Полная версия
По волнам жизни. Том 2
Имея в руках пачку доносов Восленского, Петров приехал сильно против меня взвинченный. Правда, Гофман, служивший при Петрове и пользовавшийся его доверием, частично осветил ему обстановку. Все же два дня разговоров исключительно с Восленским его наэлектризовали.
Во всяком случае, перед отъездом Петров счел нужным поговорить и с другой стороной, со мною. Должно быть, настроенный Восленским, он ожидал от меня всякого неприличия. Поэтому он, предупредив через Гофмана о предстоящем посещении, прибавил:
– Если Стратонов не пожелает со мною разговаривать, пусть велит сказать у входа, что не может принять меня!
Звонок. Входит Петров, в застегнутом черном сертуке, сдержанный, весь накрахмаленный. Заводим разговор.
Полчаса Петров тянет ненужную канитель о льноводстве, все время присматриваясь ко мне. Терпеливо выслушиваю, задавая из приличия вопросы. Но постепенно Петров сводит разговор на наши события. Облегчаю ему задачу, упомянув о возникших у нас трениях.
– Скажите, – подхватывает он мяч, – что, собственно, у вас вышло?
– По-моему, Александр Аникитович, во всем здесь происшедшем больше всех, если только не исключительно, виноват я сам!
Петров, изумленный, откинулся назад, широко открыв глаза:
– То есть, как так?
– По своей многолетней профессии я – математик. Поэтому привык к большой во всем точности. Затем, в течение последних семи лет административной деятельности, я привык и сам точно соблюдать законы и требовать такого же соблюдения от других. Поэтому во мне развилась привычка к совершенно точному соблюдению правил. Моя же вина в том, что я не сразу уловил, что в живом банковом деле такой ригоризм неприменим. Между тем, по моему служебному опыту, мне надо было бы понять это сразу, с первых же шагов. Если б я этой ошибки не сделал, то не возникли бы и разные мелкие недоразумения. Вот в чем я себя и виню!
Петров почувствовал себя выбитым из седла. Видимо, он ожидал, что я буду обвинять кого угодно, но только не себя. Сразу бросил он всю свою дипломатию и льноводство и стал ставить прямые вопросы. Я отвечал с возможной объективностью.
На другой день Петров объяснялся по этим же вопросам с Восленским и остался, очевидно, неудовлетворен. Выйдя из кабинета Восленского, он держал себя относительно меня демонстративно любезно. А когда в этот вечер все мы провожали уезжавшего Петрова, Восленский на вокзал не приехал.
Заключение по ревизии Петров дал в мою пользу.
Но отношения не улучшились и после ревизии, а скорее наоборот. Восленский и Лек вели себя вызывающе и, как новый прием, стали поощрять дерзкие выпады против меня подчиненных.
Мне, наконец, это надоело, и я испросил недельный отпуск в Петербург. Разрешение пришло, но Восленский под разными предлогами стал меня задерживать. Сам же тем временем стал посылать обо мне в Петербург жалобу за жалобой, подготовляя мне соответственным образом почву. Наконец, я снова пригрозил, что протелеграфирую в Петербург жалобу, что он не дает мне воспользоваться разрешенным отпуском, и только тогда я получил возможность ехать.
В Петербурге князь Д. Н. Шаховской подтвердил, что к моему приезду пришел целый ворох кляуз Восленского против меня и что они произвели дурное впечатление. Кое-что он мне все же показал, и это облегчило мою задачу.
Главным образом пришлось объясняться с Д. Т. Никитиным, который встретил меня очень кислыми обвинениями.
– Позвольте же и мне дать свои объяснения. Нельзя же судить по односторонней обрисовке.
– Ну, хорошо! Подайте записку с вашими объяснениями.
Спешно я засел за работу.
– Хорошо, – сказал Никитин, прочитав мою записку. – Теперь возвращайтесь, а относительно дальнейшего мы подумаем.
Недели через две Восленский вызывает Лека в кабинет. Толкуют о чем-то, запершись.
Меня поразил зверский взгляд, брошенный на меня Леком при выходе из кабинета.
Через несколько дней скрываемое стало явным. Пришло распоряжение центрального управления о переводе Лека, «для пользы службы», в Бердянск. Это было служебным понижением.
