Полная версия
Академия благих надежд
Но дело не только в уровне даже так называемой технической грамотности (умения читать), но и в ее «качестве». На традиционной грамотности (даже если бы она была распространена так, как полагали А. И. Соболевский и А. М. Панченко), неразрывно связанной с книгами «вечных истин», «нельзя было привить и развить европейское просвещение, ознакомить людей с кругом естественнонаучных представлений, основами математических и технических знаний»[86]. И в этом смысле никакой самоуверенности в оценках российской социокультурной ситуации у Лейбница не было, он лишь зафиксировал простой факт: той грамотности, которая необходима для, как бы сейчас сказали, модернизации страны, в допетровской Руси практически не существовало, и малые европеизированные анклавы типа московской Немецкой слободы только подтверждают приведенную оценку. (Поясню: в данном контексте термин «модернизация» – или, если в качестве эталона выступают передовые страны Западной Европы, «европеизация»[87] – представляет собой более благозвучный для чутких душ субститут термина «догоняющее развитие».) Другое дело, что Лейбниц (возможно, учитывая утилитаристские настроения русского самодержца) на первое место в своих записках ставил практическую пользу наук.
Не следует забывать, что немецкий философ в разные периоды своей жизни относился к России по-разному. К примеру, в записке 1669 года Specimen demonstrationum politicarum pro eligendo rege Polonorum («Пример политических доводов, касательно выборов Польского короля»[88]) он, сопоставляя четырех претендентов на польскую корону, среди которых числился и наследник российского престола царевич Алексей Алексеевич (1654–1670), второй сын царя Алексея Михайловича и царицы Марии Ильиничны Милославской, отмечал, что крупным недостатком русского претендента является привычка «к деспотическому управлению и абсолютной власти» (despotico regimini seu absolutae potestati assuetus)[89], а потому «ни один христианский государь, конечно, не будет рекомендовать москвича, так как его вероломство, варварство, тирания известны. Даже Великий Понтифик знает, что надо избегать его опасного коварства»[90]. И далее по нарастающей: «Он не католик, а если станет им, то только ради власти. Ведь он отступник от греческой веры, отколовшийся от самих греческих схизматиков. Он неразумен и неопытен, он мальчик. Он не кажется терпеливым и осторожным, но варварского происхождения, нравов и воспитания. Полагая устройство королевства нелепым, он привык исключительно к деспотическому правлению с раннего детства, и врожденные нравы его едва ли исправятся. Далее, известно варварство этого народа, известна его надменность, как они болтают вздор о великих титулах, как гремят напыщенным, почти испанским чванством… Неумолимая жестокость к подданным, невыносимый произвол по отношению к побежденным. Недаром [говорил] еще Лукан: „И свирепые соседи сарматов Московиты“. Он враждебнейшим образом настроен к христианскому миру. Отсюда и отговаривание Папы Римского и духовенства, а также законы Германской империи и данные ганзейским городам распоряжения не поставлять московитским варварам военное снаряжение»[91]. Заметим, эти, мягко говоря, не вполне отвечающие действительности слова сказаны и вправду про мальчика (царевичу в то время было 15 лет), который между прочим учился у Симеона Полоцкого латинскому и польскому языкам (причем польские послы отмечали его хорошее владение ими), славянской грамматике, арифметике и философии и книги для которого выписывались из‐за границы. Но Лейбницу все это было неинтересно, он решал политическую задачу, и все, что им было сказано плохого о царевиче, фактически относилось к русским правителям вообще. Да, впоследствии его мнение о России изменилось, однако рецидивы прежнего отношения (отчасти стимулированные его общением с российской бюрократией) случались и в последнее десятилетие его жизни. В эти годы Лейбниц смог на своем личном опыте убедиться, что его интерес к России (да, весьма специфический, ибо то был интерес внешнего наблюдателя) постоянно наталкивался на полное равнодушие к познанию собственной страны со стороны русских. Он, к примеру, много лет добивался, чтобы ему прислали образцы текстов на языках народов, населявших Россию (поскольку его волновал вопрос о происхождении этносов). Но, как выяснилось, даже получить перевод «Отче наш» на несколько языков народов России и «список самых обыкновенных слов» оказалось практически невозможным, потому как дело это нелегкое и могло быть исполнено только по приказанию царя. Лейбниц решил тогда обратиться к немецкому посланнику в Петербурге, но тот ему доходчиво объяснил, что «московский народ совершенно неспособен к изысканию подобных диковинок, ибо он не прилагает ни малейшего труда ни к чему, что не пахнет деньгами или не представляет прямой пользы»[92].
