Полная версия
По волнам жизни. Том 2
Я выждал достаточное время. Фукс не переставал браниться. Тогда, в присутствии Чижевского, я открыто внес это дело в родительский комитет, причем указал на безрезультатность моего доверительного обращения к директору. Чижевский выступил с самозащитой и возражениями, но комитет меня поддержал. Я предложил, если комитет меня уполномочит, в дальнейшем повести эту борьбу единолично, в качестве председателя. Комитет на это меня единогласно уполномочил.
Снова я стал выжидать, но, очевидно, Чижевский, а может быть, и другие педагоги, не отнеслись к моему шагу достаточно серьезно; Фукс же ни в чем не изменил своей воспитательной тактики.
Престиж заставлял меня идти дальше: я отправил телеграмму попечителю Московского учебного округа с просьбою об устранении данного явления.
Эта мера очень не понравилась педагогам, разбудив в них товарищескую солидарность. Однако после этого Фукс стал сдерживаться.
Тем временем нам понадобилось созвать общее собрание родителей. Во время моего доклада я, естественно, должен был коснуться дела с Фуксом. Упомянув о принятых мною мерах, я сказал:
– Если заступиться за воспитательные интересы наших детей – грех, то последствия этого греха я полностью беру на свои плечи!
Меня прервали овацией, рукоплесканиями и криками:
– Благодарим вас!
Вскоре после этого мне уже надо было уезжать на новое служебное место в Ржев. Я пытался сложить с себя обязанности председателя, но это не удалось: комитет упросил меня числиться все время председателем, пока мой сын еще остается в реальном училище. Замещать же меня будет в это время товарищ председателя А. В. Забелин. Добрые наши отношения помешали мне настаивать на уходе.
По внешности с педагогическим персоналом я расстался по-хорошему. Чижевский и еще кое-кто из педагогов даже участвовали в группе, когда родительский комитет пожелал сфотографироваться со мною на прощание. Но это было лицемерием, и вслед за моим отъездом начались демонстрации.
На ближайшем уроке закона Божьего в классе, где был сын, – протоиерей Невский обращается к нему с вопросом:
– Твой отец уехал?
– Уехал.
Невский откинулся назад на спинку стула, выставил живот и с силою выпустил воздух:
– Уфф… Слава Богу!
Если это было мелочью, то хуже вышло с Фуксом. Вся работа с ним пошла насмарку. Сдерживавшийся в последнее время, он вдруг разговелся от долгого поста и стал вознаграждать себя усиленными ругательствами.
Обо всем это мне подробно рассказали и члены комитета, и отдельные родители, когда я перед Пасхой приехал к семье.
Это меня возмутило, да и престиж родительской организации не позволял отступать, тем более что о начавшихся по отношению к Фуксу наших воспитательных мерах было широко уже известно. Я отправил телеграмму министру народного просвещения, прося об урегулировании этого дела.
Телеграмма эта вызвала настоящий переполох и возымела серьезные последствия. События стали развиваться быстрее.
В конце мая я получил коллективную телеграмму от родительского комитета с энергичной просьбой приехать в Тверь.
Приехавши, узнал, что Чижевский и компания повели контрагитацию против родительского комитета и, в частности, против меня. Они теперь сами созвали общее собрание родителей, минуя родительский комитет. Это собрание должно было реагировать на мои телеграммы попечителю и министру.
Собрание было рассчитано на мое отсутствие, а мой неожиданный приезд спутал карты. Собралось несколько десятков родителей и между ними были типы, никогда на родительских собраниях не бывавшие, а, может быть, и в числе родителей не состоявшие. Двое из них были специально натасканы на производство нам скандала: какой-то почтовый чиновник и затем особа, похожая на кухарку. Ничего не бывшие в состоянии возразить формально, они занимались выкриками по поводу отправления телеграммы министру. Женщина, похожая на кухарку, все время взвизгивала:
– Зачем вы не спросили нашего согласия на посылку телеграммы!
Ясно, что эти выкрики были подсказаны. Сам же Чижевский выступил с речью, в которой высказал мне от имени педагогического совета «глубокое порицание» за нашу деятельность по комитету. Вместе с тем он доказывал в своей речи, что я получал ложную информацию о происходящем в училище ни от кого иного, как от своего сына.