Две партииПосле удаления этой язвы, я попытался установить терпимые отношения с Восленским, и это удалось бы, если б не влияние его жены, не прощавшей поражения в деле ее адъютанта. Дрязги продолжались, и в них были вовлечены служащие.
Досадным образом между ними образовались две группы: более многочисленная – «партия управляющего», и менее численная – «партия контролера». Всякие выходки против меня первой партии встречали теперь открытое сочувствие Восленского. Мне стоило большого труда и выдержки держать этих чиновников так, чтобы они не переходили грани.
В трезвом их состоянии таких молодцов было удерживать легко. Труднее приходилось, когда они были пьяны, а в Муроме это случалось нередко. Особенно будировал пьянчужка помощник кассира Белорусцев, относительно которого я не раз предупреждал Восленского, что может кончиться плохо, когда пьянице поручают перевозить казенные деньги и ценности. Белорусцев не раз лез ко мне, будучи пьяным, с вызывающими и угрожающими жестами, но мое деланное спокойствие предотвращало скандал. Другой пособник Восленского, временно заместивший Лека, – В. В. Смыслов действовал в городе, распуская обо мне небылицы.
С теми же чиновниками, которые считались моими приверженцами, Восленский сводил счеты. Первым поплатился Гофман. Внезапно в холодное время года Восленский приказал ему работать ежедневно по три часа, приводя в порядок архив, в чем никакой спешности не было. Гофману приходилось сидеть в явно вредном зимою для работы сыром подвальном помещении. При этом Восленский запретил сторожам помогать секретарю при переноске больших тяжестей или по вытиранию многолетней пыли в помещении.
– Пусть все делает сам!
Мы смеялись, называли это ссылкой в каторжные работы. Иногда подходили с улицы к маленькому окошечку, в которое проникал свет в подвал, и беседовали с «несчастненьким каторжником».
Но Гофман не падал духом, и на каторге занимался часто своими делами или просто читал роман. А так как Восленский иногда подкрадывался, чтобы внезапно проверить, чем занимается Гофман, то последний устроил сложную акустическую сигнализацию, заблаговременно предупреждавшую о приходе Восленского.
Затем настала моя очередь. В верхнем этаже надо мной лопнула канализационная труба. Зловонная жидкость стала широко разливаться, и в трех комнатах моей квартиры стало невозможно жить. Восленский категорически запретил производить ремонт. Пришлось половину квартиры очистить и запереть на ключ.
Всего этого супругам Восленским казалось мало. Великим постом 1913 года он сам поехал в Петербург. Его приверженцы говорили, что он поехал настаивать о моем переводе «для пользы службы», в качестве компенсации за удаление Лека.
Через неделю он возвратился с невеселым лицом. Из кругов, к нему близких, передавали:
– Управляющий съездил в Петербург неудачно!
В апреле праздновалось столетие Государственного банка. В программе стоял торжественный обед на казенный счет. Я ожидал, что, когда перепьются, будут скандалы между двумя партиями. Действительно, на обеде очень быстро стали упиваться водкой. Опьянел и Восленский.
После первого же блюда я встал и ушел домой. Понемногу поуходили и придерживавшиеся меня.
Опьяневший Восленский сначала все говорил речи о том, что в банке все они – мелкие чиновники, а без них начальство ничего сделать не может. Что было потом, об этом и не рассказывалось: более или менее нейтральные только головой качали…
ЗаключениеВся эта напряженная обстановка, длившаяся десять месяцев, в конце истрепала мне нервы, и я заболел нервным ударом.
Продолжать службу в таких условиях смысла не было. Мое «временное» пребывание контролером зависело от того, когда управляющий отделением удостоверит, что я готов к занятию должности управляющего. Но какого же отзыва можно было ждать от Восленского… Всякое дальнейшее пребывание здесь только служило мне во вред.
Поэтому мы с женой решили уезжать из Мурома – все равно куда, хотя бы с выходом в отставку. Но так продолжать – значило бы довести себя до настоящего удара, от которого уж не оправишься.
Я написал в Петербург, приложив медицинское свидетельство, что продолжать службу с Восленским не могу, а потому прошу перевести меня, куда будет угодно.
Шаховской рассказывал, что Коншин положил на моем рапорте резолюцию:
– Надо их развести!
