Полная версия
Самои. Сборник рассказов и повестей
– А я знала, что ты любишь меня, давно знала, – говорила она, горячо дыша ему в шею и через расстегнутую гимнастёрку нежно трогая кончиками шершавых пальцев мускулы его шеи.
А ему было неловко за свою худобу.
– Вспотел даже, – она засмеялась стыдливо и благодарно. Ладонь её была горячей, – Руки у тебя сильные, а вот не грубый ты с девушками.
– Какие девушки? Ты у меня одна, и никого больше не было.
На соломе забилась корова, как под ножом, вытягивая вверх рогатую морду, выкатывая блестящий глаз. Борис с Санькой встрепенулись, засуетились, забыв о своих радостях.
И только когда появился на свет маленький мокрый телёнок, а корова поднялась и стала шумно вылизывать его парящую шерсть, они вновь благодарно и сопричастно взглянули в глаза друг другу. Вновь накрывшись его тулупом, они миловались, и сердца их готовы были выпрыгнуть из груди.
В это время Наталья Тимофеевна рассказывала Фёдору о странном визите Извекова.
– Так-то он мужик не скандальный, уважительный, да только больной весь, самому нянька нужна – какой из него работник.
– Луна-то как разыгралась, – сказал Фёдор. За окном было светло, как днём, только в тени ворот пролегла граница ночи, а дальше всё ясно видно, и холодом тянет от стекла. – К морозам.
– Она, как я сказала, забегала по дому, ровно мышка, ничего не говорит, а потом шмыг за дверь. Я в окошко стучу, а она двором, простоволосая, платок в руке, другой вот так, вот так машет….
Фёдор молчал, отвернувшись, ладонью прижимал щёку, расправляя мускул, сведённый судорогой.
На следующий день Фёдор окликнул Извекова.
– Погодь-ка, сосед, дело есть. Ты почто девке голову дуришь? – и на короткий миг беспрепятственно заглянул в его глаза, мысли, душу – всё было в смятении, граничащем с испугом.
Сам крепкого сложения, способный много съесть, выпить и без устали работать, Фёдор с брезгливым недоверием относился к людям хилым, болезненным. И когда при нём говорили, он молчал, но в душе согласен был, что от таких вот можно ожидать чего угодно плохого, любой пакости.
Фёдор взял Извекова за ворот, притянул к себе, другая его рука едва не сомкнулась на худой шее. Момент был критическим – Фёдору ничего не стоило переломить эту цыплячью шею, или придушить Бориса, как котёнка.
Не без труда он сдержался:
– Живи, подлюга!
Оттолкнул Извекова и без замаха ударил кулаком в скулу. Борис как стоял, успел только схватиться руками за воздух, рухнул на спину, с хрястом ударившись о снежный наст. Его глаза через края были полны обидой, болью, ужасом – за что?
А Фёдор отвернулся и пошёл прочь, шёл, и сам того не замечая, отряхивал руку, будто прилипла к ней какая-то гадость.
Весенний гул
Борьба есть условие жизни:
жизнь умирает, когда оканчивается борьба.
(В. Белинский)
У каждой поры года найдётся для мальчишек интересное занятие. Весной – это походы в лес за грачиными яйцами, берёзовым соком и, конечно же, – жажда открытий и приключений в отзимовавшем лесу.
Какую тайну скрывают две ямы, найденные на опушке, как два впавших глаза на старом лице земли, поросшие грязно-зелёным мхом? На их месте могли стоять избы, построенные по башкирскому обычаю наполовину в земле. Неподалёку врос в косой холмик наклонный отщеп доски с прорезью. Видимо, стоял здесь когда-то могильный крест.
Витька Агарков, стройный паренёк, с озорным прищуром глаз, прыгнул через ямину и чуть не оскользнулся. Ух, страшно!
Дядя по родству и сверстник по возрасту, Егорка Агарков ревниво косится на него и продолжает пугать детвору:
– Прибежала Санька в избу и говорит: «Кто-то ходит по амбару». Мы тогда шибко напугались. А мамка пришла, пошли всей гурьбой в амбар, а там петля из вожжи на крюку висит, висит и болтается…. Так-то вот.