Взвинченный в свою очередь, я резко возражал, особенно на объявление глубокого порицания председателю родительского комитета, точно ученику приготовительного класса. По поводу же обвинения моего сына в сообщении ложной информации, я сказал:
– Вместо того, чтобы заниматься сыском о том, откуда я получаю сведения, следовало бы… и т. д.
Страстно прошедшее собрание кончилось ничем: голоса разбились. От педагогического совета в поддержку Чижевского сильнее других выступал Москалев, при революции неожиданно ставший прокурором Тверского суда.
В июле получаю во Ржеве повестку от мирового судьи в Твери. Я вызываюсь в качестве обвиняемого – не сказано, кем именно. Не понимая, в чем дело, иду к присяжному поверенному И. Ф. Панкову. Оказывается, я обвиняюсь в клевете. Смутно догадываюсь, что здесь не без Чижевского.
Телеграфирую судье, что не могу вдруг бросить банк, прошу отложить дело, а кстати сообщить копию жалобы неизвестного мне обвинителя.
Из присланной копии усмотрел, что меня обвиняет Чижевский за то, что на собрании родителей, то есть в обстановке, где ему причиталось особое уважение, я обвинил его в занятии сыском. Главным свидетелем обвинения выступал прокурор Москалев.
На первом слушании дела судья огласил мою телеграмму. Чижевский запротестовал против отложения дела:
– И без того все ясно! Такой почтенный свидетель, как прокурор суда, показал же, как было дело.
Судья возразил:
– Стратонов ведь не уклоняется от явки! Он приводит совершенно веские доводы, почему не мог прибыть немедленно. К тому же он даже не знает, кто его обвиняет.
Разбор ограничился выслушанием свидетелей обвинения, и дело было отложено на двенадцать дней.
Я приехал в Тверь вместе с присяжным поверенным Панковым. Мне показали любопытную брошюрку, в которой от имени педагогического совета и за подписями всех его членов высказывается мне обвинение за то, что я поссорил общество со школой. В то же время опять повторяется, что это мой сын поставлял мне ложные сведения о происходящем в училище.
Я решил привлечь в свою очередь за клевету против меня и моего сына Чижевского и весь состав педагогического совета, подписавший брошюру.
Провинциальная камера мирового судьи была пуста, никого из служащих. Только кот ходил по камере, подняв хвост, и уныло мяукал в надежде, не накормим ли мы его. Собравшиеся со мной все члены родительского комитета и двое родителей, мужественно пришедшие, рискуя неприятностями для своих детей, показывать против директора училища, ждали прихода хоть кого-нибудь из судебных деятелей. Во дворе Забелин беседовал с Чижевским, доказывая ему безнадежность выиграть это дело. Подошел кое-кто и из публики.
Наконец появился судья:
– Не пожелаете ли вы, господа, покончить дело примирением?
– Я согласен, – поспешил Чижевский, – если господин Стратонов возьмет свои слова назад и выразит в них сожаление.
– А вы, господин Стратонов?
– В глубоком сознании своей правоты я отказываюсь от предлагаемой мне господином Чижевским амнистии и прошу вас, господин судья, о рассмотрении дела.
Судья недоволен: приходится работать. Удаляются свидетели. Даю объяснения:
– Подтверждаю, что я произнес инкриминируемые мне слова. Но это не было общей характеристикой деятельности Чижевского, а было замечание, вырвавшееся у меня по совершенно конкретному поводу, – обвинению, сделанному публично, моего сына в том, будто он приносит мне ложные сведения.
Судья сочувственно кивает головой. Видит, что обвинение в клевете рушится.
– Конечно, это замечание было для господина Чижевского обидным. Но оно объяснялось тем состоянием раздражения, в которое я был приведен по вине Чижевского. Именно мне, председателю родительского комитета, а следовательно, представителю общества родителей, для обслуживания которого и существует реальное училище, на общем собрании родителей, то есть в обстановке, в которой мне причиталось особое уважение, директор училища позволил себе выразить, точно маленькому и подчиненному ему школьнику, глубокое порицание… Естественно было мое побуждение, и на нанесенную мне обиду я реагировал нанесением обиды также и обидчику.
