bannerbanner
Взращивание масс
Взращивание масс

Полная версия

Взращивание масс

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Уверенность государственных деятелей и реформаторов начала XX века, что они способны разрешить общественные проблемы, приводила ко все более масштабному вмешательству государства в жизнь общества. Социальные программы уже не ограничивались пенсиями по возрасту и помощью бедным. Архитекторы и городские планировщики продвигали государственные жилищные проекты и программы реконструкции городских кварталов в целях улучшения условий жизни. Специалисты по народному просвещению стремились вырастить продуктивных граждан, а криминологи брались за перевоспитание преступников. Психологи и социальные работники пытались исправить асоциальное поведение, а специалисты по евгенике желали искоренить генетические причины тех или иных отклонений от нормы. Чтобы в полной мере осуществить реформу общества, власти развивали новые дисциплинарные механизмы: школьные расписания, санитарное просвещение, жилищную инспекцию, армейские тренировочные лагеря. Во всех этих случаях иерархическая система сочеталась с индивидуальным подходом, что позволяло насаждать новые нормы поведения. В социальной защите начали видеть масштабный проект по исправлению и образованию низших классов, с тем чтобы приобщить их к рациональной повседневной жизни. Цель заключалась не только в преодолении социальных проблем, но и в достижении наивысшей возможной эффективности и гармонии в обществе[67].

Процесс этатизации социальной помощи, в ходе которого государственные ведомства взяли на себя роль, принадлежавшую религиозным благотворительным учреждениям и филантропическим организациям, не был ни единообразным, ни необратимым. Выбор момента для внедрения государственных программ социальной помощи сильно отличался в разных странах и даже – насколько это касалось социальной помощи, исходившей от муниципалитетов, – в разных городах. Во многих случаях выявлением социальных проблем и поиском решений занимались в первую очередь не чиновники, а независимые ученые и социальные реформаторы[68]. Вместе с тем в конце XIX и в XX веке, параллельно с развитием государственных программ социальной помощи, частные благотворительные организации тоже расширяли поле своего действия. Более того, Юрген Хабермас утверждал, что с возникновением социального государства «происходит взаимопроникновение государства и общества, в результате чего возникает промежуточная сфера полугосударственных-получастных отношений, предусмотренных социальным законодательством»[69]. Хотя общая тенденция была повсюду одинаковой – выявление социальных проблем и действия властей по улучшению жилищных условий, – актуализация программ социальной помощи в каждой стране происходила в рамках конкретной социально-политической системы и в свой исторический момент. Поэтому необходимо описать те условия, в которых формировались российские и советские программы социальной помощи.

Социальная сфера в России

На протяжении всего XIX века общество в Российской империи оставалось куда более аграрным и куда менее городским и грамотным, чем в странах, с которыми Россия любила себя сравнивать, – Великобритании, Франции, а к концу XIX века и Германии. По всем объективным показателям Россия была менее современным государством, чем эти три страны. Что не менее существенно, специалисты на государственной службе сами считали, что Россия отстает от остальной Европы. Это отставание от «передовых» стран было принципиально важным. Во-первых, оно сделало возможным распространившееся среди ряда ученых и бюрократов представление, что Россия может избежать ошибок, совершенных в обществах, уже прошедших индустриализацию и урбанизацию. Такие опасения по поводу современного общества были не столько остаточным явлением общества традиционного, сколько сознательным отрицанием некоторых аспектов либерализма и индустриального капитализма. Во-вторых, осваивать формы социального вмешательства Россия стала с большой скоростью после 1905 года, когда в странах, на которые она равнялась, уже успела появиться развернутая критика современного индустриального общества. Таким образом, российские ученые и реформаторы смогли использовать эти идеи как часть «опережающей критики, направленной на учреждения, еще не освященные авторитетом существующего строя»[70].

Хотя в своем самоопределении российские элиты отталкивались от Западной Европы, их положение скорее напоминало положение элит в других менее развитых странах, где политические и интеллектуальные лидеры тоже искали свой путь к государству модерна. К примеру, румынские интеллектуалы тоже верили, что могут принять во внимание проблемы Западной Европы и модернизировать свою страну таким образом, чтобы избежать негативных социальных последствий индустриализации[71]. Японские чиновники нового поколения были убеждены, что задачи государства отнюдь не сводятся к тому, чтобы руководить людскими ресурсами и заниматься их мобилизацией, и организовали в 1906 году при японском Министерстве внутренних дел Кампанию местного улучшения, делавшую упор на тяжелый труд и экономический рост[72]. В этом же году состоялась Конституционная революция в Иране, расчистившая путь парламентским лидерам, желавшим начать реформы в целях модернизации. Иранские интеллектуалы, обеспокоенные беспорядком, который несли индустриализация и урбанизация, выступали, в свою очередь, за общество модерна, основанное на образовании, порядке и дисциплине. Не имея широкой общественной поддержки, они рассчитывали, что государство насильно внедрит их представление о современном рациональном порядке вещей[73]. Русская интеллигенция придерживалась на удивление сходных взглядов, надеясь преодолеть отсталость при помощи научно обоснованных реформ и государственного вмешательства. Но в последний период существования Российской империи царское правительство сопротивлялось реформам и ограничивало влияние ученых и интеллектуалов.

