Полная версия
Серебряная лилия
– Я? – у бедняги перехватило дыхание.
– Да, именно ты. А кто же ещё? Ни Урсулы, ни Кларисс, ни Малютки Софи нет рядом. А ты единственный, чьё положение позволяет это сделать. Не могу же я просить об этом егеря или дровосека.
Секунду Альбер колебался. В голове пронеслась мысль о том, что баронесса спокойно могла попросить об этом если не самого дровосека, то, по крайней мере, его жену или дочь. Но каприз супруги патрона был законом для его слуги.
– Как скажете, мадам, – наконец-то набравшись смелости, ответил слуга и зашёл за ширму.
Баронесса стояла спиной к нему, возле небольшой, застеленной козьими шкурами, кровати. Её грациозный силуэт едва различался в царившей полутьме.
Приблизившись к госпоже, он дрожащими пальцами принял с её плеч соболиную шубу, и, с истым благоговением, уложил её на стоящий рядом сундук. Затем наступил черёд отороченного горностаем сюрко, а за ним высоких охотничьих сапог. Усевшись на кровать, она вытянула вперёд ноги, позволяя себя разуть. Настоящим испытанием для оруженосца стало снятие верховых брюк – у него чуть сердце не выскочило из груди. Шнуровку верхнего платья, расположенную на груди, баронесса развязала сама, Альбер лишь немного помог ей стянуть его через голову.
Наконец, его почтеннейшая сеньора предстала пред ним в зашнурованном с боков нижнем платье, в котором, собственно, и собиралась ложиться спать.
Дрожа от волнения и возбуждения, юноша ожидал, какую же ещё прихоть выкинет баронесса. С пару минут она ещё стояла перед ним, распуская заплетённую косу. Ведь каждой замужней женщине полагалось носить волосы только лишь заплетёнными в косы, и лишь незамужним девушкам разрешалось носить волосы распущенными.
– Ну всё. Ступай прочь, – сказала баронесса, закончив расплетать косу.
Альбер мог вздохнуть с облегчением.
– Могу быть свободен, мадам? – всё-таки переспросил он.
– Да. Ступай, – кивая, ответила та.
– Pardon, madame, – кланяясь напоследок, сказал юноша и поспешил к двери.
Выскочив на улицу, он ухватил с земли горсть снега и лихорадочно стал утирать им лицо. Его просто трясло от волнения. Утерев лицо снегом и вдоволь его наглотавшись, он бросился к винному бурдюку и до капли высосал всё, что там оставалось.
Немного придя в себя, он уселся на бревно перед догорающим костром, на котором сидел прежде. Время было глубоко позднее, но он и думать не мог о сне.
Теплее закутавшись в робу, он молча сидел, уставившись в угасающее пламя костра. В нём кипела целая буря, бушевал целый шторм мыслей и эмоций, от сильнейшего плотского возбуждения до неистового страха. Но, главное, его снова пробрало какое-то смутное предчувствие чего-то дурного, но пока он не мог понять, чего именно.
В последующие дни и месяцы это чувство будет то покидать его, то возвращаться вновь, пока не настанет роковой день, и не грянут события, предвестником которых и были все эти чувства.
Так он и просидел всю ночь, кутаясь в робу и потихоньку подбрасывая поленья в костёр, пока ближе к утру не задремал.
Глава 5
Минула белоснежная зима, выдавшаяся в этот год особенно морозной. Вовсю шумели ручьи, сходящие с оттаивающих полей, чередуясь с вольным щебетом жаворонков и соловьёв. Просыпалась природа, сбрасывая ледяные оковы зимы и готовясь уже расцвести всем буйством весенних красок.
Таял сковавший замок лёд. С многочисленных бойниц и карнизов отваливались сосульки, с каменных сводов исчезала хрустящая изморозь, с лавок и стульев сходил иней, и жизнь, среди холодных и мрачных стен, уже не казалась такой угрюмой. Но, главное, теперь можно было настежь открыть законопаченные в зиму окна, впуская внутрь пьянящую свежесть ранней весны.
Большую часть зимы Альбер, впрочем, как и большинство обитателей замка, провёл в праздном безделье. Отсутствие хозяина позволяло всем, от оруженосцев до мелкой челяди, чувствовать себя намного свободнее, нежели обычно. Повара не готовили роскошных обедов, которые так обожал барон, камергеры томно скучали, играя в шахматы и трик-трак, а солдаты и стражники и вовсе обо всём забыли, предаваясь пьянству и сну.
