bannerbanner
Филоктет на Лемносе. Персидское зеркало
Филоктет на Лемносе. Персидское зеркало

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

Гибкими пальцами он ухватил стрелу за оперение и потянул ее назад. Стрела медленно, сопротивляясь прилагаемым усилиям, подалась, разрывая в движении мясо добычи. Филоктет всегда выдирал ее именно так, зная, что если проталкивать ее вперед, то его ладони может поранить отравленный наконечник. Именно по этой причине тот был гладким, без зазубрин, так как мастер, делавший стрелы, знал, что яд будет очень сильным и стойким, и потому не следовало опасаться, что стрела не останется в теле. Другими словами, если бы неловкий охотник промахнулся и лишь оцарапал добычу гладким острием, жертва все равно бы рухнула на землю. Поэтому Филоктет осторожно и внимательно вытащил стрелу из тела, протерев потом только древко стрелы. Наконечник он не вытирал никогда, чтобы не подвергать себя опасности.

Вернув стрелу в колчан и посвятив куда больше внимания оружию, нежели добыче, Филоктет вздохнул. И только после этого глянул на мертвого козла. Морда его была полуоткрыта, зубы лежали на отвисшей нижней губе, а из раны поднималась на первый взгляд необычная, но привычная для Филоктетовой охоты, струйка пара. Это испарялся яд, освоивший последние территории безжизненного тела. И после этого, оставаясь верным своим обычаям, охотник обмакнул обе ладони в козлиную кровь и дико крикнул в пространство над головой, словно желая через узкую горловую щель выплеснуть энергию, волны которой захлестнули его тело в то мгновение, когда стрела нашла свою цель. Этот пронзительный и в то же время несколько обиженный, печальный вопль вырывался из глубин существа, крик, который во всей его дикости должны были услышать в ближайших селах Магнесии. Охотник воздел руки над телом жертвы, слившись на мгновение с окровавленным мясом в странном и только его чувствам известном хороводе, в котором только что приняла участие и стрела.

Так они и замерли неподвижно, связанные криком, исказившим лицо юноши – охотник, жертва и оружие.

Потом он размазал козлиную кровь по лицу, стараясь не касаться растопыренными пальцами глаз и губ. Потому что малейшее соприкосновение отравленной крови со слизистой стало бы губительным для стрельца. Вымазанный ярко-красными полосами свернувшейся крови, юноша резким движением поднял козла с земли и забросил на плечи. После чего направился в село.

С бессмысленной добычей на плечах. Потому что добыча, сраженная стрелами Геракла, становилась несъедобной и навсегда отравленной.

II

Уже послышалось шуршание лемносских змей, выползающих из своих нор, чтобы уловить подходящую минутку между двумя порывами ветра, поднимавшего с земли красноватую пыль, минутку, когда над островом из ниоткуда рождалось солнце, скрытое до той поры многочисленными, низко сидящими мутными облаками. Это же солнце выманило из хижины и Филоктета с Велханом.

С первым шуршанием, которое объявляло начало нового дня, и с резким посвистом раздвоенных змеиных язычков, что шарили по кустам, вокруг шалаша образовался кусочек семейного покоя и тишины, на котором маленький Велхан нашел местечко для игр. Филоктет отковылял в центр небольшой площадки перед домом и заботливо своими сильными руками, на пальцах которых красовались кровавые, короткие и глубокие, неприятные на вид царапины (последствие утреннего сбора плодов и ягод для коз), загнал в землю несколько кольев. Потом натянул на них полотно, похожее на то, которым пользовался царь Актор на своей террасе, чтобы защитить ребенка от солнца и порывов ветра. Занявшись этим делом, бывший полководец быстро устал, не от потери сил, затраченных на работу, но от расхода энергии на передвижение и необходимость стоять на ногах, и присел на белый камень, который однажды (он никак не мог вспомнить, когда и как) очутился во дворе. И Велхан, загребая левой, здоровой ногой землю, совсем как отец, быстро перекинул больную правую через порог.

Ребенок сам, без отцовской помощи, палки и любого другого предмета, добрался до затененной части двора и вопросительно глянул на отца. Филоктет, как и все три года до этого, первым делом осмотрел его рану.