Миновали опушку. Яркое весеннее солнце легко прорывается меж голых берёз, до боли в глазах отражают ослепительный свет остатки слезливых сугробов. Снег в лесу лишь кое-где остался, пахла прелью оттаявшая земля.
Над головой раздался дробный стук дятла. Привязалась малая пичужка: щебечет, суетится, сердится. Но куда ей мальчишек испугать, им даже грачи нипочём – на целую колонию набрели. Крупные чёрные птицы снуют, галдят, поднимают с волглой земли сучья и выкладывают в развилках гнёзда.
– Порра! Порра! – кричат строители.
– А вон тот-то во все гнёзда лезет, сам не работает, – усмотрел кого-то Митенька Алпатов.
Но пойди, разберись в такой сутолоке на кого он смотрит.
Ваня Бредихин, по прозвищу Больной, ещё трое мальчишек и Витя Агарков с ними лезут на берёзы.
– Теперь начнётся! – переполнен восторгом Митенька. – Сейчас турнут их грачи, да с самой верхотуры. Видал, какие у них долбоносики?
С грачами и верно случилось что-то неладное. Воздух взорвался от резкого грая – вся колония дружно взмыла вверх, готовясь к атаке. Невесть откуда взявшиеся сороки расселись поудобнее и принялись громко обсуждать предстоящее сражение. Галки заахали по соседству. Даже расхрабрившийся воробей, бросил своё излюбленное занятие – таскать чужое – сел на ветку рябины, отчаянно затараторил:
– Чья, чья, чья возьмёт?
Мальчишкам как-то удалось добраться до гнёзд, несмотря на то, что грачи, как ястребы, кидались на них, готовы были долбануть своими крепкими клювами и долбанули, наверное, если бы не раздалось сверху:
– Пусто… Пусто… И у меня тоже.…
Рано ещё – нет кладки.
Когда зорители спустились на землю, в колонию вернулся привычный деловой настрой.
– Прогнали, язви их, – подсмеивался Митенька Алпатов. – Ты погляди-ка, как дружно поднялись. Были б яйца, непременно скинули, да с самой верхотуры. Вот умора была б.
– В другой раз пойдём с рогатками, – пообещал Больной. – Посмотрим тогда – чья возьмёт.
Грачи вскоре забылись. Мальчишки долбят ямки на стволах, ломают трубчатые стебельки прошлогодних трав, шумно сосут берёзовый сок.
У Егорки заточенная тележная «заноза». Он проковырял кору у наклонного комля, лёг под него на спину. Высоко-высоко, где-то под самыми белыми облаками, бегущими по бездонной синеве апрельского неба, качается голая вершина, а из «ранки» в самый Егоркин рот капля за каплей сбегает сок, напитанный весенними вкусами и ароматами.
Мальчик от блаженства закрывает глаза, а мысли его от заброшенных ям перетекают к двум соседним избам, также похожим друг на друга, и выделявшимся среди хуторских развалюх. У них одинаковые ворота, наличники на окнах, и коньки крыш украшены фигурками голубей. Всё это – дело рук Фёдора.
Брат у него большой и сильный, Егорке в отцы годится, но относится к нему уважительно. Пришёл Витьку в лес позвать, Фёдор работу бросил, сам в избу провёл, телогрейку кинул на печку сушиться, поставил самовар на стол, пододвинул кресло с высокой, покрытой резьбой спинкой.
Оно блестело лаком и походило на трон. К стене притулилась лавка. В края её спускались тонкие деревянные кружева, будто она полотенцем покрыта. Стол тоже Фёдоровой работы. Не простой – узорчатый, на резных ножках. Вешалка из берёзовых сучков, каждый крюк – перевёрнутая конская головка. Целый табунок у двери.
