bannerbanner
Поле сражения
Поле сражения

Полная версия

Поле сражения

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

Эту власть никто не давал ему, он взял её сам, в первый же день переворота, вызвавшись приглядывать за арестантами и кормить их.

Скитаясь по многочисленным российским и сибирским тюрьмам, Грабышев узнал нравы и порядки неволи лучше, чем уклад свободной жизни, и временами скучал по тюрьме, сам удивляясь этому. В тюрьме он всегда умел пристроиться в подручные к «паханам», воровским князькам и пользовался почти неограниченной властью над остальными заключёнными. Вот этой власти и не хватало ему на свободе, особенно здесь, в Сибири, где каждый занюханный мужик воображал себя царём самому себе и скорее согласен был сдохнуть с ножиком в руках, чем уступить кому-то хоть золотник своей независимости.

Положение надзирателя пришлось Грабышеву по вкусу. Особливо радовало его, что под рукой оказалась «политика», которую он ненавидел давно и искренно. Политические всегда вели себя по отношению к уголовникам брезгливо, с какой-то высокой надменностью, тюремная грязь, казалось, не прилипала к ним, и это бесило воров.

В Черевиченке, по тому, как тот оглядывал тюрьму, как разговаривал с Черепахиным, как шёл по коридору, Грабышев безошибочно признал «политику», и ему не терпелось тут же унизить его, причинить боль, увидеть в глазах страдание и покорность.

– В третью – значит, под расстрел, – сообщил он узнику, надевая самые тесные и ржавые «браслеты».

Черевиченко промолчал.

Заклёпывая горячие кандалы, Грабышев нарочно ударил ему молотком по ногтю и искоса посмотрел на дрогнувшие губы. Ударил ещё раз. Потом сильно дёрнул, как бы проверяя прочность работы, зная, что из обожжённого тела тут же брызнет кровь, и победно усмехнулся:

– Вот так-то!..

В камере, где было уже тесно, он отвёл место «политике» возле самой параши.

Черевиченко не обратил на это никакого внимания, что совсем обозлило бывшего конокрада.

– Из-за него и тебя расстреляют, – шепнул он Тарасову. – Задави ночью, ей-богу, в бега выпущу!

Грабышев знал, что у Тарасова в городке остались дружки и за издевательство над ним могут при случае полоснуть ножиком по горлу, и считал за лучшее относиться к нему в рамках дела.

– Не за что убивать его, – сказал Тарасов. – А тебе, Изосим, головы не сносить. Помяни слово.

Когда за Грабышевым с лязгом и скрежетом захлопнулась дверь, к Тарасову подсели губастый Васька Саламатин, бывший начальник военного отдела Совдепа, и доверчивый Дёмка Погодаев, начальник земотдела.

– Рассказывай, Петра Анисимыч. Кого стряслось-то? Сидим тут третью неделю, ни хрена не знаем.

Тарасов стал обстоятельно рассказывать обо всём.

– Ты попридержал бы язык, – одёрнул его Черевиченко. – К чему тут исповедываться?

– Так свои все!

– Все? Ну, если так…

Черевиченко недоговорил, но Тарасов понял: свои-то свои, а распинаться нечего. Рассказал он только, как мордовали их в Дедове и как привели сюда для суда.

– Какой тут суд? – вздохнул Саламатин. – Захотят, сгноят здесь, захотят – расстреляют. Кто им указ?

– Как вы-то попались все? – спросил Тарасов.

– А вот так и попались. Как цыплят на насесте сгребли.

Пересыпая рассказ сокрушённым матом, Саламатин рассказал про арест Совдепа и гибель Толкачёва.

– Жалко Кирьку, – сказал Тарасов. – Хороший мужик был… А передачи носют?

– Носют, – сказал Дёмка. – Счас накормим вас.

– Я не об этом, Дёма. Своих повидать охота.

– Ты с Грабышевым потолкуй. Посули зелёненькую, поболтать у калитки. А так никого не пущают. Да поторопись, Грабышев сказал, расстреляют нас ночью.

– А ты не помирай раньше смерти, – подал голос Черевиченко. – Ты о жизни думай. Надёжные люди есть в городе?

– Почитай, все тут, в тюрьме.

– Дила-а… – протянул Черевиченко. – Дила. Но помирать рано. Большевики имеются?

– Откель им взяться? – ответил Саламатин. – На весь уезд трое нас было.

– Нет, так нет. Ты да я – уже двое, – сказал Черевиченко. – Будем бороться.