Всё это время Альбер с истовой страстью занимался лишь одним делом, а именно чтением дантевской «Комедии». Этот процесс увлёк его настолько, что он позабыл обо всём на свете, даже про тренировки, за которыми в отсутствие господина также некому было смотреть. Порой, устав от чтения, он долго размышлял, обдумывая прочитанное, прогуливался по крепостной стене или стоял на башне, глядя в затянутую мутной пеленой даль.
Конечно же, прочитанное хотелось хоть с кем-нибудь обсудить, и, желательно с тем, кто хоть что-нибудь в этом смыслит. Иногда, когда у того выдавалась свободная минута, его собеседником становился фра Ансельмо. Монах и учёный богослов, сам досконально изучивший гениальное произведение, он давал интересные и вразумительные пояснения к сложным и непонятным местам, коих в «Комедии» было хоть отбавляй, да к тому же искренне радовался, что кроме него, в замке появился ещё хотя бы один «учёный» человек. Даже когда безжалостный Данте своей карающей лирой обрушивался на тех, чьи имена и шёпотом было страшно произносить, бернардинец, не делая исключения даже для них, рассказывал на духу всё как есть. Будучи человеком не только умным, но и мудрым, он считал, что человек должен иметь трезвый взгляд на вещи и не бояться видеть их такими, какие они есть. Он без всякой утайки объяснил, кто этот «сын медведицы» из девятнадцатой песни Ада, ради своих медвежат запятнавший себя «дикой поживой», и кто этот «верховный грешник», которому ещё только предстояло спуститься в Ад и своими грехами укрыть всех остальных грешников. Под «сыном медведицы» подразумевался Римский Папа Николай III*, ради своих родственников – «медвежат» обдиравший Церковь и торговавший церковными должностями, а «верховный грешник» – Римский Папа Климент V*, выполнявший все прихоти короля Филиппа Красивого* и без всякого зазрения продававший любую церковную должность. В конце беседы, хитро прищурив глаз, монах говорил, что священники также порочны, как и все остальные люди, и что изобличать грехи священника вовсе не означает перестать быть добрым христианином.
Но куда чаще его собеседником становилась мадам Анна. Конечно же, баронесса не обладала всей учёностью бернардинского монаха, но как для женщины своего времени она была вполне образована. Обычно в большой компании из оруженосцев, фрейлин и слуг, но и часто наедине друг с другом, они по очереди читали гениальные строфы, а потом долго обсуждали прочитанное. За этими пространными беседами и проходили их зимние вечера.
Но всё чаще, особенно когда он оставался один, и когда его ум покидали размышления о божественной поэме, он задумывался об их отношениях с мадам Анной. Он часто вспоминал ту декабрьскую охоту и ту бурю эмоций, охватившую его после ухаживаний за сеньорой в домике лесоруба. До того момента, да и после, он старался списывать всё на «fine amour», или «утончённую любовь», принятую при всех знатных дворах ещё во времена трубадуров прошлых столетий, и состоящую из строго определённых правил и придворных обычаев.
«Fine amour» была своего рода дань уважения, которую вассал оказывал жене своего сюзерена. Также как ему он был повинен воинской службой, ей он был повинен серенадами, комплиментами и прочими знаками внимания. В свою очередь, дама могла отвечать на эти ухаживания лёгким флиртом, тем самым воздавая своим поклонникам небольшую награду за их труды. Но упаси Бог, если эта игра выходила за рамки строго определённых правил. Ведь тело женщины не принадлежало ей самой – оно принадлежало её супругу, и посягательство на него могло расцениваться как покушение на собственность господина. К тому же к верности жён, наряду с их способностью к деторождению, предъявлялись самые жёсткие требования: от этого зависела правильность наследования.
Особое место занимали отношения между дамой и оруженосцами её мужа.