Вот какой у него брат мастер, думает Егорка. И вспоминает, как неутомимо, но не торопясь, и очень красиво работает Фёдор. Обязательно ему надо притронуться к бревну, ощутить тёпло доброго и надёжного дерева, насквозь прогретого солнцем, прислушаться к его глубоким вздохам, прежде, чем тюкнуть топором.
Мальчишки устают чмокать губами, галдят, бегают с места на место.
Лес стоит высокий, голый, гулкий. Слабое дуновение ветерка доносит клочья седого тумана. Пахнет дымом. Конечно же, это костёр запалили. Вокруг него уже затеян новый разговор.
В лесу нет дерева, на которое бы не садилась сорока, нет такого мальчишки, у которого нет ссадин на локтях или коленах. И теперь они заворачивают рукава, задирают гачи штанов, чтобы показать свои болячки и, перебивая других, поведать о своих злоключениях.
Только у костра заметно становится, как мало в лесу тепла. Солнце лишь радуется уходу зимы, а до настоящего тепла ещё далеко. Коченеют первые комары на кочках. На лужицах ещё с ночного заморозка поблескивает ледок. Мальчишки продавили его, вода холодная, сунься босоногим – обожжёт, как крапивой.
Мальчишеские ноги тоже ведь с нетерпением ждут лета, когда парным теплом приветлива земля, и мурава щекочет огрубевшие ступни, и сладкое ложе уготовлено под каждым кустом. Лес тогда полон жизни и неразгаданных тайн. Вот где может разгуляться мальчишеское воображение. А сейчас только и остаётся вспоминать прошлогодние приключения.
– А помните, как Капкан суслика ловил?
Все расхохотались.
Зверёк шмыгнул в нору из-под самых ног. Мальчишки помочились в его домик, посетовали, что воды рядом нет, и дальше пошли. Витька Агарков сел у норы, на удивлённые расспросы ответил:
– Жрать захочет – вылезет, тут я его и сцапаю.
Природа наделила его долготерпением, а также непоколебимой верой в разумный естественный ход вещей. С того случая и прицепилось к нему прозвище – Капкан.
– А мы летом в Петровку ездили, все в церкву пошли, а я к – попу в сад. Ух, и яблочки!
Егорка закатил глаза, ёрничая:
– …. если в чём грешен – каюсь….
– Бога нет, – снисходительно сообщил ему Витька Капкан, и Егоркино веселье пропало.
Он ковырял веточкой муравьиную кучку – хозяев не было видно. От них летом, как от комаров, докука, но строить они мастера. Егорка-то помнит, как больно они кусают исцарапанные в кровь ноги, и грязь нипочём.
Спит ещё лес. Совершенно немой стоит, ни единого звука. Снижаясь к водоёму, над лесом просвистели утки.
– Эх, Дулю бы сюда, – задрал голову Митенька Алпатов.
Дедулей, к большому неудовольствию Якова Ивановича Малютина, известного на всю округу охотника, называл малолетний внук.
– Дуля какая-то получается, – ворчал старик.
Так и прицепилось.
– Ты, Совок, не бреши, – цвиркнул слюной сквозь зубы Ваня Больной. – Надысь сам слыхал от него, что, мол, отжил своё и на охоту отходился. Теперь только для бабьей работы и годен – ну, там, гусят попасти или телёнка напоить.
Заспорили.
Пацаны уважали деда за простоту и общительный нрав. Егорка, единственный хуторский сирота, пользовался особой его благосклонностью.
Припомнился недавний разговор.
– Плохи мои дела, Кузьмич, эх плохи. Чёрт привиделся. Не знаю, но вишь, как бывает, – он заглянул мальчику в глаза и доверительно спросил. – Ты чёрта видел?
Егорка подумал, блажит старик, разыгрывает – обиделся на него.
– Вот ещё, – грубо так сказал, – буду я верить в бабьи сказки.
Старик огляделся по сторонам, перекрестился и перешёл на шёпот:
– Рогатый такой, из-за печки выглянул и пальцем к себе манит. И не пьяный я был. Так, чуть-чуть. Это значит к смерти, Кузьмич. Когда чёрт манит – готовь смертное.