Единственными учреждениями, которые русским ученым дозволялось использовать для решения социальных вопросов, были земства – автономные организации, где работали самые разные интеллигенты: от врачей и учителей до инженеров и агрономов[74]. Воплощая общеевропейские социологические парадигмы, земские интеллигенты начали все больше опираться на статистику как на средство изучения общественных феноменов. Переводы Кетле появились в России в 1865–1866 годах, вызвав активную реакцию в современной прессе и специализированных журналах[75]. К концу XIX столетия земские специалисты по статистике составили большую коллекцию данных по экономике, сельскому хозяйству и демографии. А в 1897 году, после нескольких неудачных попыток, Российская империя провела свою первую современную всеобщую перепись (современную в том смысле, что перепись проводилась для получения демографической, а не фискальной информации).

Статистические исследования позволили определиться с нововыявленной проблемой, дискуссии о которой часто маскировались под обсуждение положения рабочих в Англии и во Франции. Раннее статистическое исследование Н. С. Веселовского, опубликованное в 1848 году, продемонстрировало ужасные жилищные условия столичных бедняков. Его статья выдвигала новое для русских читателей объяснение бедности рабочих: причиной ее были не особенности топографии или климата Петербурга, а положение этих людей в обществе. Игнорируя нараставший вал исследований, указывавших, что бедность и болезни особенно свирепствуют среди определенных слоев населения, большинство царских чиновников продолжали считать подобные проблемы чисто полицейскими и предлагали решать их сочетанием подавления и религиозных поучений. Этот традиционный подход критиковали врачи из основанного в 1865 году «Архива судебной медицины и общественной гигиены». Как пишет Реджинальд Зельник, «врачи начали придавать общественным условиям фундаментальное значение и сделали из своих наблюдений еще более радикальные выводы» – стали настаивать, что лишь активная социальная политика может привести к улучшениям в здоровье и благополучии населения. К 1870-м годам царская политика была перенацелена на «поддержку полного приложения государственной власти к формальной программе социальной помощи, ориентированной на рабочих и выходящей за рамки чрезвычайной роли „пожарного“, которую правительство играло на протяжении стольких лет»[76].

Впрочем, роль государства в оказании социальной помощи зависела не только от восприятия общественных проблем, но и от самого характера государства. В Великобритании, где наиболее прочно утвердилась либеральная идеология, роль государства оставалась ограниченной вплоть до Первой мировой войны. Напротив, имперская Германия унаследовала от Пруссии то, что один историк назвал той «традицией активного правительства и государственной модернизации, которая обеспечивала государству необычайный уровень уверенности в себе и народного признания»[77]. Российское самодержавие, возглавлявшее реформы 1860–1870-х годов, превратилось в препятствие общественным реформам при двух последних царях, Александре III и Николае II. Консерватизм этих двух самодержцев не позволил осуществиться замыслам интеллигенции и реформистски настроенных чиновников.

В свою очередь, консерватизм царского режима повлиял на русскую интеллигенцию и предметы ее занятий. Интеллигенты негодовали на режим, не позволяющий им применить их навыки и умения. Они считали самодержавие главным препятствием на пути к созданию более здорового и продуктивного современного общества. Таким образом, многие социальные реформаторы были настроены оппозиционно не потому, что хотели ограничить роль государства, а потому, что видели: существующий режим не использует государство как орудие трансформации общества. Этих специалистов волновала не столько собственная профессиональная независимость, сколько помощь их проектам со стороны государства[78].

Прекрасно осознавая относительную отсталость своей страны, образованные русские считали, что им принадлежит особая роль в преодолении этого разрыва. Но над собой они видели деспотичного царя, а под собой – темную народную массу. Лора Энгельштейн описала, как политическая беспомощность и чувство общественного долга соединились у интеллигенции в сильнейшее чувство своей миссии: «Немногие образованные люди, находившиеся наверху социальной лестницы, по большей части не обладали политической властью и возмущались тем, как по отношению к ним ведет себя деспотичный режим. Ниже себя они видели огромную массу простого народа, столь же ограниченного политически, как и они, но находившегося в куда худшем положении с культурной и экономической точек зрения. Эта народная масса вызывала у тех, кто был выше ее положением, страх, смешанный с сильным чувством морального долга и коллективной вины»[79]. Такая позиция русских интеллигентов позволяет понять их необычно сильную приверженность как политическим, так и социальным реформам.