Говоря о российских проектах немецкого философа, следует иметь в виду еще одно обстоятельство. Хотя Лейбниц и Петр часто употребляли одни и те же термины (академия, коллегия, социетет, наука и т. п.) и даже фразы, смыслы, которые каждый из них вкладывал в используемую терминологию, не вполне совпадали.
Лейбниц, хотя и акцентировал практическую сторону дела, все же имел при этом в виду начальный этап приобщения России к западной науке и образованию, предполагая, что в дальнейшем в стране появятся свои научные кадры, которые будут проводить не только прикладные, но и фундаментальные исследования (т. е. заниматься «чистой наукой»).
Что же касается Петра, то его политика во многих областях, в том числе в области науки и образования, отличалась, как удачно выразился В. М. Живов, «сознательной и далеко идущей двусмысленностью»[93], в силу чего о Петровских реформах спорят как об улыбке Джоконды – долго и без проблесков хотя бы хрупкого консенсуса. Далее я остановлюсь на характере петровского отношения к науке и образованию детальнее, а пока отмечу только, что академический проект Петра – это имиджевый внешнеполитический проект par excellence. Вне этого царь и его помощники ценили науку только по ее утилитарному значению. «Невежество поражается практическими успехами знания, – писал Г. Г. Шпет, – полуобразованность восхваляет науку за ее практические достижения и пропагандирует ее как слугу жизни и человека»[94].
Идея Петра состояла в следующем: «От них (т. е. от приглашенных ученых. – И. Д.) должны быть писаны книги во всех науках, которые я хочу на российском языке иметь переведенными; сие должны переводить те юноши, которые к тому будут выбраны и им отданы научаться уразуметь, а после сами обучать тем наукам и быть учителями оных. Посредством других трудов, которые они от своих наук и новых открытий на латинском языке писать и в тиснение отдавать будут, должны они нам приобрести в Европе честь и доверенность… и больше не можем быть почитаемы презрения достойными варварами[95]. И тогда должны и подданные мои в коллегиях, канцеляриях, конторах и других судебных местах, где требуются науки, обратиться к Академии и получить от нее совет»[96].
Итак, Петр ясно сформулировал две главные цели своего академического проекта: 1) обрести «честь и доверенность» в Европе (т. е. показать иностранцам, что россияне – не варвары)[97] и 2) сформировать учреждение для экспертизы особо важных для государства начинаний в сфере ремесел, художеств, строительства и т. п. Средство для реализации указанных целей: академический университет и гимназия при нем, где академики-иностранцы будут учить «природных русских». Поэтому контракт с приглашенными зарубежными учеными предусматривал для них три обязанности: 1) вести научные исследования; 2) обучать российских юношей; 3) проводить экспертные работы по конкретным поводам.
У Лейбница (см. приведенную выше его записку 1708 года) наоборот: конечная цель проекта – общее «благо и усовершенствование людей» и «прославление Господа… нелицемерной добродетелью и познанием истины»; промежуточная цель – «вселить» в людей, в первую очередь в юношество, «охоту к науке», для чего формировать, как бы мы сегодня сказали, научную культуру, восприятие научного познания как ценности, а затем уже, когда будет сформировано образованное, просвещенное ядро нации, появятся предпосылки для процветания наук и художеств. А что касается «славы», «чести» и т. п. – это все приложится. И потому Лейбниц строго разделял образовательную функцию университетов и научно-исследовательскую функцию Академии наук.
Ввиду сказанного выше я никак не могу согласиться с утверждением акад. В. Е. Захарова, что «Лейбниц и должен считаться духовным отцом нашей академии»[98]. Нет, «духовным отцом» нашей академии он, увы, не стал (и, по обстоятельствам эпохи и места, стать таковым не мог), только крестным.