Панков поддерживает мою мысль, доказывает, что ни о какой клевете нельзя и говорить, и обрушивается на Чижевского за то, что он защищал такого педагога, как Фукс.
Не ожидавший атаки Чижевский растерялся и недоумевает, что ему говорить.
Вызванный в качестве свидетеля первым А. В. Забелин очень горячо принимает мою сторону. Характеризует как деятеля, который в данном случае, во имя общественных интересов, ставил, как всем понятно, под удар интересы собственного сына.
– Такие люди редки, господин судья! – воскликнул Забелин.
Чижевский отвернулся и пожимал плечами.
Судья предлагает:
– Ввиду полной выясненности дела не согласны ли стороны отказаться от допроса остальных свидетелей?
Стороны соглашаются. Зала заполняется пришедшими из свидетельской комнаты.
Судья снова поднимает вопрос о примирении:
– Вы оба занимаете такое видное положение в губернии! Какое бы решение я ни вынес, вы все равно его обжалуете в высшую инстанцию – и один, и другой.
– Почему обжалую я? – восклицает Чижевский. – Ведь я вовсе не обвиняюсь!
– Нет, и на вас заявлена жалоба! Конечно, никакой клеветы со стороны господина Стратонова не было. Но обиды были взаимными.
– Кто же меня обвиняет и за что?
– Да вот же было заявлено, что вы объявили глубокое порицание председателю родительского комитета.
– Это не я, а педагогический совет!
– Однако вы ведь участвуете в педагогическом совете и занимаете в нем немалое место!
Чижевский беспомощно разводит руками и ссылается на свидетельство «такого почтенного лица, как господин Москалев».
Я парирую:
– Здесь в воздухе помахали авторитетом прокурора окружного суда…
Занялись выработкой формулы примирения.
Чижевский взял назад свое обвинение в клевете, а мы оба выразили обоюдно сожаление о допущенной на собрании резкости.
Чижевский вышел из суда разъяренный, ни с кем не прощаясь. А вслед за тем выяснилось, что он скрывал. Ему не прошла даром вся история с Фуксом. Он потерял директорское место и переехал в Москву простым преподавателем физики в Комиссаровское техническое училище.
Менее всего пострадал виновник заварившейся каши – К. И. Фукс. Его спас сначала развал школы и переход власти, по случаю революции, к корпорации педагогов, а затем и большевизм.
Удаление Чижевского, революционный развал школы и развивавшийся большевизм вызвали столько острых вопросов, что уже не стоило привлекать к суду весь педагогический совет.
3. Мозаика
ПреступлениеНаш родительский комитет устраивал в пользу бедных учеников благотворительный вечер. По местному обычаю кто-либо должен был в этом случае являться «ответственным распорядителем», им пришлось считаться мне.
В качестве аттракциона мы ввели «ключи счастья». Висели на ленточках двенадцать разных ключей и один замок. Заплативший 50 коп. имел право выбрать один из ключей и открыть им, если угадал ключ, замок. Отгадавший получал очередной выигрыш.
В числе пожертвований на эту лотерею была целая пачка открыток с портретами. Мы их разложили по 2–3 штуки в конвертах.
Вижу, какая-то дама выиграла такой конверт. Рассмотрела открытки – и вдруг резко направилась к полицейскому приставу. О чем-то шепчутся.
Пристав становится каким-то серьезным, смотрит в нашу сторону. Потом медленными шагами направляется ко мне:
– Вы – ответственный распорядитель?
– Я.
– Прошу, отойдем в сторону!
Отходим. Пристав вынимает из кармана конверт с открытками.
– Потрудитесь объяснить, что это значит?
Пожимаю плечами.
– Открытки! Портреты.
– Да, я и сам вижу, что портреты. Но кто на них изображены-с?
– Покажите-ка! Вот это – Владимир Соловьев. Философ такой был. Вы не знаете? Очень известный. Ну, а это – да вот надпись: великая княгиня Елизавета Федоровна.
Это, действительно, была она, снятая в костюме сестры милосердия. Тогда были в большом распространении и портреты ее сестры, императрицы Александры Федоровны, также в костюме сестры.
– Вот что… – протянул пристав. – А я думал…
Он стоял с видом, точно проглотил что-то кислое.
– Что же такое вы думали?