На следующий день вся тюрьма потребовала немедленного судебного разбирательства.

– Началось! – ругался Черепахин. – Когда и сговориться успели? На кой чёрт потащил я сюда этих комиссаров? Надо было расстрелять там, в Дедово, и дело с концом…

Усилив тюремную охрану, Черепахин, чтобы выиграть время в ожидании ответа из Иркутска на запрос, что делать с комиссарами, срочно выехал в дальние волости.

Напрасно Нюрка ходила три дня к тюремным воротам – свиданий Грабышев больше не дозволял.


Стоявшая всё лето над Приленском жара сменилась вдруг холодным затяжным дождём. Ненастье. Который уже день ненастье. Ни утра, ни вечера – одни сумерки. Мокрые, зябкие. А по ночам темень жуткая, египетская, как называл её старый Машарин.

– Всё сено сгноит, – ворчал он, будто сено нужно ему было до зарезу. – Хлеба прибьёт… Нечто это лето? Осень и осень!

Оно и вправду похоже на осень. Мелкая морось сменяется частым, занудным дождём – косым, ножевым. Сиротливо стынут вдоль раскисших улиц избы – крыши мокрые, стёкла мокрые. Вода тяжёлыми каплями висит на железных кольцах калиток, росинками дрожит на шерсти собак, притихших комками у ворот, капает с мокрых клоков сена, случайно оставленного на прясле.

Мокнут возле уездного правления охранники, подняв кургузые воротники шинелишек. Невыжатой тряпкой болтается над крыльцом бело-зелёный флаг. Солдаты недавно присланной из Иркутска роты скучают, соберутся возле караулки, помаракуют, где самогону взять, и подадутся по городку, хватаясь за прясла, выбирая дорогу потвёрже. Потом засядут по избам, загуляют.

Но нет веселья в их гулянье. Перебивая и не слушая друг друга, вспоминают каждый свои края, и оказывается, что и вспомнить нет ничего хорошего, разного с другими – всё то же: любой разговор начинается с погоды и пашни, а заканчивается бабами. Врут кто во что горазд, а каждый в окно посматривает – не разъяснивает ли?.. Нет, не разъяснивает.

По хребтинам окрестных гор, по верхушкам сизого леса волочит и волочит ненастье свою мокрую седину.

Солдатам, казалось бы, всё равно, какая погода – сидя, тяни самогон и радуйся, что не погнали на фронт против большевиков, что находишься в сухе и тепле. Ан нет! В каждом – крестьянин, каждому жалко чужого неприбранного сена и полегающих хлебов. И, может быть, этого всего чужого жаль так нестерпимо от того, что сам уже давно не пахал и не сеял и, как видно, убирать тоже не придётся.

– Нет, дед, ты точно скажи: долго эта клепаная слякоть киснуть будет? – прискребается захмелевший служивый к беззащитному хозяину.

Тот отворотит бороду от незваного гостя, поглядит на другое окно, скажет лениво:

– Бог наказыват. Вон народу сколь невинного погубили… Отродясь такого лета не бывало. Натворили, будь вы неладные!..

Подобные фразы у каждого заготовлены, хотя все знают, что редкое лето обходится без сеногноек, бывали они и позлее, только каждому на самом деле кажется, что такого долгого ненастья удостоился народ по гневу господнему.

Скучно, тоскливо в городке. Тихо. Словно несчастье поселилось в каждой избе.

Уходили дорогие дни. Бездеятельные, тяжёлые для молодого Машарина.

С виду он был весь в действии. По утрам, когда, пользуясь ненастьем, пастух ещё не прокричит своё «выгоняй!», Александр Дмитриевич, одетый в чёрный, моряцкого покроя плащ, шагал на пристань, оставляя на песчаной, промытой ночными дождями дороге широко расставленные белесые следы. По территории пристани шёл медленно, замечая всякие недоделки и упущения, и тут же требовал исправления их. Пристань ожила, стала многолюдной и шумной. Строился новый склад, смолились грузовые лодки, мощно гудели в мастерских станки. Бабам тоже нашлась работа – шить кули, большие рогожные мешки, под зерно скорого урожая. Побывал Машарин на ближнем спиртзаводе и на двух мельницах с наказом быть готовыми к осенним завалам. Но всё это было не дело – заделье. Делом было бы освобождение из тюрьмы заключенных, но как организовать его, Александр Дмитриевич не знал. Будь у него человек пятнадцать – двадцать надёжных людей, можно бы было напасть на тюрьму и увести узников в лес. Но людей у Машарина не было. Надо срочно что-то делать, подстёгивал он себя, надо придумать что-то. Но что?.. Попросить у Черепахина разрешения использовать заключенных на погрузке, и когда они все соберутся на пароходе, дать полный вперед? Заманчиво. Но комиссаров из тюрьмы никто не выпустит. Оружия нет. Связи с тюрьмой тоже нет. И Черепахина, как назло, черти носят где-то по уезду, а без него ничего не сделать.

