мы должны были этот эпизод разбить на кадры. Не хочется вспоминать, на какие кадры «разбила» я эту прозу – там были и куры, и мороженое, и растрепанные косички… Не смешно и глупо. Но тоже получила «проходной» балл – тройку.
Устный экзамен, собеседование. Сидишь перед большим столом, на котором разложены, изображениями вниз, разные открытки. Сначала беседа: почему решили посвятить себя кино, какой любимый фильм, что собираетесь писать. Потом попросили взять со стола любую открытку и по-режиссерски описать, что же там изображено, что за «кадр». Тут мне не повезло. Беру открытку: «Допрос коммунистов» Бориса Иогансона (также лауреата Сталинской премии за эту картину). Выигрывая время, долго-долго разглядываю.
– Гм… Это, видимо, гражданская война… Белые офицеры допрашивают коммунистов. Но разве тогда были коммунисты? Ведь были большевики, комиссары.
– Это неважно. Освещение, композиция?
– Это ночь. Офицеры уже пьяны, под стулом полковника бутылки. Композиция очень удачная: белогвардейцы как бы загнаны в угол, а комиссары на переднем плане, они как бы наступают, видно, что уверены в победе… Только ведь это ночной допрос, их могут расстрелять, а лицо у мужчины как с плаката про пятилетний план, слишком веселое, гм… мне кажется, неудачно… И уж слишком зверское выражение у казачьего офицера, как карикатура. А главный белогвардеец дан со спины, это смелое решение… (еще что-то мямлю).
– Разговор между ними? Набросайте диалог.
Я молчу.
– Хорошо, идите.
На другой день я нашла себя в списке «не допущенных к дальнейшим испытаниям». Сидела в коридоре между войлочными рулонами, плакала. В те годы провалиться на экзаменах в институт считалось несмываемым позором, ты превращалась в парию, многие, провалившиеся в престижные вузы, спешно бежали в какой-нибудь «Рыбный» или «Финансовый», где всегда был недобор и документы принимали даже в августе. Но я никуда не пошла, что я понимаю в финансах! Жизнь явно не удалась, как теперь возвращаться домой? Лебедев вышел из кабинета и подошел ко мне: «Может быть, подадите документы на киноведческий? Или на актерский, у вас довольно милый типаж…» Я с достоинством отказалась. «Тогда походите к нам на просмотры этот год, на историю кино, я вам дам пропуск, а там решайте». И я почти целый год раз в неделю ездила на Ленинградский проспект, в просмотровый зал института, где начинали с азов – фильмы Люмьеров, Гриффита, Мурнау. Сидела в уголочке, никого не зная, лишняя, пока, наконец, не поняла, что эта стезя не для меня. «Всяк сверчок знай свой шесток».
Больше уже я судьбу на поприще «важнейшего из искусств» не испытывала.
Империя зла
Часть первая. Черная оспа
Канун 1960 года. 31 декабря, когда «окна c двойным позументом ветвей в серебре галуна» стали темно-синими и зажгли маленькую, но душистую елочку, мы собрались в измалковской избушке вчетвером – БЛ, мама, Жорж Нива, в ту пору аспирант МГУ и мой жених, и я, чтобы проводить такой трудный год. Зажгли свечи и, глядя на меня, стоящую под елкой, БЛ сказал: «Ты – как невставленная свечка. Тебя забыли. Все зажгли, а тебя забыли». Были и подарки, и шампанское, и радужные планы. Ведь, казалось, гонения отшумели, можно снова жить и работать. Вот и переводы БЛ возвращаются в театры (Шиллер и Шекспир), и пьеса пишется, и договор на Словацкого прислали, и маме снова дают работу в Гослитиздате, она очень увлечена и успокоилась («Не посадят!»), и я замуж собралась («Я первый их благословил!» – сказал БЛ.), во Франции меня ждут, и бабушка в счастливом браке… Были мы веселы, двже пели, а главное – абсолютно здоровы. Мы проводили БЛ в 11 часов по заметенному снегом шоссе к нему на дачу, он быстро шагал в белых круглых валенках, рядом семенил верный Тобик, на перекрестке помахал нам варежкой…