День-два спустя завыла Дулина собака. Хозяин только со двора, она морду в небо и…. Ночами спать мешала. Хуторские советовали прибить.
А Дуля сказал Егорке:
– Нет, собаку не обманешь, она покойника за неделю чует. Быть в хуторе похоронам. А поскольку тут я самый старый, то мне и черед….
Насидевшись у костра, поев печёной картошки, мальчишки снова бегают по лесу, лупят по стволам сухими палками, обстреливая друг друга их обломками.
Вдруг из-под ног скакнул серый клубок, шмыгнул за ствол и затаился.
И разом взорвался лес многоголосьем:
– Заяц!.. Заяц!.. Заяц!.. Заяц!..
– Мой! Мой! Мой! – кричит Егорка, бежит вместе со всеми, размахивая «занозой». Но куда ему поспеть! Вон Витька легко скачет в ботиночках, а у него сапоги с чужой ноги – бахилы.
Зайчишка двухнедельный, глупый, не уразумел ещё силу своих ног, всё пытается спрятаться – отбежит и сядет, прижмётся к земле.
– Стой, поца! – сипит Егорка, задыхаясь, сильно раздувая живот и грудь. – Его окружить надо.
Но кто будет слушать чужих советов, когда добыча – вот она, рядом. Того и гляди настигнут. Чуть не плачет Егорка от обиды. Клячей сам себя обзывает, да посолонее не раз уж помянул. Мелькнула меж берёз пушистая спинка с прижатыми ушами, и ещё истошный писк раздался.
Вот тут-то у него и забегали мурашки по спине. Скинул Егорка сапоги, и так понёсся босоногий, что ветер засвистел у него в ушах. Мигом обогнал всю изрядно запыхавшуюся компанию. Зайчишка рядом мечется, ему теперь и времени присесть нет – вот-вот настигнут.
Вдруг сбоку вырвался вперёд Витька Агарков – тоже босоногий, белорозовые ступни беззащитно мелькают на стылой сырой земле, хрустят ноздреватым ледяным настом сугробов, разбрызгивают в стороны грязь и воду. Он – гибкий и быстроногий, Егорка тяжелее. Остальные далеко отстали, и только кому-то из них должно повезти.
Зайчишка петляет, давая преимущества то одному своему преследователю, то другому. Сучки, прошлогодние колючки, жёсткий снег царапают ноги, талая вода обжигает кожу. Но до того ли тут – азарт погони захватил с головой.
Егорка несколько раз кидал «занозу» и, наконец, попал – зайчишка пронзительно всхлипнул, закрутился волчком и затих, завалившись набок. Тельце его вытянулось в последнем прыжке, лапки мелко вздрагивали в предсмертной судороге, а из нежно-розовых ноздрей капля за каплей, не марая атласной шубки, сбегала кровь.
У Витьки взор затуманился от жалости. А Егорка ушёл искать сапоги.
Сушились у костра, помыв штаны и ноги в талой воде.
– Через такое дело и простыть недолго, – сочувствовали пацаны и вспоминали, как зимой проваливались в проруби на болоте, как сушились у камышового костра, стоя босыми на льду.
Голод, холод и усталость напомнили о доме.
Чуть засумерничало за окном, Егорка завалился спать, чувствуя себя разбитым и усталым. Вернувшаяся с улицы Нюрка, снаушничала матери о его лесных подвигах. И тут началось – шлепки, упрёки, тормошения. Егорку заставили до испарины, до изнеможения пить чай с малиной, греть в горячей воде ноги, вдыхать пары кипящей в чугунке картошки. Даже полкружки самогона заставили его выпить, и ещё две мать втёрла в его разомлевшее тело.
Жар настиг мальчишку к утру. Горло обметало, голос пропал, кашель раздирал грудь. Егорка часто и гулко «бухал», зарываясь в подушку, а мать плакала и бранилась, сидя у его кровати.