Машарин стоял у причала, поджидая, когда пойдёт с работы дочь Петра Тарасова, и смотрел на тяжёлую, свинцовую воду. Казалось, что от бесконечных дождей даже река намокла, пахла сыростью и мокрым деревом. Дождь моросил не переставая, и от этого в природе и на душе было грустно.

Наконец показалась Аня. Как и другие работницы, она шла, накрывшись вместо капюшона большим мешком, и он не сразу узнал её.

– Тарасова! Подойдите ко мне! – позвал он.

Она что-то шепнула подружкам, те хихикнули и пошли дальше, а она медленно подошла к нему.

– Здравствуйте, Аня.

– Здрасьте, – тихо ответила девушка. По лицу её, свежему и чистому, как по яблоку, стекали дождинки. Глаза добрые, доверчивые, светится в них раскаяние за недавнее недоверие и ещё какой-то испуг, скорее похожий на удивление.

– Тятя сказал, чтобы я вас слушалась. И чтобы вы мне верили.

– Я верю. Только вы меня больше не бейте, – улыбнулся Машарин и сразу стал серьёзным. – А ещё что он говорил?

– Хотел кого-то сказать, да цыган не дал, пропёр меня. А три рубля взял.

– Передачи проверяют?

– Проверяют. Всё до нитки. Каждую шаньгу на крошки теребит.

– Когда вы ещё с отцом увидитесь?

– Не знаю. Грабышев сказал, что нельзя больше.

– Вы не отчаивайтесь, Аня. Что-нибудь придумаем. Идите, промокнете совсем.

– У вас тоже дождь на бороде. И на бровях…

Она смутилась и быстренько зашлёпала прочь по лужам стройными, обутыми в уродливые раскисшие чирки ногами, только отбежав подальше, оглянулась.

«Славная девушка, – подумал Машарин. – Ей бы на гулянки ходить, с парнями шептаться… Впрочем, всё у неё в будущем – любовь, семья, праздники…»

У него, считал он, всё это уже в прошлом: время любви минуло, душа остыла, та, которую звал женой, погибла.

Глава шестая

Её звали Леной. Еленой Николаевной. Её убили на продутой ветрами петроградской улице. Случайно.

Они прожили вместе всего полтора месяца, с октября по ноябрь, – самое неподходящее для любви время. В один из памятных до мелочей вечеров Александр листал «Этику» парадоксального Карлейля и наткнулся на сентенцию: «Всё, что даёт любовь, настолько жалко и ничтожно, что в героическую эпоху и в голову никому не придёт думать о ней». Эпоха была самая героическая. И они вдвоём смеялись над олимпийством старого мыслителя. Они любили и думали о любви.

Для Машарина два этих явления – любовь и революция – были туго сплетены друг с другом. Не будь одного – неизвестно, как повернулась бы его судьба, какой бы он дорогой пошёл.

В сентябре семнадцатого года полк, в котором Машарин командовал батальоном, был отозван с фронта в распоряжение командующего Петербургским военным округом.

Голодная, зелёноскулая столица митинговала. Впрочем, Машарину казалось, что митинговала вся Россия. Народное вече. Сечь Запорожская. Чёрт знает что! Агитаторы всевозможных партий умудрялись даже ночевать в казармах, вербуя в свои сторонники солдат целыми взводами и ротами. Большевистских «вербовщиков» был приказ арестовывать.

Как-то под вечер к Машарину прибежал фельдфебель и доложил, что в роте мутит воду большевичка. Машарин быстро собрался и пошёл на митинг.

Войдя в казарму, он услышал голос, который показался ему очень знакомым. Голос был не агитаторский – солдаты слушали скорей из-за того, что соскучились по бабьему говору.

– …мы большевики… мир народам… землю крестьянам…

– Разойдись! – скомандовал Машарин.

Солдаты недовольно расступились, и он увидел стоявшую на помосте из патронных ящиков тонкую женскую фигуру в меховой шапочке и с муфтой в руке. Машарин остановился в растерянности.

– Вы?..