Именно тот факт, что русская интеллигенция во всем винила царский режим, а не самих рабочих и крестьян, лег в основу особой черты русской научно-профессиональной культуры. Наиболее опасные проявления биологизаторства и расизма так и не смогли закрепиться в русской культуре и науке. Социологи и антропологи даже не думали считать причиной отсталости крестьян какую-либо присущую им ущербность, а указывали вместо этого на наследие крепостного права и неспособность царского режима осуществить полноценную реформу[80]. Как следствие, русские ученые, к какой бы области знаний они ни принадлежали, не были склонны к эссенциализму и биологическому детерминизму, столь распространенным среди представителей итальянской школы Чезаре Ломброзо или немецких последователей Эрнста Геккеля. Русские криминологи, к примеру, объясняли преступность социологическими причинами (или соединением биологии и социальных условий), а не биологическим детерминизмом[81]. Эта научная традиция сыграла важную роль, поскольку многие дореволюционные специалисты, например ведущий психолог Владимир Бехтерев, продолжали задавать тон в своих дисциплинах и в советскую эпоху. Таким образом, свойственный советской науке оттенок ламаркизма был не только побочным продуктом марксизма, но и продолжением русской научной традиции, сложившейся в дореволюционный период.

К началу XX столетия появился целый ряд дисциплин, обозначавших и описывавших социальную сферу в ее российском проявлении. Учебники по таким предметам, как административные законы и статистика, позволяют увидеть произошедшую смену парадигмы, в результате которой общественным вопросам стало уделяться особое внимание[82]. В 1909 году русская энциклопедия сообщала, что «политика населения» (калька с немецкого «Bevölkerungspolitik») «занимается решением задач, вытекающих для общественной жизни из этих [статистических] фактов и их закономерности и в особенности относящихся к задачам государственного вмешательства в эту область»[83]. Данное определение вновь подчеркивает, насколько горячими сторонниками государственного вмешательства были русские ученые, считавшие, что оно позволит поднять Россию до уровня более развитых стран и использовать их прошлый опыт, чтобы обогнать их. Интеллигенты разделяли уверенность в своей миссии и убеждение, что надо действовать безотлагательно: потребности народных масс в социальной защите должны быть удовлетворены, а общественный строй России – изменен.

Социальное обеспечение и война

При том что в разных странах размах программ социального обеспечения, как и их характер, сильно различались, в конце XIX – начале XX века военные соображения подталкивали политических деятелей к увеличению роли государства, с тем чтобы обеспечить благополучие и военную готовность населения. Растущая роль народовластия и сопутствующий ему переход к всеобщей воинской повинности для мужчин превратили здоровье населения в вопрос национальной безопасности. Военные потери, в свою очередь, вызвали активизацию государственных инициатив по заботе о солдатских вдовах и инвалидах войны. Первая мировая война привела к кардинальному изменению масштабов государственного вмешательства – как из-за огромных мобилизационных требований войны, так и из-за необходимости отправлять на поле боя массовые армии, состоящие из здоровых солдат. Впрочем, еще до войны европейские политические деятели и военные планировщики уделяли большое внимание здоровью населения своих стран и социальным мерам по улучшению этого здоровья.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Сноски

1

Верт Н. Государство против своего народа: Насилие, репрессии и террор в Советском Союзе // Черная книга коммунизма. Преступления. Террор. Репрессии / Пер. с фр. 2-е изд. М.: Три века истории, 2001. С. 193–194.

2

Примеры исследований, рассматривающих как продуктивные, так и репрессивные аспекты советской власти: Kotkin S. Magnetic Mountain: Stalinism as a Civilization. Berkeley, 1995. P. 21–22; Hellbeck J. Revolution on My Mind: Writing a Diary under Stalin. Cambridge (Mass.), 2006. P. 5–14.