– Совсем другое! – засмеялся пристав. – Впрочем, ничего!
И он поспешил стушеваться.
Трудно было удержаться от смеха. Ясно было, что он со своею дамой принял Соловьева, благодаря его шевелюре, за пресловутого Распутина, а великую княгиню – за ее сестру, императрицу.
В ту пору Распутин был на вершине своего могущества, и об его отношениях с царской семьей выливались ушаты грязи, в которые тогда иные верили. Очевидно, бедняга пристав решил нас изловить в злонамеренной комбинации портретов, и на этом, быть может, выказать служебное усердие.
Мы над этим случаем от души смеялись. Но потом я подумал, что – кто его знает… Мало ли чего полиция, в связи с этим, не доложит такого, что может повредить родительскому комитету. Поэтому, воспользовавшись необходимостью побывать, по случаю назначения в Ржев, у губернатора[11], я предупредил его об этом анекдоте раньше, чем могла сделать доклад полиция.
ЖилицаПо старым широким привычкам мы, небольшой семьей, заняли в Твери на Мироносицкой улице, в доме доктора Истомина, квартиру в семь комнат, хотя, в сущности, нам столько комнат и нужно не было. Но когда началась война и жить стало труднее, мы решили часть комнат отдавать внаймы.
На две комнаты, расположенные особняком в верхнем этаже, в которые вела лестница изнутри, заявила притязание пришедшая к жене какая-то пожилая дама.
– Я – жена моряка! Муж – капитан парохода на Балтийском море. Пароход реквизирован для военно-морских надобностей, а, чтобы не быть далеко от мужа, я решила пока прожить близ Петербурга, в Твери.
Жене она показалась приличной и скромной особой, а главное – достаточно пожилой, чтобы не заводить в квартире романов.
– Вот, посмотрите и мой паспорт!
Паспорт подтверждал ее слова: жена капитана, по фамилии Яковлева.
Переселилась Яковлева к нам и заполнила комнаты громаднейшими сундуками.
Скоро бросилось в глаза, что ведет она себя как-то странно. Комнаты всегда держит на запоре, под ключом, который уносит. Убирать комнаты позволяет прислуге только в своем присутствии, и при этом все ходит за женщиной нашей по пятам, не спуская с нее глаз. Все ее поведение отдавало таинственностью. Иногда она приходила или спускалась от себя с какими-то узлами…
Сначала мы всему этому не придавали значения. Когда же прошел месяц, выяснилось, что она отказывается уплатить обусловленную плату за комнаты. Все сроки прошли, пришлось даже напоминать – без результата.
Не заплатила она за месяц и прислуге. Та пришла с жалобой. Мы посоветовали, пока жилица не заплатит, перестать ей прислуживать.
Так и было, но из‐за этого начались форменные скандалы. Яковлева кричала, требуя услуг, врывалась в наши комнаты, угрожала… Чтобы выпроводить ее из собственных комнат, приходилось доходить чуть ли не до рукопашной.
Так жить стало невозможно. Я предложил ей уйти из квартиры.
Она только расхохоталась:
– И не подумаю! Теперь, по законам военного времени, никому нельзя отказывать от квартиры.
Она была права. Можно было, конечно, с нею судиться из‐за того, что она не платит, но, пока суд вынесет свое решение, пройдет много времени. Жить же стало из‐за нее совсем невозможно, хоть самим уходить из квартиры. Почти каждый день она устраивает скандалы, и я особенно боялся ее скандалов в мое отсутствие из дому, когда мягкая и деликатная жена могла стать ее жертвой.
Подходило Рождество 1916 года, а настроение было не то что праздничное, а точно в осажденном городе, где каждый день надо отражать приступы.
Обращаюсь еще раз к ней:
– Еще раз прошу вас: уходите от нас по-хорошему!
– А я не уйду! И вы ничего со мной не поделаете.
– Не уйдете? В таком случае я возбужу против вас дело о хулиганстве.
Перед этим временем как раз вышел новый закон о борьбе с хулиганством, так как это последнее, в обстановке военного времени, слишком развилось. Борьба с хулиганством могла вестись административными, а не судебными методами, и в этом для нас был некоторый шанс.
Яковлева расхохоталась мне в лицо:
– Я – сама юрист! Закон о хулиганстве здесь применить нельзя.