– Я, Александр Дмитриевич, – по-деловому кивнула она и продолжала: – Солдаты! Вот ваш командир. Спросите его, за кого он. Если он за солдата, то не поведёт вас расстреливать рабочих. Он не большевик. Просто честный человек, и я верю, что он будет с нами. Осталось последнее усилие, и вековой гнёт будет уничтожен, Вы вернётесь…

Машарин не слушал, что говорила девушка. Он смотрел, как она говорит, и только ответственность командира перед солдатами удерживала его от желания вскочить на помост, расцеловать это исхудавшее лицо с прекрасными серыми глазами, смотревшими куда-то мимо него.

Крики «ура!» и «долой!» вывели Машарина из минутного оцепенения, он снова овладел собой и громко отдал команду:

– Разойдись! Митинг окончен! – потом повернулся к агитатору и подал ей руку: – Пойдём, Елена Николаевна. Здесь не надо быть.

Она сама спрыгнула с помоста и, худенькая, маленькая рядом с Машариным, пошла, чуть опережая его, по узкому людскому коридору.

– Батальонный, слышь, отпусти её! – кричали солдаты. – Зачем она тебе? Товарищ правду говорила!


Они познакомились в начале последнего предвоенного лета на пароходе. Машарин возвращался из заграничной командировки.

На Балтике тогда стояла погода на диво солнечная и тихая. Пассажиры фланировали по палубе в светлых летних одеждах, чуть хмельные от заграничной усталости и предстоящих встреч на родине.

Машарин наблюдал за публикой и лениво спорил с немолодым уже попутчиком, коловшим его из-под припухлых век быстрыми татарскими глазками. Разговор был об Американских Штатах, где побывал «татарин». Штаты ему не понравились, и он поносил их почём зря, особенно ополчаясь на машинный прогресс.

– Это какой-то огромный граммофон, а не страна. Всё на пружинах, всё вертится, гремит, орёт – а души во всём ни вот на столько! Машины слопали людей. Святость человеческую, если угодно. Кругом машины. И люди сами, как машины. Нет, нет. Что ни говорите, а нам, русским, это не подходит. Машина не способствует духовному росту человека, а наоборот, тормозит его.

Машарин в те времена ещё верил в технический прогресс как в единственно реальную силу преобразования общества, и рассуждения татарина казались ему вздорными.

– А что же способствует? Кирка? Тачка? Соха? Или, может быть, рабочий растёт духовно, когда по двенадцать часов грохает пудовым молотом? Через пуп только грыжу наживать легко. Какой тут к чёрту духовный рост!

– Ах, не хотите вы понять меня, – сокрушался татарин. – Для вас машина – бог. А для меня бог – человек! Труд не унижает человека, а возвышает его. Разумеется, свободный труд. Своя ноша легка. Дайте сегодня мужику землю и свободу, он чудеса сотворит. Российский народ с его доброй душой и природной справедливостью духовно возглавит человечество, если получит подлинную свободу.

Машарину скучно было следить за непоследовательными мыслями собеседника, и он совсем уже хотел было уйти в каюту, когда заметил, что за ними наблюдает от противоположного борта молодая женщина, очень стройная, одетая в белое, но без жеманного зонтика, только в лёгкой широкополой шляпе.

– Так вы верите в революцию? – безразлично спросил он татарина, следя глазами за дамой.

Тот задумался, хмыкнул, повернулся всем телом к нему и после паузы сказал:

– Верить или не верить, вопрос сложный. Я просто знаю, что она будет. Довольно скоро. И пострашнее пятого года. Пострашнее… Но не быть она не может. Это понимает каждый здравомыслящий человек…

Татарин говорил вдумчиво и серьёзно. Анализ идей и сил делал обстоятельно, оперируя цифрами и фактами. Становилось ясно, что о революции он знает не понаслышке.

– Вы не скажете, кто эта женщина? – перебил его Машарин. – Вон, у перил, без зонтика. Не шпик ли? Что-то она часто поглядывает на вас.

– Шутить изволите. Если желаете, представлю. Мы некоторым образом знакомы. Елена Николаевна Пахомова. Образованная девица. Эмансипе… Так я говорил, что революция сегодня уже не призрак, а реальность. Лет через десять мы с вами будем свидетелями величайших потрясений, господин инженер. От этого никуда не деться.

– Революции, потрясения… Кому это нужно? Не хватит ли с нас революций? Всё это напрасные жертвы. Истории свойственна эволюция, а не революция. Эдисон двинул мир дальше, чем все наши революции. Наука, техника – вот что приведёт человечество к счастью, если оно только вообще возможно.