«Великий Петр к нам ввел науки»[99]
Предложения относительно того, как «насаждать науки» в России, исходили не только от Лейбница. Как заметил М. М. Богословский, вокруг Петра I «жужжала целая толпа политических прожектеров, представлявших ему различные „пропозиции“, „изъявления“, „доношения“, „мемориалы“, содержавшие самые разнообразные реформационные планы»[100]. Среди них были и весьма дельные люди. Так, 11 июня 1718 года советник Камер-коллегии Генрих фон Фик (Heinrich von Fick; 1679–1750 или 1751)[101] представил царю «мемориал» о воспитании и образовании российского юношества: «О нетрудном воспитании и обучении российских младых детей, чтобы оных в малое время в такое совершенство поставить, дабы Ваше Величество все гражданские и воинские чины в коллегиях, губерниях, судах, канцеляриях и магистратах и прочая своими природными подданными наполнить, також и собственной своей земли из детей искусных купеческих людей, художников, ремесленников, инженеров и матросов получить могли». Резолюция Петра: «Зделать академию. А ныне приискать из русских, хто учен и к тому склонность имеет. Также начать переводить книги: юриспруденцию и прочим к тому. Сие учинить сего году начала»[102].
Во многих документах Петровской эпохи, касающихся «насаждения просвещения», поражает легкость мысли необыкновенная. Авторам «прожектов» казалось, что можно просветить народ одним махом, легко и просто: полицейскими мерами, в кратчайшие сроки и без затрат. Во всех просветительских затеях вырисовывается одна и та же последовательность действий: сначала предлагалось «велеть во всех губерниях учинить…» (ну, скажем, по академии, а то и по две, отдав под них несколько монастырей, из коих предварительно следовало «вывесть чернцов»), затем в учиненное заведение «велеть набрать» (иностранцев, а также детей дворянских, купеческих и всяких иных чинов), – разумеется, попутно предусматривалось «учинение штрафа» для тех, кто не захочет отдавать шестилетнего ребенка в российские просветительские круги ада, – далее предлагалось «велеть» что-нибудь еще сделать (скажем, учредить широкую программу обучения – от языков, наук и философии до фехтования и танцев и т. п.). И дело пойдет, лет эдак через 10–15 сравняемся с Европой. Но это только первый акт образовательной утопии.
Ее второй акт посвящен финансовой проблеме. В принципе никакой проблемы-то и нет, поскольку в России вопросы «Где взять деньги?» и «Кого ограбить?» – это не два разных вопроса, но один и тот же (как видно на примере «чернцов»). Но чаще властям и властями предлагался еще более простой путь, описанный с неповторимой афористической силой тогдашнего канцелярита, где стержневыми выражениями были: «надлежащее иметь попечение», «стараться, чтобы…», «не пренебрегать», но «вспоможение чинить» и – наконец является призрак сути – «что до содержания… о том во всех городах магистратам самим иметь старания»[103].
Около 1720 года о планах создать Академию Петру напомнил его лейб-медик, уроженец Немецкой слободы, выпускник университета в Галле и доктор Лейденского университета Лаврентий Блюментрост (Laurentius Blumentrost; 1692–1755). Последний представил царю проект, в который Петр внес свои поправки.
Между последней встречей с Лейбницем в Пирмонте и подачей проекта Блюментроста произошел ряд событий, повлиявших на просветительские планы Петра. Прежде всего следует отметить поездку царя по ряду стран Европы в 1716–1717 годах. В Голландии были куплены анатомическая и зоологическая коллекции препаратов известного анатома Ф. Рюйша (Frederik Ruysch; 1638–1731), у которого Петр во время Великого посольства учился анатомии. В Париже царь посетил Арсенал, осмотрел парк и «аптекарский огород», шпалерную мануфактуру, гобеленовую фабрику, анатомический театр, обсерваторию, Монетный двор, а главное (в контексте моей темы) – он побывал в Сорбонне, Коллеже четырех наций (Коллеж Мазарини), Королевской библиотеке и Парижской академии наук, где ему показали машину для подъема воды, домкрат А. Далема и другие технические изобретения. Надо сказать, что в Парижской академии велись как фундаментальные, так и прикладные исследования, но Петру демонстрировали преимущественно технические новинки, тонко уловив пристрастия российского монарха. Как писал по этому поводу Б. Фонтенель (Bernard le Bovier de Fontenelle; 1657–1757), «когда царь оказал Академии честь своим присутствием, она хвасталась всем тем, что имела наиболее подходящего, что могло бы броситься в глаза этому монарху»[104].