Чтобы обеспечить себя документом, я ей опять написал просьбу об оставлении квартиры и просил ответить о своем решении.
На этот раз она меня недооценила, считала слишком большим простаком. Ответила, что, пожалуй, она согласна уйти от нас, но при соблюдении мною следующих условий: я должен оплатить ее расходы как на вселение к нам, так и на переезд от нас на новую квартиру; должен ей оплатить стоимость ее шелкового платья и еще какой-то одежды, которую она порвала о будто бы вбитый где-то мною гвоздь; должен оплатить ей стоимость ее лечения, потому что обманул ее: сдал комнаты как будто бы сухие, а на самом деле они – сырые, и она испортила себе здоровье. И еще за что-то – уж теперь не помню – я должен был заплатить. Если же я всего этого не сделаю – угрожала она в заключение, – Яковлева подаст на меня жалобу в суд с требованием о присуждении меня пожизненно ее содержать, так как по моей вине, благодаря сдаче сырой квартиры, она утратила свою работоспособность.
Обрадовала она меня этим документом. Отправляюсь за помощью к тверскому полицеймейстеру полковнику Михайлову. Рассказываю все дело.
Михайлов развел руками:
– Ничего нельзя поделать! Сейчас, благодаря военному времени, полиция в таких случаях бессильна.
– А если воспользоваться законом о хулиганстве?
Он подумал.
– А знаете, – это, пожалуй, подойдет. Хорошо, я пришлю пристава для расследования дела. А там посмотрим!
Через день приходит помощник пристава.
Жилица при виде его так и вскипела:
– Мне некогда заниматься разговорами с полицией! Я сейчас должна уходить.
– Как вам будет угодно, сударыня. А я буду производить дознание и без вас.
Ушла, хлопнув дверьми.
Помощник пристава стал опрашивать показания мое, жены, прислуги.
Вдруг снова появляется Яковлева:
– Ну, хорошо, я, пожалуй, согласна дать показание! Но по закону вы должны предъявить мне для прочтения все то, что вот они против меня показывали.
Полицейский чиновник исполнил ее желание.
– Это все ложь! Это выдумано! Вот уж я расскажу, как было дело.
Стала показывать, но так фантастично, что пристав ее постоянно прерывал и указывал, что она противоречит сама себе. По ее словам, я врывался в ее комнаты, кричал, бранил, чуть ли не бил ее, во всяком случае – угрожал ее убить. Она даже боится теперь ходить по темным улицам, опасаясь, чтобы я не подстерег и не убил ее.
Пристав уже не мог удерживаться от смеха, записывая этот вздор.
Вдруг она резко оборвала свои показания:
– Хорошо, я согласна съехать с квартиры, если он даст обязательство взять назад жалобу о хулиганстве!
Полицейский приглашает меня.
– Я бы согласился на это! Но я не уверен, что вслед за получением от меня такого обязательства госпожа Яковлева не предъявит ко мне иска, подобного тому, о котором писала. Конечно, на суде она его выиграть не сможет, но у меня нет времени на то, чтобы заниматься подобными глупостями. Пусть она выдаст удостоверение о неимении ко мне никаких претензий.
– А квартирную плату будет он с меня требовать?
– Прощаю вам и квартирую плату, только поскорее уходите!
– Да, а вдруг я выдам такое удостоверение, а он не откажется потом от обвинения в хулиганстве.
Я рассмеялся.
– Хорошо, сделаем так: мы оба дадим свои обязательства господину приставу. Когда вы вынесете свои вещи за порог, он нам передаст – каждому свой документ.
– На это я, пожалуй, согласна.
Пошла собирать свои вещи, а затем отправилась за извозчиками.
– Я решила, – объявила она, – уехать в Петроград. Выезжаю первым поездом.
– Вот и прекрасно, счастливого пути!
В ее комнате висели на стене два термометра – ее и наш. Мне показалось, что она снимает наш.
– Вы, кажется, ошиблись. Не это ли ваш?
– Что… Вы меня обвиняете в краже! Это ведь клевета! Я буду жаловаться на вас в суд.
– Успокойтесь, ваш номер не пройдет! Никто вас в краже не обвиняет.