У Витьки Капкана не было любопытной и болтливой сестры. Коварная простуда, глубока проникшая в его детский организм, обнаружилась лишь поздним утром, когда он не встал к завтраку, а лежал в ознобе. К полудню он запылал жаром, впал в беспамятство и начал бредить. С трудом дышал, в груди его что-то хрипело и взбулькивало.
Фенечка всё растирала его босые ступни, а, потеряв надежду, пронзительно заголосила, осыпая их поцелуями.
Фёдор, каменно стиснув челюсти, менял мокрые платки на лбу сына. Он не верил в худшее, гнал от себя чёрные мысли и всё больше впадал в отчаяние от своего бессилия.
Егорка почувствовал себя бодрее и встал с постели в тот день, когда хоронили Витьку Капкана. Он из окна смотрел, как собиралась скудная процессия у ворот брата. Не только слабость, но и глубоко угнездившееся чувство вины держали его дома.
Страшное слово
Нет, лучше с бурей силы мерить,
Последний миг борьбе отдать,
Чем выбраться на тихий берег
И раны горестно считать.
(А. Мицкевич)
Как-то в Рождество гостил Фёдор Агарков в деревушке Соломатово у сестры Татьяны. Встретил там юную жёнку Игната Дергалёва Матрёну, большеглазую, нежноликую, умевшую вести непринуждённый разговор с таким милым хохлацким акцентом, что с того необыкновенного дня и плавилось в сладкой боли потрясённое Фёдорово сердце. Только вечер один был с нею рядом на соседской пирушке и до самой весны помнил её ласкающие взоры, будто искрами осыпающие его душу, помнил её мимолётную улыбку на подвижных припухлых губах.
Муж красавицы, председатель Соломатовского ТОЗа, Игнат Дергалёв раздражался, когда на людях жена нет-нет да и стрельнёт по сторонам тёмно-синими тревожащими очами или поведёт ими с нарочитой ленивой медлительностью. И если поймает на себе чей-то восхищённый взгляд или заметит, что в компании нет женщины краше и наряднее её, сразу будто светлеет лицом, оживляется, становится ещё внимательнее к мужу, ещё приветливее, то и дело обнажая в улыбке ровные белые зубы. Тогда в нём поднимался вихрь протеста. Ему вдруг начинало казаться, что в поведении Матрёны всё напускное и манерное, даже это заботливое внимание к нему.
Иногда он не сдерживался и попрекал её, на что она в ответ, на мгновение изумившись, тут же весело хохотала и, поигрывая гнутыми бровями, говорила всякие нежные глупости. Казалось, сама мысль о том, что муж ревнует, забавляла и даже радовала её. А дома потом насмешливо говорила, что он мужик, лишён рыцарских наклонностей, не умеет с юмором смотреть на женские слабости, не хочет понять, что красивая женщина для того и красива, чтобы возбуждать к себе любопытство, и своей красотой нести добрым людям радость, а завистливым – огорчение.
Не ускользнул от Игнатова взгляда интерес к его жене Фёдора Агаркова. Под самую Пасху, увидев его вновь в своей деревне, буркнул жене:
– Опять этот волчанский верзила здесь. Если снова будет вязаться, кликну мужиков – мы его умоем. Да ты сама-то, смотри, не подгадь….
Расставляя на столе чашки, Матрёна смерила мужа будто оценивающим взглядом, тут же, картинно опустив глаза, снисходительно хмыкнула, чуть шевельнув уголками губ и раздув ноздри тонкого прямого носа.
Сложна и извилиста иная судьба человеческая. Её роком оказалась гордая полячка Марта с труднопроизносимой на русском языке фамилией, наследница богатого хутора на берегу Вислы, в медвежьем углу Южного Урала. То ли улестил её выздоравливающий от ран красноармеец Игнат Дергалёв, то ли опостылел отчий дом, то ли честолюбивые мечты о неизвестной красивой жизни затуманили разум – кто знает. Но вот она уже мужняя, хоть и невенченая жена, форсит, пусть только по праздникам, уборами и природною своею красотой. А повседневный быт – тяжёлая и грязная работа по хозяйству, заурядный и ревнивый муж.