Татарин собирался возразить, но, заметив, что дама будто позвала его, извинился и, пообещав вернуться к разговору, направился за ней, стараясь быть по-молодому стремительным.

За ужином он познакомил Машарина с Еленой Николаевной, и Александр Дмитриевич от нечего делать стал ухаживать за ней. Она принимала эти ухаживания весело, как ни к чему не обязывающее дорожное приключение, и была подчёркнуто беспечной. Но в этой беспечности Машарин усмотрел какую-то деланость. Как будто Елена Николаевна всё время ждала чего-то и боялась своего ожидания.

Общество «татарина», Ореста Ананьевича, ей было явно неприятным, хотя она и старалась скрывать это. Оказалось, что они познакомились уже на пароходе и что он буквально не давал ей проходу, надоедая своей предупредительностью и бесконечными разговорами.

– Сочувствую вам, – сказал Машарин. – Он успел и мне надоесть. Давайте прогоним его.

– Прогнать нельзя. Он может дурно подумать обо мне.

– А вам разве не всё равно, как он про вас думать будет?

– Как знать… – загадкой ответила Елена Николаевна. – Лучше расскажите ещё о своей Сибири. Это интересней.

Когда вернулся оставлявший их на минутку Орест Ананьевич, Машарин расписывал Сибирь как райские кущи, и они смеялись: она от неверия в его рассказ, а он – этому неверию.

Ночью она приснилась Машарину. Будто идут они вдвоём по приленской тайге, но тайга уже не тайга вовсе, а нечто похожее на парк с частыми белыми зданиями, и вековые сосны бросают густые тени на освещённые солнцем стены. По реке плывут лёгкие немецкие пароходики. Матросы в студенческих мундирчиках что-то говорят Машарину и Елене Николаевне по-французски, но они их не понимают, и от этого им весело и хорошо.

– А как называется этот город? – спрашивает она.

– Лена, – отвечает Машарин.

– Но Лена – это я! – возражает она.

– Нет, это и река, и город, и лес, и мы с тобой, – отвечает он, и это так и есть, и он смеётся этому совпадению.

Елена Николаевна тоже смеётся, и её красивое тонкое лицо выражает счастье и любовь. Он берёт в ладони её лицо, близко смотрит в неопасливые влажные глаза и тянется к её глянцевым полным губам, но она куда-то вдруг исчезает, а он долго ищет её и не может найти, потому что города уже нет, а на его месте чёрные угольные горы и пустыри, и он громко зовет её.

От собственного голоса он проснулся и уснуть больше не смог.

Хотя было ещё очень рано, он оделся и вышел на палубу. Над морем занималось холодное утро. Вахтенный сказал, что в Петербург прибудут около полудня. Машарин не стал больше ни о чём спрашивать. Облокотился на борт и скучно начал думать о том, что пора, наверное, жениться и жить хорошей семейной жизнью, что ему уже скоро тридцать, а он ещё никто как личность, и что давно пора помириться с отцом и уехать в Сибирь, где только и можно в полную силу испытать себя.

– С добрым утром, – неожиданно услышал он голос Елены Николаевны. – Мечтаете о своей Сибири?

– И о Сибири тоже.

– А я почему-то знала, что вы здесь. Проснулась и думаю: вы уже на палубе, и пошла искать вас.

– Я вас всю ночь искал, – усмехнулся Машарин и стал рассказывать ей сон.

– Александр Дмитриевич, – перебила она, – я хочу вас просить об одной маленькой услуге. Только об этом никто не должен знать.

Машарин кивнул.

– Эта маленькая услуга грозит большой неприятностью… Я никогда не обратилась бы к вам, но у меня нет другого выхода… Если вы не согласитесь, я окажусь в Сибири намного раньше вашего. Орест Ананьевич теперь меня не отпустит.

– Я должен выбросить его за борт?

– Не смейтесь. Это серьёзно. Мне кажется, он из охранки.

– Это вам приснилось?

– Увы! Разве вы не заметили, что он следит за мной? Возьмите к себе мой чемодан. Вас никто проверять не станет. Если всё будет хорошо, на берегу отдадите. А если меня задержат, унесите домой. За ним приду или я, или кто-нибудь другой от моего имени. Хотите знать, что в чемодане?

– Нет, не хочу.

– В крайнем случае можете сказать, что чемодан передала вам я. Отказываться не стану. Так берёте?