Опуская многие детали этого визита[105], отмечу только, что Петр летом 1717 года получил возможность детально ознакомиться с работой Парижской академии наук, ее традициями, а также побеседовать со многими французскими учеными. По мнению А. И. Андреева, именно посещение Петром Академии и беседы с учеными стали одним из решающих факторов, побудивших русского царя учредить в Петербурге Академию наук[106]. Тем более что в 1710‐х и самом начале 1720‐х годов была проделана большая работа, подготовившая создание Академии. В частности, в 1718 году началось строительство Кунсткамеры, одного из красивейших зданий петровского барокко, которое должно было стать своего рода «дворцом науки». В нем планировалось разместить Музей, Библиотеку, Анатомический театр и Астрономическую обсерваторию. Заметим – подобных дворцов в Западной Европе тогда не было, что Петр, создавая имидж новой России, по-видимому, учитывал. Действительно, Лондонское королевское общество первоначально собиралось в Грэшем-колледже, затем, после Great Fire (сентябрь 1666), с 1667 по 1673 год, в Arundel House, резиденции Генри Ховарда (Henry Howard, 6th Duke of Norfolk; 1628–1684), потом снова в Грэшем-колледже (до 1710), а затем, после безрезультатного обращения к королеве Анне, приобрело в собственность здание (Crane Court) на Fleet Street[107]. Парижская академия наук заседала в Лувре, и только Обсерватория помещалась в отдельном, специально для нее построенном здании. Научному же обществу в Берлине вообще достались перестроенные королевские конюшни.
Рис. 2. Здание Академии наук и художеств в разрезе. Гравюра резцом Г. А. Качалова. Из альбома: Палаты Санктпетербургской Императорской Академии Наук Библиотеки и Кунсткамеры, которых представлены планы, фасады и профили, приписанныя ея императорскому высочеству государыне великой княгине и правительнице всея России. [Gebäude der K. Akademie der Wissenschaften nebst der Bibliothec uud Kunst-Cammer in St.-Perersburg nach ihrem Grundriss, Aufriss und Durchschnitt vorgestellet]. СПб.: Печ. при Имп. Акад. Наук, 1741. (s/p). Табл. VII
Впрочем, касательно ситуации в Берлине следует сделать пояснение. Указ о создании там академии и обсерватории подписал в день своего рождения, 11 июля 1700 года, бранденбургский курфюрст Фридрих III. Активное участие в ее организации принял Лейбниц, который стал ее первым президентом. В момент основания академия получила название Курфюршеское Бранденбургское научное общество (Kurfürstlich-Brandenburgischen Societät der Wissenschaften). В следующем году Общество было переименовано в Королевское Прусское научное общество (Königlich Preußische Sozietät der Wissenschaften), поскольку курфюрст Фридрих III стал в этом году прусским королем Фридрихом I. В 1744 году при Фридрихе II Общество было реорганизовано в Королевскую Прусскую академию наук (Königlich-Preußische Akademie der Wissenschaften). Упомянутые выше конюшни на 200 лошадей были построены на улице Унтер-ден-Линден в 1687–1688 годах по проекту архитектора Иоганна Арнольда Неринга (Johann Arnold Nering; 1659–1695). В 1696–1700 годах по проекту архитектора Мартина Грюнберга (Martin Grünberg; 1655–1706) здание было расширено почти в два раза для размещения в нем научного Общества. В 1700–1711 годах в северном крыле этого здания была сооружена 27‐метровая башня с тремя дополнительными этажами. В ней в январе 1711 года состоялось официальное открытие Обсерватории. Таким образом, в Берлине, как и в Петербурге, научное учреждение располагалось поначалу в одном здании с обсерваторией, библиотекой и кунсткамерой.
Рис. 3. Королевские конюшни и Обсерватория на Доротеенштрассе в Берлине. Акварельный рисунок Л. Л. Мюллера (Leopold Ludwig Müller; 1768–1839) (1824) / Kupferstichkabinett, SMB / Dietmar Katz
И еще одно важное обстоятельство. В 1714 году, когда Петр I повелел перевезти натуралии и артифициалии из московской Аптекарской канцелярии в Санкт-Петербург, он поручил немецкому архитектору Андреасу Шлютеру (Andreas Schlüter; 1660–1714), перешедшему в 1713 году на русскую службу, спроектировать в Летнем дворце специальную комнату для этих коллекций. До приезда в Петербург Шлютер участвовал в завершении реконструкции упомянутого выше берлинского здания, в котором размещались кунсткамера, библиотека, обсерватория и научное Общество. Петр I несколько раз посещал Берлин и это здание, был знаком с работами Шлютера и мог обсуждать с ним планы строительства петербургской Кунсткамеры. По мнению И. Э. Грабаря, Георг Иоганн Маттарнови (Georg Johann Mattarnovi;?–1719), который работал под руководством Шлютера, после смерти последнего использовал его чертежи для постройки Кунсткамеры[108].