Пока что мы стали ликвидировать свои муромские дела и распродавать имущество. Чего не продали сами, оставили ликвидировать Гофманам.
С Восленским расстались более чем сухо. Но с Муромом расстались с величайшим удовольствием.
Нас провожали знакомые и сослуживцы, понаносившие вороха цветов и конфект, – я уезжал со старшей дочерью Людмилой. В результате вышел анекдот.
Пассажиры в вагоне сочли это за проводы молодоженов и жалели мою дочь:
– Такая молодая, а муж – уже пожилой!
Мы устроились с дочерью недурно в купе, но ночью стали вторгаться пассажиры. Не хотелось расставаться с комфортом.
– Давай, – говорю дочери, – притворимся, будто ты – сумасшедшая, а я тебя сопровождаю.
– Идет!
– Господа, вам уступить диван? Пожалуйста, но только я предупреждаю, что там лежит душевнобольная, а я ее сопровождаю.
Пассажиры шарахаются в сторону. Но одна пара уселась прочно.
– Это ничего! – заявляет мужчина.
– Как угодно! Мое дело вас предупредить. Буйные припадки начинаются у нее к рассвету.
Уселись, едем. Молодая дама все косится на дочь. Слышу шепот:
– Володя, давай лучше прейдем.
– Ну, чего ты?
– Нет, уйдем. Я не могу!
Мы снова одни. Но по вагону распространилось:
– Сумасшедшую везут! Такая еще молодая…
Выспались отлично. Утром в Москве, в уборной, пассажиры шарахались от дочери, видя ее на свободе. Но нам было весело, – ведь расстались с Муромом. Теперь – в Петербург.
Коншин говорит:
– Я вас хочу перевести в Тверь. Там управляющий – такой хороший степенный хохол, Токарский. С ним вам будет служиться хорошо!
– Спасибо! Согласен.
В Муромском отделении этот перевод, являвшийся все же некоторым повышением, вызвал разговоры:
– В таком случае и Восленскому надо дать повышение.
После нескольких месяцев моей новой службы в Твери Токарский получил от Восленского письмо:
– Какие у вас отношения со Стратоновым? Впрочем, и спрашивать нечего: конечно, скандалы с ним уже происходят.
И он выворачивает целый ворох инсинуаций.
Токарский прочитал и свой ответ:
– Со Стратоновым никаких неприятностей у меня не было. Ручаюсь, что их не будет и в дальнейшем.
3. Мозаика
Кузьма ПрутковУже упоминалось о составе моих муромских сослуживцев. В большинстве – безотрадная некультурность и моральная неряшливость. Коробила и действительная неряшливость.
Не мог я переносить, что за барьером, где публика не видит, каждый день заводится свинство: весь пол около конторок забросан окурками, порванными бумажками и всем мусором, которым место в сорных корзинах, стоявших, однако, пустыми.
Как бы это вывести? Обращаюсь во всеуслышание к одному из чиновников, что постарше:
– Читали ли вы когда-нибудь Кузьму Пруткова?
Смутился:
– Кузьму Пру-пруткова. Да… Нет… Не помню… Да, читал!
Он это имя услышал впервые.
– Если читали, так помните значит, что он говорит о чиновниках, которые сорят вокруг себя?
– Нет… Не помню!
Вокруг нас столпились все чиновники.
– Он говорит: «Чиновник, сорящий вокруг себя, подобен ребенку, пачкающему на себя в люльке!»
Авторы Кузьмы Пруткова, верно, не ожидали, что этим именем так придется злоупотребить. Но моя импровизация помогла. Перестали сорить, и корзины наполнялись.
Эту же шутку, и всегда с успешным результатом, я повторял впоследствии в Государственном банке и в Твери, и в Ржеве. Никто не сознался, что не знаком с Кузьмою Прутковым.
А. Г. ВасильковскийОбщение с моей семьей произвело на некоторых сослуживцев громадное впечатление. Они, вероятно, впервые попали в дом, где существуют и другие интересы, кроме карт и водки, и где ко всем одинаковое отношение. Они очень привязались к нам и не только, когда могли, приходили к нам в Муроме, но и по переезде в Тверь часто наезжали, без приглашения, целыми кучами, так что даже стесняли, потому что приезжали на несколько дней и с ночлегом.