– А что остаётся? Давайте…

Чемодан был небольшой, но увесистый. Машарин перенёс его в свою каюту и снова ушёл на палубу. Елена Николаевна осталась у себя.

Завтракали они опять втроём и вели себя так, будто ничего не случилось. Потом гуляли по палубе, болтали о пустяках, и со стороны можно было подумать, что это дружная семья возвращается из заграничного вояжа.

Когда миновали Кронштадт, Орест Ананьевич произнёс патетическую речь, в которой несколько раз прозвучали державинские слова, что «отечества и дым нам сладок и приятен». Елена Николаевна поддержала его стихами о немытой России и её голубых мундирах. «Татарин» переменился в лице и надолго замолчал.

Мундиры оказались не голубыми, а белыми. Машарин увидел их у причала раньше, чем заметил чёрный автомобиль директора завода господина Клингера, высланный ему навстречу, – знак особого внимания и расположения. Возле автомобиля, весь затянутый в кожу, стоял знакомый шофёр из латышей. И автомобиль и шофёр блестели на солнце.

– Меня встречают, – сказал Машарин спутникам, указывая на авто. – Могу подвезти куда прикажете.

– Я с удовольствием! – живо отозвалась Елена Николаевна.

– Боюсь, что вам не по пути, – серьёзно возразил «татарин» и усмехнулся.

– Что это значит? – спросил с вызовом Машарин.

– Это значит, любезный Александр Дмитриевич, что Елену Николаевну провожаю я. Простите уж. Не обижайтесь, но не смею вас затруднять.

– Может, вы объясните, что происходит?

– Служба, господин инженер.

– Вот как? – изобразил удивление Машарин. – Значит, шпик-то не Елена Николаевна, а вы? Странно. А речи ваши, значит, просто провокация? Стыдно!..

– Убеждения к службе не имеют никакого отношения. Вы миллионер, вам этого не понять. У меня семья.

– Вы мерзавец. Отойдите, не желаю стоять с вами рядом.

– Потрудитесь отойти сами… Служба. Будь она неладна.

Машарин коротко поклонился Елене Николаевне, делавшей вид, что ничего не может понять, и отошёл к борту, где матросы уже спускали трап.

Кожаный латыш, узнав Машарина по высокому росту, побежал навстречу, подхватил чемоданы и ловко уместил их на заднем сиденье.

– Прикажете домой?

– Домой, – сказал Машарин, стоя у открытой дверцы и наблюдая, как жандармы повели его спутников к стоящей неподалёку пролетке.

– Политыка, – объяснил шофёр, нетерпеливо застегивая «молнию» куртки. – Контрабандистов сейчас рэдко ловят.

Через несколько дней Машарина пригласили зайти в жандармское управление в удобное для него время.

Жандармский подполковник, моложавый крепыш с холодными умными глазами, поднялся навстречу и усадил в мягкое кресло в углу кабинета.

– Да, да, вызов к нам всегда неприятен, – согласился он, выслушав протест Машарина. – Не буду скрывать, мы навели справки. У вас прекрасная репутация. Приятно, что в свои двадцать восемь лет вы пользуетесь расположением лиц столь высоких. К тому же, говорят, у вас очень крупное дело в Сибири?

Машарин хотел возразить, что дело не у него, а у отца, но передумал и промолчал.

– Надеюсь, что в самое короткое время ваше имя прогремит в России… А это знакомство на корабле – понимаю, оно случайное – молодость! – не относится к числу лучших.

– Это уж позвольте мне судить.

– Я ни в коем разе не хотел поучать вас. Но девица Пахомова Елена Николаевна – государственный преступник. За границей она встречалась с руководителями большевистской эмиграции, в частности с Николаем Лениным, и возвращалась с партийными бумагами и инструкциями. В багаже у неё ничего не обнаружено… Возможно, она передала кому-нибудь посылку на корабле?

– Ну, знаете, господин жандарм! – сказал, вставая, Машарин.

– Нет-нет-нет! Вы меня не так поняли. Я просто высказал предположение, ни в коем случае не имея вас в виду. Просто, знаете, бывают случаи, когда люди из благородства помогают этим бунтовщикам. Если бы они знали, как это опасно! Русский человек до бесконечности добрый: один даёт деньги на революцию, другой выполняет поручения своих врагов… Много, много у нас завихрений. Допрашивать вас, господин Машарин, я не собирался, просто подумал, может, видели… Хотя особенно на вашу готовность помочь нам и не рассчитывал. Вы же презираете нас, не так ли?

На страницу:
8 из 9