В возрасте семи лет мальчиков отнимали от матерей, и их дальнейшая жизнь проходила исключительно среди мужчин. Двор был школой, в которой мальчики проходили обучение при сюзерене их отца или же дяде по материнской линии. Естественно, что дама, жена патрона, принимала участие в воспитании будущих рыцарей. Признанная покровительница живущих при дворе юнцов, она в их глазах заменяла им мать, от которой они были оторваны ещё детьми. Она была их доверенным лицом, наставляла их и имела на них неоспоримое влияние. Ведь дама делила с их господином не только ложе, но и помыслы. Вместе с супругом она могла присутствовать на тренировках и всяческих соревнованиях, на которых мальчики стремились отличиться и завоевать внимание господина.
Но чем дольше длилось их общение, тем отчётливей он понимал, что их отношения уже давно перешагнули рамки игры в «fine amour», установленные правилами придворного этикета. Он терялся в догадках о том, какие чувства может испытывать к нему жена патрона, но в ещё большее смятение его приводили чувства, которые испытывал он сам.
Он не мог назвать их любовью – в его понимании любовью было то, что он испытывал к Малютке Софи. Он восхищался её красотой, напоминавшей красоту статуэток Божьей матери, её овечьей кротостью и абсолютно детской наивностью. Он ухаживал за ней за столом, хотя по этикету это и так входило в его обязанности, посвящал ей стихи, какие мог сочинить сам, да просто любовался её симпатичным и миловидным личиком. Они вместе росли. Когда он поступил на пажескую службу ко двору барона, ещё отцу господина Клода, ему было семь, а Софи, когда она появилась при дворе, всего пять. Он сразу же влюбился в эту кроткую, похожую на маленького котёнка, девочку. Лишь спустя годы, когда они подросли, и их дружба окрепла, он узнал страшную тайну, которую та молча хранила.
Софи происходила из небогатого, но старинного рыцарского рода ла-Круа, имевшего владения в южной Шампани. Это была семья, жившая весьма скромно как по дворянским меркам, но гордая рыцарскими традициями и чистой незапятнанной родословной. Но случилось так, что дед Софи по отцовской линии, благородный рыцарь Гийом де ла-Круа, овдовев, решил вступить в орден «Бедных рыцарей Христа и Соломонова храма"*. Став тамплиером в конце прошлого столетия, он нёс службу на Кипре, куда переместилась резиденция ордена после потери крестоносцами последнего оплота на Святой земле. Прослужив на Кипре десять лет, он вернулся во Францию, где служил комендантом одного из орденских замков.
В то роковое утро, тринадцатого октября 1307 года, он был арестован вместе со всеми тамплиерами Франции и заключён в замок Жизор, к этому времени ставший королевской тюрьмой. Но, как ни старались помощники палача, всё туже затягивая вороты дыбы, они так и не добились он него признательных показаний, обличавших его самого и весь орден в ереси и идолопоклонстве. Он умер в сыром застенке, больше не увидев белого света, даже не дожив до дня оглашения приговора. Так, умерев без признания, и как следствие, без покаяния, Гийом де ла-Круа навеки запечатал себя клеймом нераскаявшегося еретика.
Он умер с честью, как и подобает истинному дворянину, так и не оболгав ни себя, ни своих товарищей по оружию. Но едва этот le chevalier sans peur et sans reproche*, лёжа с вывернутыми суставами на мокром полу каземата, испустил дух, как молот королевских репрессий обрушился на его родню. Таковая участь постигла семьи многих храмовников, особенно тех, кто так и не сознался в возложенных на них обвинениях. Ведь не только сыном или братом, но и быть хоть каким-то родственником еретика было ой как опасно.
Как только истерзанное тело уже мёртвого тамплиера было сожжено на костре, а обугленные останки как мусор сброшены в реку, как тут же его семья была лишена всех титулов и владений. Их родовой замок, полученный в лен свыше трёхсот лет назад от самого Гуго Капета*, был попросту конфискован. Двое братьев Гийома де ла-Круа и трое их старших сыновей, попытавшиеся оказать сопротивление королевским войскам, были зверски убиты, а вся остальная семья просто выброшена на улицу.
Отец Софи, будучи двенадцатилетним подростком, оказался один, без всяких средств к существованию. Сын благородного рыцаря мог бы с лёгкостью пополнить несметные полчища нищих и попрошаек, но, благо, его приютил один из лакеев, всю жизнь прослуживший их семье, и также как его хозяева, оставшийся не удел.
Он поселил мальчика в Труа, в небольшом домике, принадлежавшем его сестре. Эта семья легко приняла изгнанника, к тому же лакей назвал его другим именем и выдал за осиротевшего сына своего друга.