Одним из самых усердных посетителей был А. Г. Васильковский. В прежнее время – офицер, он теперь служил инспектором мелкого кредита.
Он был, однако, не вполне нормальный и, как оказалось впоследствии, зараженный социал-демократизмом.
Васильковский был вдовцом и имел детей. Но, пристроив их у родных, надумал опять жениться. Однако:
– Женщины нашего круга слишком испорчены!
Решил избрать себе жену из простого слоя. Высмотрел девицу, сестру местного столяра. Пришел к брату:
– Хочу жениться на вашей сестре!
Посмотрел, подумал столяр… Жених как будто подходящий: был офицером, теперь чиновник, жалованье вполне достаточное. Спрашивает сестру:
– А ты как?
Потупила, как полагается, глаза.
– Я что же… Я согласна.
Дал согласие и брат.
– Только, – торопит Васильковский, – я хотел бы свадьбу поскорее, недели через две.
– Ты можешь? – спрашивает столяр сестру.
Невеста покраснела:
– Я… могу.
Сыграли свадьбу – только в среде «неиспорченного» народа. Родился ребенок.
Увы, несоответствие супругов быстро дало о себе знать. Женщина она была и неплохая, но общих интересов и общего языка стало слишком мало. Васильковский сильно скучал дома, хотя и старался в себе это подавлять. Как-то я пригласил его зайти. Ему в нашей «испорченной» среде так понравилось, что он стал бывать постоянно и без приглашений.
Однако о жене никогда не упоминал. Как будто ее и вовсе не существует.
В общем Васильковский был симпатичен, но бывало нехорошо, когда он опьянеет, а это случалось нередко. Он был несомненным чудаком; например, мечтал:
– Как было бы хорошо, если б мы расходились со службы из банка под звуки военного оркестра.
Жена его произвела на свет второго ребенка и при этом сама умерла. Васильковский остался вдовцом с двумя малыми детьми на руках. Положение было трагичным, но ему удалось опять пристроить детей у родных второй жены.
Когда он наезжал к нам в Тверь, все резче стала выявляться его ненормальность. Мы начали опасаться его посещений и прекратили приглашать. Васильковский это заметил и перестал приезжать.
Вскоре получилось известие, что он снова женился – на маленькой горбунье, служившей в кондитерской. Кажется, и третья жена вскоре умерла и также от родов.
Началась война, и этого больного человека призвали на военную службу… Потом начался большевизм, к которому Васильковский воспылал симпатиями. При революционном хаосе в Муромском отделении чиновники и сторожа сами выбирали себе управляющего. Избран был на этот пост Васильковский, и он пошел на это…
Пышкин и ЕмельяновЭто были два друга, хотя и сильно между собою различались. Оба были бухгалтерскими чиновниками.
Борис Михайлович Пышкин тогда был скромным молодым человеком, очень заботившимся о самообразовании и чрезвычайно религиозным. Главные его интересы сосредоточивались около церкви, и он с гордостью и удовольствием нес в одной из них обязанности помощника старосты.
Жил он со старушкой матерью и все время раздумывал и советовался с друзьями по вопросу о том, жениться ли ему или нет на одной муромской бойкой и интересной девице, которая, за отсутствием более видных женихов, не прочь была выйти и за банкового чиновника. Все же не решился.
Из-за принадлежности к «партии контролеров» Пышкин по службе подвергался со стороны Восленского репрессиям и лишениям. Он их мужественно сносил, лязгая лишь, по своей привычке, в трудные минуты зубами.
Вскоре после моего ухода из Мурома был назначен управляющим Екатеринославским отделением банка А. А. Петров. Он спас от преследований Восленского одного за другим и Гофмана, и Пышкина, взяв их к себе в Екатеринослав.
Когда же я управлял Ржевским отделением и у меня освободилось место секретаря, я взял на эту должность Пышкина, чтобы вознаградить его за то, что он потерпел в свое время из‐за симпатий ко мне.
К этому времени он уже женился и заявил мне:
– Жена мне попалась хорошая!
Секретарь из него вышел посредственный. Когда же начался большевизм и в банк был назначен комиссар, Б. М. Пышкин стал малодушествовать…
Иван Федорович Емельянов – молодой человек из местных крестьян. Происхождения, как тогда бывало, не стыдился и к родителям относился хорошо. Он также заботился о самообразовании, но любил этим похвалиться, почему часто бывал смешным, особенно в обществе.