Л. Блюментрост и его помощник, эльзасец Иоганн Даниил Шумахер (Johann Daniel Schumacher; 1690–1761) вели интенсивную переписку с европейскими учеными по поводу организации Академии. Блюментрост советовал Петру пригласить специалистов по астрономии, географии, анатомии, ботанике, натуральной истории и химии. На вопрос Петра – сколько еще понадобится людей, чтобы «составить Академию», – лейб-медик царя ответил, что нужны еще 4–5 человек[109]. После этого Петр предложил ему разработать проект будущей Академии.
Большую роль в создании Академии сыграл И. Д. Шумахер. Как правило, историки, да и многие современники, говорили о нем мало хорошего. Однако представлять его деятельность исключительно в черно-белых тонах было бы чрезмерным упрощением.
Шумахер родился в эльзасском городке Кольмар и получил образование в Страсбургском университете, где с 1707 года изучал die schöne Wissenschaften, т. е. словесность. Тем не менее основное внимание в годы учебы он уделял юриспруденции и богословию. Да, в душе он чувствовал себя поэтом, но на этом много не заработаешь. В 1711 году Шумахер успешно защищает магистерскую диссертацию на тему «О Боге, мире и душе» (De Deo, mundo et anima). Но вскоре начались неприятности: ему приписали авторство вольнодумных стихов, и молодой человек поспешил перебраться в Париж, где в 1714 году познакомился с П. Лефортом, который пригласил его на русскую службу. В сентябре того же года Шумахер прибыл в Петербург и был определен секретарем медицинской канцелярии по иностранной переписке, а также ему поручили заведовать книжным собранием и кабинетом редкостей. Работал Шумахер под началом лейб-медика Петра, доктора медицины и философии Оксфордского университета, шотландца Роберта Карловича Арескина (Эрскина) (Robert Erskine; 1674–1719). Молодой человек очень старался, заботился о библиотеке, кабинете и даже о попугае своего начальника – короче, стал для Арескина незаменимым помощником. Через некоторое время после смерти Арескина Шумахер решил, что его карьера в Петербурге закончена и пора собираться домой, но тут его приметил Петр I и уговорил остаться в России. Интересны мотивы, коими руководствовался царь, убеждая Шумахера продолжить службу. Последний упомянул о них в своих воспоминаниях: «После смерти Арескина в 1719 году, просил я абшита, но г. Блюментрост… который тогда определен был на место доктора Арескина первым лейб-медиком и директором библиотеки и Кунсткамеры Его Величества, не хотел меня отпустить, либо по тому приятству, которое ко мне имел, либо для знания моего обо всем, что в библиотеке и Кунсткамере находилось, или больше для того, что секрет о сохранении анатомических препаратов, который государь император Петр Великий у доктора Рюйша вместе с его анатомическим кабинетом купил, в моих руках бывал, и того ради предложил мне весьма полезные кондиции для удержания меня в службе его Императорского Величества»[110].
В феврале 1721 года Шумахер по распоряжению Петра был отправлен во Францию, в «немецкие земли», Голландию и Англию, главным образом, с целью «сыскать ученых людей»[111], для «сочинения социетета наук, подобно как в Париже, Лондоне, Берлине и прочих местах»[112], а также «чтоб основать как публичные, так и приватных людей библиотеки и кунсткамеры, для которой его величество приказал особливые и изрядные палаты на Васильевском острову построить»[113]. А заодно Петр «соизволил из своих рук пожаловать» Шумахеру невесту – старшую дочь своего обер-кюхенмейстера[114], что, разумеется, свидетельствовало о широте царских замыслов.
В целом поездка Шумахера оказалась успешной[115], в частности, ему удалось уговорить переехать в Россию Ж.‐Н. Делиля (Joseph-Nicolas De L’Isle; 1688–1768), завязать полезные контакты с немецким историком Иоганном Буркхардтом Менке (Johann Burckhardt Mencke; 1674–1732)[116], известнейшим врачом и химиком Германом Бургаве (Herman Boerhaave; 1668–1738) из Лейдена и др. Поэтому, когда Петр в начале 1723 года вернулся из Персидского похода, Шумахер мог доложить императору: «Начало уже сделано, и токмо в Вашего Величества воле и указе состоит, чтобы далее производилось, с пользою и весельем скончалось»[117].