Так, потомок рыцарской семьи стал жить в простом городском доме, уже сам будучи на ролях прислуги, да к тому же подрабатывая посыльным в некоторых городских мастерских. Немного повзрослев, он смог устроиться подмастерьем в одну из них, где и проработал всю оставшуюся жизнь. И всю свою жизнь ему приходилось, как самую страшную тайну, скрывать своё истинное имя и своё истинное происхождение. Жениться ему удалось лишь на бедной девушке, дочери мелкого подёнщика, а жить в ветхом съёмном домишке за пределами крепостной стены города. Но и такой судьбе сын «проклятого еретика» был вполне рад.
Вскоре в этой бедной семье родилась дочка Софи. До семи лет она вела крайне скромную, полунищую жизнь обитательницы городских окраин, занимаясь домашней работой и помогая матери по хозяйству. До поры до времени она и знать не знала, кто на самом деле её отец, и считала себя обычной простолюдинкой, коей являлась лишь наполовину.
Но в один прекрасный день случилось настоящее чудо. Отец Софи смог устроить её прачкой в замок Крак де Жаврон, в ту пору, когда был жив ещё отец господина Клода. Возможно, решающую роль сыграло тут то, что старый барон, хоть и не имея никакого отношения к ордену, тайно симпатизировал тамплиерам. Через некоторое время эта бедная маленькая прачка была произведена во фрейлины его жены, а затем во фрейлины жены его старшего сына. И лишь немногие в замке знали подлинную историю Бедной Малютки Софи.
Вот откуда происходили и её бесконечная скромность и овечья кротость, помноженные, к тому же, на небывало пылкую набожность. И вот почему она так сильно отличалась от двух других фрейлин, Кларисс и Урсулы, родившихся и выросших в настоящих дворянских семьях.
Из духовных лиц о секрете Софи знал только лишь фра Ансельмо. Призванный в силу своего сана гнать и клеймить всех отступников и даже их далёких потомков, бернардинец понимал и опекал Софи, старательно выслушивая все её жалобы и мольбы. Конечно, не произнося в слух ни слова, он на чём свет стоит поносил тогдашнего короля Филиппа Красивого и тогдашнего Папу Климента V, считая, что погубив тамплиеров, они опозорили не только себя, но и всю Римскую церковь. И вот почему он с таким упоением читал строки дантевской «Комедии», где поэт упёк в Ад Климента V, в одну компанию с Николаем III, а Филиппа Красивого и вовсе превратил в ужасного великана, служащего самому дьяволу.
Но Альберу было глубоко наплевать на всю эту историю, он был влюблён в неё, и этим всё объяснялось.
Он часто сочинял стихи, что то вроде:
Прованс, тебя хочу воспеть я!В стихах своих хочу тебя воспеть, Прованс!Хотя в самом Провансе никогда и не был, а лишь пытался подражать южно-французским трубадурам, чьи времена уже давно канули в небытие. И многие из своих строк он посвящал Софи, считая её своей непревзойдённой музой.
Симпатия между фрейлинами и оруженосцами была самым обычным делом, и она не только не запрещалась, а напротив, всячески поощрялась. Следили лишь затем, чтобы до свадьбы, упаси Бог, не произошло то, что обязательно должно произойти после свадьбы. Обычно, отслужив достаточный срок оруженосцем, юноша своим бывшим господином посвящался в рыцари, тем самым становясь равным ему, а его избранница, отслужив фрейлиной при жене господина и выйдя замуж за новоиспечённого рыцаря, становилась дамой, также как её прежняя госпожа.
Но так могло быть лишь в том случае, если молодые были равны друг другу по происхождению. И лишь иногда сын герцога или графа мог жениться на дочери простого не титулованного шевалье средней руки, да и то, только если он был младшим сыном в семье или же был обделён отцовским наследством. Дворянину, не нашедшему себе ровни, надлежало всю жизнь прожить холостым и умереть бездетным, нежели смешать свою кровь с кровью простолюдина.