Наконец, – ее вещи за порогом. Мы облегченно вздыхаем. Помощник пристава выдал каждому его обязательство. Кончено!
Потом оказалось, что она вовсе не уехала из Твери, а поселилась у доктора Смоленского. У несчастных в доме повторилось все так же, как у нас, вплоть до обращения с жалобой к полицеймейстеру. Даже дознание у Смоленского и ее выселение производил тот же полицейский чиновник.
Но после этой новой истории она действительно из Твери уехала.
Прошло месяца два. Звонок. Прислуга говорит жене:
– Пришел начальник сыскной полиции. Просит с вами переговорить.
– Скажите, у вас проживала называвшая себя Яковлевой?
– Да!
Жена рассказала ему, что у нас произошло.
– Теперь, – говорит полицейский чиновник, – я вам кое-что покажу. Только предупреждаю – вы не пугайтесь!
Показывает фотографии: в трюме какой-то барки – труп голой женщины, в странной позе, волосы растрепаны…
– Это она?
– Не могу узнать! Возможно, что она, но наверное не скажу.
Он развертывает клетчатую юбку в кровавых пятнах.
– Не ее ли это юбка?
– Как будто ее; но я наверное не помню. Это лучше знает прислуга.
Призывают нашу женщину.
– Да это же юбка нашей жилицы! Той самой… Сколько раз я ее чистила.
Началось судебное следствие; все мы вынуждены были давать показания.
Выяснилось следующее:
Жилица – беглая каторжанка. Она жила по фальшивому паспорту. Полиция подозревала, что у нее был склад краденых вещей. Этим, вероятно, и объяснялась ее недоверчивость и осторожность с прислугой во время уборки комнат, а также переноска к себе и от себя таинственных узлов.
Этого было мало. Ей, женщине за сорок лет, захотелось еще и личного счастья. Стала публиковать в «Брачной газете»[12], что, мол, молодая вдова, имеющая капитал в тридцать тысяч рублей, ищет себе мужа. Ответов получала она много, и часто все мы видели ее на почте, получающую корреспонденцию до востребования. Наконец, она выбрала – «морского офицера» в Ревеле.
Нашла, однако, коса на камень. Жених также оказался беглым каторжником. Он вызвал невесту в Ревель. Заманил ее на пустую барку, убил и ограбил.
Убийство долго оставалось не выясненным. Но сыскная полиция в Ревеле узнала, что некоторое время назад один беглый каторжанин спьяна хвастал собутыльникам:
– Жду к себе невесту из Твери. У нее – тридцать тысяч!
Тогда напали на след и обратились в Тверь.
Кажется, убийцу под конец поймали.
Часть III
Великая война
Мы, дети страшных лет России,Забыть не в силах – ничего[13].А. Блок1. В Твери – в тылу
НачалоГромкий выстрел в Сараеве вселил смутную тревогу. Чувствовалось, что так, просто, не обойдется. Клубок запутывался по мере того, как Австрия принимала все более воинственный тон, особенно после предъявления ею ультиматума Сербии. Нельзя было не замечать – даже постороннему глазу – об усилении тревожной нервности в военной среде, о подготовке к мобилизации… Наконец объявление самой мобилизации… Все же теплилась надежда, что это только бряцание оружием, а что до настоящего дела не дойдет. И вдруг – дошло и притом так просто…
Мы сидели за работой, в жаркий июльский день, в Тверском отделении Государственного банка, склонив головы – кто над делами, кто над суточными отчетными ведомостями, – рабочий день заканчивался. Иные яростно еще щелкали костяшками счетов, как будто вымещая на них всю свою досаду за житейские невзгоды.
В операционную залу вбежал чиновник банка А. А. Постников:
– Господа, Германия объявила России войну[14]!
– Что вы говорите?
– Бросьте вы такие шутки!
– Да быть этого не может?!
– Нет, господа, это верно! Мой отец только что узнал об этом от губернатора, который получил телеграмму об объявлении войны.
Я все-таки не поверил…
– Германия объявила войну!
Но достаточно было выйти на улицу, чтобы поверить. Новость молниеносно облетела весь город. На Миллионной улице, на бульваре – толпились кучки офицеров. Со встревоженными лицами, взволнованно беседуют… Нельзя было не понять: непоправимое случилось.