– Иван Федорович, не хотите ли чаю?
– Если для вас не составит затруднения привести в физическое действие ваши мышцы, то пожалуйста!
Когда придет в дом:
– Как ваше физическое и душевное самочувствие?
Любил со мною гулять и делился истинами:
– Каменные дома лучше деревянных!
– Летом тепло, а потому лучше, чем зимою!
Слышал он, что за ужинами говорят тосты, но не разобрался, в чем собственно дело, а захотел щегольнуть. Под новый год у нас за большим ужином потребовал слова:
– Марья Николаевна – украшение наших мест!
И сел, не обращаясь к стакану.
Все недоумевающе переглядываются. Но он снова встал:
– Всеволод Викторович – ореол здешнего общества!
Опять садится.
Емельянов надумал с моей помощью сделать карьеру, а для этого решил поддерживать близкие отношения. Время от времени мы получали от него телеграмму: «Приеду в такой-то день».
Приезжал и жил день или два, хотя мы его вовсе не приглашали. Так длилось года три, и наскучил он нам изрядно.
После моего назначения управляющим он снова приехал в Ржев. Очевидно, напрашивался на службу ко мне, но своей надоедливой тактикой добился как раз обратного.
Чтобы убить время с ним, решил предложить ему погулять:
– Не хотите ли, Иван Федорович…
Прерывает:
– Перейти к вам в банк?
– Нет, пойти погулять!
После этого он перестал приезжать, понял.
СкорпионЭто был банковый чиновник, но уже в отставке. Имел небольшой домик и получал пенсию.
Ко мне попал, напросившись на посещение, в качестве любителя астрономии. Из беседы выяснилось, что астрономия лишь предлог, о котором он имеет слишком смутное понятие. Его интересовала не астрономия, а провинциальные обличения и пересуды.
Почва для общения была неблагодарная, и он понемногу перестал бывать.
Ядовитый это был человек – забыл уж его фамилию[3]. Я прозвал его поэтому Скорпионом. К своим врагам бывал прямо безжалостен, а врагов в глухой провинции было сколько угодно.
Стал Скорпион издавать, одну за другой, книжонки своих сатирически-обличительных стихотворений[4]. Стихом он владел, хотя техника была и слабовата. Но недостаток таланта и техники возмещались великой злобой.
Его книжки едва ли окупались материально, но успех скандала имели несомненный, и Скорпион торжествовал. Обрисовываемых он не называл по фамилиям, но высмеивал их с такими деталями, что догадаться о жертвах – труда не составляло.
У одного из муромских богатеев покончила с собой дочь, девушка. Скряга отец был не без вины в этой смерти благодаря домашнему режиму.
Скорпион на него и насел. Чего он только не нагородил, воспевая в целой поэме эту трагическую историю! Вдребезги разбичевал отца. Описывал фантастические сцены, как гроб дочери, без погребения, носится по воздуху и не дает своими разоблачениями покоя скряге отцу.
Весь Муром занимался этой поэмой, и богатей не мог носа высунуть, чтобы не встретить на лицах усмешек. Он не знал, что делать. Сначала стал скупать книжки, но Скорпион этому только радовался, обещая тотчас же выпустить второе издание.
В Твери коптение
Когда б ни я, – коптел бы ты в Твери![5]А. С. Грибоедов1. Служебные воспоминания
ТверьТверь произвела хорошее впечатление, особенно – после Мурома. Город, тогда около восьмидесяти тысяч населения. Почти одну треть составляло население громадной мануфактурной фабрики, известной Морозовской мануфактуры[6].
Это богатое предприятие играло большую роль в городе. Там было и много интеллигенции – инженеров и их семейств, много относительно богатых людей, например, специалистов-англичан, оплачивавшихся особенно хорошо. Немалое значение имела и сплоченная масса рабочих – около 15–20 тысяч человек. Мануфактура как бы являлась особым городом, с большим числом крупных фабричных корпусов, своим театром и пр.; между прочим, в ту пору она имела даже свою любительскую астрономическую обсерваторию. Ее семидюймовый рефрактор был подарен затем Московскому обществу любителей астрономии и долгое время находился для научной работы в Кучинском отделении созданной мною в Москве Главной астрофизической обсерватории.