Но в случае с Бедной Малюткой Софи дела были и вовсе плохи. Мало того, что она наполовину была простолюдинкой, да к тому же ещё была внучкой еретика. А быть внучкой еретика куда хуже, нежели босоногого бездомного. К тому же, старинный род ла-Круа, после конфискации его владений, просто перестал существовать, фамилия была вычеркнута из всех метрических книг, а герб стёрт из всех гербовников. И мог ли он, чистокровный нормандский дворянин, чей далёкий предок был одним из многих сыновей самого Роллана*, связать себя браком с женщиной со столь запятнанной родословной. Конечно, нет. Ни один священник не согласился бы освятить этот брак. Не говоря уже об обществе, которое ни за что не приняло бы ни их самих, ни их отпрысков. Конечно, можно было просто-напросто подделать биографию Софи и написать ей новую родословную, но в случае раскрытия такой подвох мог стоить жизни и им самим, и их детям и всем, кто мог бы быть в этом замешан.
Но в ту пору Альберу было всё равно, кем является его муза и какая у неё родословная. Ему нравилось сидеть с ней за столом, помогать ей по каким-нибудь делам, и просто любоваться её милым и кротким личиком.
Но всё чаще его ум стали занимать чувства, которые он начинал испытывать к мадам Анне. И эти чувства были так не похожи на те, что он испытывал к Малютке Софи. Он стал плохо спать, то и дело просыпаясь ночью и не имея сил заснуть аж до самого утра. Стал плохо есть, через силу заставляя себя глотать даже самые вкусные яства. И это при том, что, казалось бы, совсем недавно он и представить себе не мог, что такое плохой сон и плохой аппетит. Он стал ужасно раздражительным, злился по любым мелочам и совершенно не мог долгое время заниматься одним и тем же делом. Даже чтение «Комедии» для него из удовольствия порой становилось пыткой. Особенно тогда, когда рядом была госпожа.
Дабы бороться с этой напастью, он прибегал к разным средствам. Со всей яростью отдавался тренировкам, гарцуя на коне, сражаясь в спаррингах, или же просто рубя мечом деревянный столб. За ужином напивался до такой степени, что едва мог добраться до кровати. Или же среди ночи окунался в кадку с ледяной водой.
Спасением от сей напасти для него стали испытанные методы фра Ансельмо. Кому как не ему, бернардинскому монаху, были известны все способы борьбы с соблазнами бренной плоти.
Прознав в одной из доверительных бесед о страстях, донимающих его подопечного, бернардинец тут же вызвался ему помочь.
Первым делом он прочитал ему небольшую проповедь, в которой несколько раз повторил слова святого Петра Дамиана*: «Женщина – это приманка сатаны. Женщины – это яд для мужских душ.» После чего дал несколько дельных советов. Например: «Если тебя донимают мысли о её теле и о её прелестях, представь себе её внутренности, которые скрываются под этими прелестями, её потроха, и ты сразу же почувствуешь отвращение к ней», или же: «Если тебя беспокоят мысли о её красоте, то представь её мёртвой. Что может быть хуже, чем гниющий труп, поедаемый червями и источающий удушливый смрад.»
Едва он стал понимать, что его чувства уже давно вышли за определённые рамки, то сразу же стал пытаться ограничить своё общение с госпожой. А потом и вовсе стал избегать её, решив, что именно так будет лучше для них обоих.
Чтение «Комедии», за которым им невольно приходилось быть вместе, подходило к концу. Философские беседы, порождённые этим чтением, успели поднадоесть. Да и морозная зима, с её короткими серыми днями, закончилась. Больше не было необходимости постоянно находиться в столь тесном кругу.
Пуще всего остального он ожидал возвращения месье Клода, надеясь, что оно – то вернёт всё на круги своя.
Глава 6
Приближался Великий пост, должный в этом году начаться с девятого марта. И сейчас Альбер ждал его, словно второго пришествия. Он от всей души надеялся, что именно во время Великого поста, когда даже думать запрещается обо всём греховном, их «неудобным» отношениям с мадам Анной настанет – таки конец.
А пока шли карнавальные дни, дни, когда можно было веселиться и предаваться всякого рода удовольствиям, да так, чтобы нагуляться до самой Пасхи. Во всех городах и деревнях устраивались шумные пиршества, ходили толпы ряженых, то пугая, то веселя народ своими масками и костюмами, выступали странствующие балаганы, колеся из города в город и от деревни к деревне. В городах устраивались грандиознейшие, умопомрачительные мистерии, а в деревнях – грубые непритязательные фарсы с героями народных басен и анекдотов. Люди всех сословий предавались самому необузданному веселью, чтобы потом было что вспомнить до следующего карнавала.