3

Ряд теоретиков выделили в качестве определяющей черты модерна рациональное общественное управление. См.: Giddens А. The Consequences of Modernity. Stanford, 1990. Р. 53, 83; Scott J. C. Seeing Like a State: How Certain Schemes to Improve the Human Condition Have Failed. New Haven, 1998. Р. 4; Bauman Z. Modernity and the Holocaust. Ithaca, 1991. Р. 12–18. Некоторые историки сталинизма противопоставляют «модерн» и «неотрадиционализм», но эти два подхода на самом деле дополняют друг друга. Неотрадиционализм – это выборочное использование традиций для мобилизации народа, практика, характерная для современной политики в отношении масс. См.: Hoffmann D. L. European Modernity and Soviet Socialism // Russian Modernity: Politics, Knowledge, Practices / Eds.. D. L. Hoffmann and Y. Kotsonis. New York, 2000. Р. 247. Понятие неотрадиционализма может также обозначать традиционные социальные связи, продолжающие действовать в современном индустриальном обществе. См.: Walder A. G. Communist Neo-Traditionalism: Work and Authority in Chinese Industry. Berkeley, 1986.

4

Как отмечали ученые, страны Западной Европы и сами часто не соответствовали этой идеализированной формуле модерна. См.: Wittrock В. Modernity: One, None, or Many? European Origins and Modernity as a Global Condition // Multiple Modernities / Ed. S. N. Eisenstadt. New Brunswick, 2002. Р. 34–35.

5

Eisenstadt S. N. Multiple Modernities // Multiple Modernities. Р. 1–3. Эта концепция применяется к истории России в кн.: Smith S. A. Revolution and the People in Russia and China: A Comparative History. Cambridge, 2008. Р. 5–6; David-Fox М. The Intelligentsia, the Masses, and the West: Particularities of Russian-Soviet Modernity // Crossing Borders: Modernity, Ideology, and Culture in Soviet Russia. Pittsburgh, 2015.

6

Кеннет Пинноу подчеркивает, что взгляд российских обществоведов хорошо сочетался со свойственным большевизму сциентизмом. Он пишет: «Действия и вмешательства государства и его ученых определялись не только идеологией, но и допущениями и концептуальными инструментами социальной сферы» (Pinnow K. M. Lost to the Collective: Suicide and the Promise of Soviet Socialism, 1921–1929. Ithaca, 2010. P. 11).

7

Steinmetz G. Regulating the Social: The Welfare State and Local Politics in Imperial Germany. Princeton, 1993. P. 63, 112.

8

Как пишет Кейт Бейкер, «общество смогло предстать образом коллективного человеческого существования лишь после того, как была сломлена онтологическая связь между Создателем и его созданиями, другими словами, когда перестало казаться, что человеческое существование зависит… от поддержки предопределенного и установленного свыше порядка отношений между людьми» (Baker K. M. A Foucauldian French Revolution? // Foucault and the Writing of History / Ed. J. Goldstein. Cambridge (Mass.), 1994. P. 195–196).

9

Baker K. M. A Foucauldian French Revolution? Р. 194, 205.

10

Джеймс Скотт указывает, что понимание общества – необходимое предварительное условие государственного вмешательства, и отмечает, что к середине XIX века государства проводили масштабные мероприятия по подсчету и классификации своего населения (Scott J. C. Seeing Like a State. Р. 183).

11

Peukert D. The Genesis of the «Final Solution» from the Spirit of Science // Reevaluating the Third Reich / Eds.. T. Childers and J. Caplan. New York, 1993. P. 238; Idem. The Weimar Republic: The Crisis of Classical Modernity. New York, 1993. P. 187.

12

Clark K. Petersburg: Crucible of Cultural Revolution. Cambridge (Mass.), 1995. P. 16–17. Термин «романтический антикапитализм» впервые был использован Дьердем Лукачем, а затем разработан Мишелем Леви. Кларк предупреждает, что романтический антикапитализм был не столько движением, сколько формулой, объединяющей идеи ряда европейских интеллектуалов, критиковавших капиталистическое общество, в особенности его индивидуализм, отчужденность и превращение культуры в товар.

13

Engelstein L. The Keys to Happiness: Sex and the Search for Modernity in Fin-de-Siècle Russia. Ithaca, 1992. P. 4–13. См. рус. пер.: Энгельштейн Л. Ключи счастья: Секс и поиски путей обновления России на рубеже 19–20 веков. М.: Терра, 1996.

14

Beer D. Renovating Russia: The Human Sciences and the Fate of Liberal Modernity, 1880–1930. Ithaca, 2008. P. 7–11.

15

По поводу давних этатистских традиций России и их влияния на «интеллигентско-этатистский модерн» см.: David-Fox M. The Intelligentsia, the Masses, and the West.