Город производил впечатление своей интеллигентностью, что, пожалуй, не было и удивительным при его промежуточном положении между двумя столицами. Но эти столицы вытягивали из Тверской губернии все наиболее талантливое. Известно, что в истории «освободительного» движения в России Тверь и Тверская губерния сыграли роль, которую не вычеркнешь.
Были в Твери и остатки старины, например, знаменитый Отроч монастырь, у впадения Тверцы в Волгу. Здесь, между прочим, в подвальном этаже показывалась сырая и полутемная келья, в которой при Иоанне Грозном был замучен Скуратовым противник царя – патриарх Гермоген[7]. Очень чтилась в Твери до последнего времени память великого князя Михаила Тверского, боровшегося с Москвой.
Старое шоссе, ведущее из Петербурга в Москву, давно уже утратило свое громадное, до проведения Николаевской железной дороги, значение, но оно еще поддерживалось. Одним из стоявших на перепутье дворцов был Тверской. Раньше – резиденция для отдыха высоких особ, он был в то время предоставлен тверскому губернатору.
Главным украшением города являлась, конечно, Волга, здесь довольно уже широкая и судоходная. Вдоль берега шел бульвар, главное место для прогулок горожан. Прекрасен бывал вид во время ледохода, когда ледяные глыбы, громоздясь одна на другую, зубчатым ледяным полем с грохотом неслись мимо города. Потом на далекое расстояние прибрежные части заливались водой. Покрывалось водой и подножье находившегося на противоположном от центральной части города берегу Волги Отроча монастыря.
П. С. ТокарскийБанк, в котором судьба заставила меня провести довольно долгий срок, был старым и очень тесным зданием, на углу Миллионной улицы и сквера. Теснота здания была удручающая. Воздух после операционного дня становился спертым и напитанным пылью. В такой атмосфере приходилось проводить целый день, почти всегда до пяти-шести часов вечера. И это, в связи с неприятными служебными обязанностями, сильно расстраивало нервную систему.
Неудобства нашего здания были давно осознаны, и уже строилось новое, большое двухэтажное здание, на восьмигранной площади, пересекавшей главную – Миллионную – улицу.
Управлял этим отделением банка Петр Семенович Токарский, небольшого роста, но большеголовый хохол. Узкие хитрые глаза и длинная, во всю грудь, черная с проседью борода. И лицо у него почти все заросло. Как раз в это время привлек к себе внимание новый роман Конан Дойля – «Затерянный мир»[8]. Герой романа профессор Челленджер, которого в затерянном миру обезьяны, благодаря богатой растительности на лице и теле, принимают за своего, судя по описанию автора и иллюстрациям в книге, очень походил на Токарского. Мы так последнего в своем кругу и прозвали – Челленджером.
Человек безусловно порядочный, он не был слишком умен, но возмещал это совершенно исключительной хитростью. Когда-то был в университете, но от пребывания в нем в Токарском мало оставалось следов. Он был затем офицером-артиллеристом в Севастополе, и эта служба отпечаталась на нем уже неизгладимо. Перейдя затем в Государственный банк, он сумел дослужиться до управляющего отделением и считал себя поэтому сделавшим необыкновенную карьеру, которая, по его мнению, могла бы всем служить образцом. Он поэтому, как будто, сам был подавлен величием своей особы.
Петра Семеновича подчиненные любили – за его обходительность и за заботливость об их служебном движении. За очень редкими исключениями, он не брал служащих со стороны, а продвигал своих же, и этим все они были, конечно, довольны.
Характернейшим свойством Токарского была необыкновенная говорливость. Как истый хохол, он был ленив, но любил заменять дело разговорами. С кем ему говорить – не так и важно, лишь бы его слушали.
Пока все другие еще работали, он рано уходил пообедать, затем высыпался часа два, а вечером приходил в банк, где во время вечерних занятий чиновники усердно щелкали на счетах. В ситцевой рубахе, перепоясанной шнурком, в туфлях, с растрепавшеюся на всю грудь бородой, он блаженно улыбался и отыскивал, с кем бы ему побольше поговорить. Впрочем, разливался все время он сам, а собеседнику только изредка позволял вставить реплику. Эта доступность начальства подчиненным нравилась.