О том ли мечталось?
Егор Шамин уважал Фёдора, рад был гостю. Допоздна засиделись за столом, изрядно осоловели.
– Ну, давай по последней, – хозяин поднял наполненный стакан. – Стременную, говорят казаки.
– Федя, я тебе в горенке постелила, – из темноты раздался Татьянин голос.
И вот он в постели, один на один со своими думами. Думать о сыне тяжело. Вынянчил его с пелёнок, дорожил, как бесценным сокровищем, в которое вкладывал всё доброе, чему научила его жизнь, что постиг в собственных исканиях, сомнениях, заблуждениях. Витя был зеркалом его души.
Воспоминания о сыне подкатили к сердцу всегда пугающую горячую боль. И не унять её никакими лекарствами. Скорбь не внемлет рассудку. Ну, конечно же, Витюшка, его гордость и надежда, жил бы и сейчас, если б не мальчишеское безрассудство, баловство, случайность. Кого теперь винить? Не досмотрел, не упредил, не уберёг….
Фёдор, на зависть многим мужикам, был крепок в выпивке. А сейчас почувствовал, как хмель догоняет его. Вдруг ощутил вокруг себя чёрную бездну, среди которой куда-то плыла, чуть покачиваясь, невесомая кровать с его потерявшим вес телом. Он силился понять, откуда взялась такая лёгкость, и, подивившись столь необычному состоянию, хотел придержать одеяло, чтобы оно не соскользнуло куда-нибудь в пустоту, но не нашёл своих рук, да и тело вдруг куда-то запропало, одна голова от него осталась, и мысли в ней.
Засыпаю, с отчётливой ясностью, спокойно подумал он и напряг память, чтобы из глубин её вызволить желанный женский образ. Ему показалось, что шевельнулась в углу чья-то лёгкая тень и растаяла сразу. «Где же ты?», – напряг он воображение. Тень будто вновь шевельнулась, приблизилась. Лицо начало угадываться, только вот черты не разобрать. Фёдор затаил дыхание, чтоб не спугнуть видение, а когда закончился воздух в груди, вздохнуть уже не нашлось сил….
Фёдор спал.
Петровка церковью, Табыньша хлебными торгами, Мордвиновка конскими бегами – у каждого села иль деревеньки есть, чем прихвастнуть. Соломатово славилось на всю округу катанием крашенных куриных яиц. Непревзойдённые мастера этой старинной исконно русской забавы, будто нарочно подобрались в соседи. Пасха для них – первейший праздник. Ушатами, говорили старики, ушатами иной раз мерили здесь выигрыш. Всем миром с любовью строили замысловатый каток.
Ещё играли в «чику» – стукали яйца острыми концами, проломивший чужую скорлупу – выигрывал.
А чем и как их только не красили – любо-дорого посмотреть! Одним словом – Пасха!
Забота председателя ТОЗа осмотреть – готов ли каток, чисто ли на улицах, убран ли зимний мусор. Шутка ли – столь народу понаедет! Может, и начальство из района. Тут, как говорится, вовремя показаться – не ударить в грязь лицом. А весна ведь только начинается: грязи этой полным-полно. В огородах, близком лесу, ещё слезятся сугробы, и у хлевов навозные кучи под самую крышу.
Идёт Дергалёв со свитой по улице, подмечает недостатки. Лицо его, коричневое от курения и пьянства, всё более темнеет. Крупный нос, нависший над тонкими губами, недовольно раздувается. Бесцветные брови от возмущения всё выше поднимают морщины на узком лбу. Маленькие глазки смотрят зло, готовы испепелить. Ну, попадёт сейчас кому-то.
Со двора общественного пастуха Петра Орлова разноголосо мычит скотина.
– Опять не кормлена, не поена, – скрипит зубами Дергалёв, – Видать хозяева в загуле. Вот подобрались бес да сатана в одну упряжку. Ну, я им сейчас….