16

См., например: Kotsonis Y. Making Peasants Backward: Agricultural Cooperatives and the Agrarian Question in Russia, 1861–1914. New York, 1999. P. 94–95. См. рус. пер.: Коцонис Я. Как крестьян делали отсталыми: Сельскохозяйственные кооперативы и аграрный вопрос в России, 1861–1914. М.: Новое литературное обозрение, 2006. Агрономы планировали «реформировать население, которое, как они считали, не может само додуматься реформировать себя».

17

Holquist Р. Making War, Forging Revolution: Russia’s Continuum of Crisis, 1914–1921. Cambridge (Mass.), 2002. Р. 109–111.

18

О попытках Ленина примирить популизм и техницизм и о том, как он все же принял техницистский подход, см.: Priestland D. Stalinism and the Politics of Mobilization: Ideas, Power, and Terror in Inter-war Russia. New York, 2007. P. 63, 88–89.

19

Согласно советскому лозунгу 1930-х годов, рабочие могли «выполнить пятилетку в четыре года». О времени в представлении лидеров партии и о его революционной трансцендентности см.: Hanson S. Time and Revolution: Marxism and the Design of Soviet Institutions. Chapel Hill, 1997.

20

Bailes K. E. The Politics of Technology // American Historical Review. 1974. Vol. 79. No. 2 (April). P. 448–454.

21

Fitzpatrick S. Stalin and the Making of a New Elite // The Cultural Front: Power and Culture in Revolutionary Russia. Ithaca, 1992. Впрочем, напряженные отношения между учеными и партийными ортодоксами вернулись в 1940–1950-е годы, в особенности после смерти Сталина. См.: Slezkine Y. The Jewish Century. Princeton, 2004. P. 306, 331. См. также: Pollock Е. Stalin and the Soviet Science Wars. Princeton, 2006.

22

В 1931 году хаос первой пятилетки вынудил Сталина восстановить власть инженеров и принять более технократический подход. См.: Сталин И. В. Сочинения. М.: Государственное издательство политической литературы, 1951. Т. 13. С. 56–61.

23

О Советском Союзе как о «новом типе научного государства» см.: Hirsch F. Empire of Nations: Ethnographic Knowledge and the Making of the Soviet System. Ithaca, 2005. P. 312–313. Фрэнсин Хирш приходит к выводу, что ВКП(б) обращалась к этнографам, антропологам и социологам в поисках научных принципов, которые могли бы направить развитие общества, но в то же время вынуждала этих экспертов «переделать их собственные научные дисциплины с целью соответствия марксистско-ленинскому пониманию мира».

24

Несмотря на арест в 1929 году нескольких специалистов Госплана, ведущие статистики, такие как Станислав Густавович Струмилин, продолжали играть важнейшую роль в экономическом планировании, и последующие директора Центрального статистического управления присоединились к их мнению, что социальная статистика является чем-то объективным. См.: Blum А., Mespoulet М. L’anarchie bureaucratique: Pouvoir et statistique sous Staline. Paris, 2003. Р. 111–116. См. рус. пер.: Блюм А., Меспуле М. Бюрократическая анархия. Статистика и власть при Сталине. М.: РОССПЭН, 2006.

25

Beer D. Renovating Russia. P. 202–203.

26

Bernstein F. L. The Dictatorship of Sex: Lifestyle Advice for the Soviet Masses. DeKalb, 2007. P. 190–192; Transchel K. Under the Influence: Working-Class Drinking, Temperance, and Cultural Revolution in Russia, 1895–1932. Pittsburgh, 2006. Ch. 6. О продолжении в сфере культуры см.: David-Fox М. What Is Cultural Revolution? // Russian Review. 1999. Vol. 58. No. 2 (April). Р. 181–201.

27

Дальнейшее обсуждение см. в кн.: Davies R. W. Crisis and Progress in the Soviet Economy, 1931–1933. London, 1996.

28

Сталин И. В. Отчетный доклад XVII съезду партии о работе ЦК ВКП(б). 26 января 1934 г. // Сталин И. В. Сочинения. Т. 13. С. 308–309.

29

Hoffmann D. L. Stalinist Values: The Cultural Norms of Soviet Modernity, 1917–1941. Ithaca, 2003.

30

Weiner A. Nature, Nurture, and Memory in a Socialist Utopia: Delineating the Soviet Socio-Ethnic Body in the Age of Socialism // American Historical Review. 1999. Vol. 104. No. 4 (October). P. 1114–1155.

31

Skocpol Т. Protecting Soldiers and Mothers: The Political Origins of Social Policy in the United States. Cambridge (Mass.), 1992. Р. 5–13. Скокпол указывает, что до принятия Акта единственными социальными выплатами в США были пенсии ветеранам Гражданской войны.

На страницу:
4 из 5