На «жирные» дни, последние три дня карнавала, когда веселье достигало своего апогея, мадам Анне вздумалось отправиться в Реймс, чтобы навестить свою давнюю приятельницу, которая, покинув мрачный и скучный замок, поселилась в городе, а заодно поглазеть на мистерию, всегда устраивавшуюся там в это время. И Альберу, как первому слуге, ничего не оставалось делать, как подчиниться капризу своей госпожи, да и к тому же он сам был не прочь лишний раз побывать в Реймсе.
Утром, в «жирное воскресенье», он встал ещё затемно, когда до восхода было часа два, и с истым прилежанием светской девицы начал наряжаться в свой самый дорогой и модный костюм, какой на тот момент был в его гардеробе.
Первым делом он разделся по пояс и как следует ополоснулся в лохани, после чего с мылом помыл голову, которую в последний раз мыл в сентябре месяце.
Как и все его современники, Альбер был крайне непритязателен что до чистоты тела, а о понятии личной гигиены он и вовсе не мог знать. Считалось, что простого купания в речке или озере вполне достаточно для чистоты. А мыться в холодное время года и вовсе никому бы не пришло в голову, так как подхватить после этого простуду было куда опаснее, нежели вшей и чесотку.
После мытья он облачился в свежую рубаху, поверх которой и стал надевать остальное, в чём ему помогал маленький двенадцатилетний паж.
Главным элементом его платья был так называемый «pourpoint» – своего рода кафтан, надеваемый поверх исподней рубахи. Пюрпонт плотно облегал верхнюю часть тела и заканчивался, едва накрыв бёдра. Разрезы на груди и тыльной стороне предплечья, через которые выглядывала рубаха, застёгивались на серебряные пуговицы. Длинные и необычайно широкие рукава доходили до середины кисти, а при поднятой руке ниспадали чуть ли не до пояса. По краям их окаймляла зубчатая пелеринка. Нижнюю часть пюрпонта украшали фестоны – лентообразные лоскуты ткани, свисающие вокруг бёдер наподобие юбки. Узкий стоячий воротник плотно облегал шею, доходя до самого подбородка.
На ногах были обтягивающие брюки, подпоясанные очкуром, интересные тем, что правая их штанина была красного цвета, а левая синего. На ступнях эти брюки переходили в носки, снабжённые кожаной подошвой и этим заменяя собой обувь.
В качестве верхней одежды поверх пюрпонта надевался «ganache» – доходящий до колен полукруглый плащ с капюшоном и двумя воротничками. Спереди ганаше мог застёгиваться на пуговицы.
Доходящие до плеч волосы обвивались вокруг специального обруча, который, суживаясь, поднимался от затылка на лоб и украшался разными драгоценностями. На голову была надета остроносая шляпа с загнутыми вверх и вытянутыми вперёд полями.
Из ювелирных украшений он надел несколько перстней, нанизав их на пальцы поверх тонких перчаток, и увесистый кулон на грудь в виде герба своего господина.
В это же самое время в покоях баронессы также вовсю шли приготовления к предстоящему выезду. Все три фрейлины, а вместе с ними и их помощницы – маленькие девочки от семи до двенадцати лет – совершали настоящий ритуал, скрупулёзно следуя от одной части к другой.
Сначала госпожу, одетую в одну лишь исподнюю рубаху, усаживали на высокий стул и подносили специальный сосуд, должный выполнять функцию зеркала. Это было очень широкое, но при этом мелкое блюдо, заполненное определённым количеством воды так, чтобы в нём хорошо было наблюдать своё отражение.
Затем её длинные волосы распускали по сторонам и начинали расчёсывать гребнями. Если за последнее время в этих прекрасных локонах успели завестись вши, то расчёсывание становилось более долгим и тщательным. После чего следовало мытьё ароматическим мылом и вновь расчёсывание. Для лучшей укладки волос пользовались топлёным гусиным жиром. В это же время наиболее сведущая и опытная из фрейлин занималась руками госпожи, обмывая их и приводя в порядок ногти.
Когда же, наконец, все эти предварительные действа заканчивались, наставала пора самого одевания.