Сунулся в калитку, оттуда морда буланая, рогатая – мирской бык Бугай, ревёт грозно, головой мотает, непривязанный по двору расхаживает. Телком вскладчину покупали – эвон какой вымахал, никого в деревне признавать не хочет, только Настю Орлову, когда она с хлебом, да Митрича, если тот с кнутом.
Бык двинулся к Дергалёву, тот попятился, струхнув изрядно, да с испугу калитку не прикрыл. Игнат оглянулся раз-другой по сторонам, ища пути к отступлению. А бык, нагибая голову, пыхтя и прицеливаясь рогами, мелкими шажком подкрадывался к нему. А потом, точно пружинами подброшенный, кинулся вперёд. Оказавшись на улице, высоко задрал хвост, радостно мотнул головой, издав утробный устрашающий рык, как гончая, увидевшая зайца, помчался за Дергалёвым.
– Бык! Бы – ык! – заорали вдоль улицы, и кто куда.
Охваченный ужасом Игнат бежал изо всей мочи, высоко закидывая ноги, пересиливая странный паралич, когда будто во сне отнимаются колени, и кружится голова. Похолодевшей спиной чувствовал, как целятся в неё огромные рога, и ждал рокового удара. И верно: сзади раздавался тяжёлый топот, в двух шагах от него скакал громадный бык – пар из ноздрей, хвост трубой:
У – у – у – у! Запорю-у!
– В сторону! В сторону! – кричали из-за плетней. – В сторону вертанись!
Сбитый ударом в спину, Дергалёв упал в грязь и затих, то ли оглушённый, то ли до смерти напуганный. Бык, стоя над ним, мычал низким утробным рёвом, наклонял голову, передним копытом бил землю, будто приглашая врага продолжить поединок, и, как лев, бил себя хвостом по бокам.
Все, наблюдавшие эту картину, разом ахнули и в оцепенении замерли.
Со двора Егора Шамина выскочил Фёдор с крепкой палкой, подбежал и – хлясть! – быка по ляжке. Тот легко обернулся и на Агаркова. И так ловко и быстро, что Фёдор на миг растерялся. Успел только увернуться от грозящего смертью или увечьем удара рогов и кинулся бегом прочь. Не к плетню, не под защиту ближайших ворот. Первородный проснувшийся страх, также, как минуту назад Дергалёва, гнал его вперёд, вдоль по улице. Улица широкая, ещё не просохла от весенней распутицы. Фёдор так смачно и часто зачавкал сапогами по грязи, будто в два цепа замолотил.
Улица оборвалась, и начался лес. На опушке – нерастаявший сугроб. Он и спас Фёдора – с разбегу плюхнулся животом и кубарем покатился по снегу. Бык ударился всей массой и увяз.
Чувствуя себя вне опасности, Фёдор лёг на спину, закрыл глаза и вздохнул так, словно вырвалась из груди его живая душа. Разом вспомнилось далёкое, вспомнился отец и вся жизнь.
Отдышавшись, он поднялся, подобрал оброненную палку, зайдя сзади, намотал конец хвоста на кулак.
– Геть! – Фёдор ударил быка с оттяжкой, тем страшным ударом, когда дубина, со свистом рассекая воздух, ложится всею длиной своей, оставляя на шкуре лиловые бугры.
– Геть! – повторил он удар по другому боку.
Хх – хляп! – как в воду влепилась палка.
Бык ухнул, ошалело рванулся вперёд, буравя сугроб.
– Геть! Геть! Геть! – звучало по лесу, и будто эхо вторило ему – Хляп! Хляп! Хляп!
Бык ревел и рвался, всею своей массой пробивая сугроб. Наконец вырвался из снежного плена, оставив за собой широко пробитый проход. Осипший от рёва, он бросился вперёд, споткнулся о пенёк и, пропахав коленями две борозды, вскочил, мотая рогами, кинулся вглубь леса.