Особо следует остановиться на переписке Блюментроста и Шумахера с известным немецким натурфилософом Христианом Вольфом (Christian Freiherr von Wolff; 1679–1754)[118]. Вольф был профессором в Галле и пользовался всеевропейской известностью, его называли «Magister Germaniae». Надо сказать, что Вольфа и Петра объединяла известная общность политических взглядов: обоим пришлась по душе идея регулярного государства, согласно которой государство, в целях достижения «всеобщего блага», должно «регламентировать все стороны жизни граждан: принуждать их к работе, регулировать заработную плату, условия труда, цену товаров, поддерживать правопорядок и нравственность, поощрять образование, науки, искусства и т. д.»[119]. Разумеется, у Петра I – в силу как необузданного темперамента, так и властных ресурсов – были возможности пойти в своем этатизме много дальше, чем это мыслилось Вольфу, и Академия наук замышлялась и создавалась именно в русле идеи всеобъемлющего государственного регулирования.
В декабре 1720 года Петр лично написал Вольфу, которого ему в свое время рекомендовал Лейбниц, о намерении создать Академию наук, а при ней учебное заведение (университет) и пригласил немецкого профессора на русскую службу. Но Вольф не торопился покидать Галле. Между тем в Петербурге очень рассчитывали на его приезд.
10 июля 1722 года Шумахер, находясь за границей и имея царское поручение пригласить Вольфа в Россию, написал последнему, что «его величество имеет высокое намерение создать социетет ученых людей в Петербурге, в котором художества и науки должны они прилежно разрабатывать» и ему (Вольфу) в этом «социетете» предлагается должность вице-президента с жалованьем 2400 рублей (3200 рейхсталеров), что в 4 раза превышало его оклад в Галле[120]. Более того, Шумахер писал, что «если затем – в чем я не сомневаюсь – будет учрежден и университет, и Вам будет угодно взять на себя ту же должность, которую Вы теперь занимаете (Вольф был проректором университета. – И. Д.), то Его Императорское Величество будет еще более рад»[121]. Наконец при личной встрече с Вольфом летом 1722 года Шумахер сообщил ему, что особое внимание Петр намеревается уделить физико-математическим наукам. Вольфу такой подход понравился, и он позднее (18 августа 1722 года) написал Шумахеру, что «Его Величество император Великой России… решил очень мудро, что для блага государства крайне необходимо развивать фундаментальные (gründliche) науки, в особенности математические и физические»[122]. Шумахеру казалось, что он уговорил Вольфа, но тот продолжал уклоняться от прямого ответа на вопрос о своем переезде в Россию, хотя в принципе такую возможность не отвергал.
В ходе переговоров и переписки, занявших почти четыре года, Вольф высказывал разнообразные опасения и требования, например: если будет учинена Академия, то он должен быть ее президентом, а если университет – то ректором. Он также просил, чтобы жалованье ему назначили 2 тысячи рублей в год, контракт заключили на пять лет и по истечении этого срока выплатили единовременно еще 20 тысяч рублей (сумма по тем временам громадная). «Это немного, – пояснил Вольф изумленному Блюментросту, – если принять во внимание, чтó король Альфонс пожаловал еврею Газану за составление альфонсовых астрономических таблиц[123]; Александр Великий Аристотелю[124] – за сочинение Historiae animalium и покойный король Людовик Великий – Винцентию Вивиани[125], математику великого герцога флорентийского, за восстановление утраченной книги из высшей геометрии. …Чтó же все сделанное этими людьми в сравнении с осуществлением исполинского замысла его императорского величества? Для того требуется муж опытный во всех философских и математических науках. В бозе почивший прусский король пожаловал Лейбницу гораздо более, нежели сколько я требую за то, что он заботился заочно о берлинской академии»[126]. Позиция Вольфа предельно ясна: за реализацию исполинских замыслов надо платить квалифицированным исполнителям исполинские суммы. Блюментрост, собрав все запасы терпения и юмора, ответил, что если бы Петр своей щедростью и любовью к искусствам и наукам превосходил Александра Македонского, Альфонса и Людовика XIV, а Вольф своей ученостью – Аристотеля, Газана и Вивиани, «то и тогда эта сумма так велика, что надо еще выбрать удачный момент, чтобы только доложить об этом императору»[127].