Розоватая корочка и этой весной начала постепенно крошиться и истончаться, и уже при дневном свете можно было рассмотреть переплетение нескольких струек телесной жидкости внутри раны. Естественно, каждой весной нога начинала болеть сильнее, но маленький Велхан в свои ничтожные годы уже понимал, что с этим ничего не поделаешь. К тому же, отцовская нога и выглядела, и смердела точно так же, и отец передвигался точно так же, и это его ничуть не сердило. Так что Хриса и Филоктет очень быстро стали свидетелями того, что их ребенок плакал все реже и все реже просыпался посреди ночи, а с годами все реже пытался неловкими ручонками выдавить из раны то нечто, что постоянно чесалось и раздражало его.

Ознакомившись с состоянием гноища на правой ноге ребенка, прямо под коленкой, на том же месте, на котором уже девять лет зияла его рана, Филоктет чистой тряпочкой обмотал ножку Велхана и затянул узел. Теперь сын был готов к игре, и отец бросил на землю под полотняным кровом несколько хвостов гремучих змей, которые, оторванные от змеиных тел и высушенные, представляли собою настоящие погремушки.

Велхан, ковыляя, направился к маленькой площадке для игр, где он будет пинать погремушки, заставляя их звучать, как он делал каждое утро, вызывая матерую Айолу из загончика и приглашая ее присоединиться к игре. И в самом деле, вскоре затряслась белесая козья борода, и Айола присоединилась к мальчику.

Оставив ребенка с самой старой и самой полезной козой, Филоктет направился к хижине, где Хриса в большой глиняной корчаге створаживала остатки молока и готовила для царя ведерки с другими молочными лакомствами. Филоктета вновь ожидал путь к царскому двору. С котлами на плечах.

Женщина обратила взгляд к трещине в глинобитной стене, которой она пользовалась для наблюдения за ребенком. И перед ней возникли отец и сын. И коза. Картина, естественно, очень хорошо знакомая и включающая также ее личное существование, которое она неразрывно связывала со своей принадлежностью к этой картине. Тем не менее, как это бывает в утренние часы, когда сознание после немого сна возвращается к изначальным понятиям, выстраивая из отдельных эпизодов, которые предстоит вновь оценить и определить их значимость, целостную картину, Хриса тяжело вздохнула, увидев два хорошо ей знакомых существа мужского пола, принадлежащие ее семье, существа, хромающие с утра до вечера.

Филоктет вошел в хижину, сшибая, как всегда, куски глины с косяка, что каждый раз происходило в результате потери равновесия, вызванной необходимостью преодолеть препятствие в виде порога. Их взгляды встретились. Он ласково попросил жену приготовить коромысло, заменившее похожий деревянный предмет – лук. Хриса нацепила две посудины, в которых уже лежали приготовленный сыр и свежая простокваша. В белизне, которая охватила ее, в белизне сосуда, наполненного густой простоквашей, она попыталась хоть на секунду утопить свой взгляд, чтобы на мгновение слиться со слепящей белизной, чтобы отдохнуть. От немого вздоха, который вырвался у нее при взгляде на маленького Велхана, играющего с отцом.

Вынашивая его, Хриса совсем не ощущала тяжести, и только изредка, мучительными ночами, перед самыми родами, когда ее охватывал панический страх от ничем не спровоцированной мысли о возможности потерять плод, возникало предчувствие, что все-таки что-то будет не так. Тем не менее, она была опытной роженицей, а Филоктет внимателен, хотя немножко смущен и неловок, то есть был совсем не таким, как ее бывшие мужчины, отцы двух девочек, которых она родила в молодости. Для начала ей, как женщине, которая из-за своей неблагодарной должности старшей служанки принадлежала всем и никому – и царю, и стражникам, и кабатчикам – этого вполне хватало. Если бы Хриса когда-нибудь задумалась над тем, как должно выглядеть сосуществование мужчины и женщины (а такого она никогда в жизни не видела, будучи сама внебрачным ребенком главной дворцовой кухарки), то представляла бы себе этот союз именно так. Как их союз.

Конечно, за страстное желание соединиться с чужаком, греком, от которого отреклись его товарищи по походу на Трою, пришлось заплатить. И тем не менее, она никогда не испытывала такой храбрости, когда решилась последовать за пастухом в его хижину. Все произошло само собой, молча и с презрением, по-лемносски. Она знала все, что последует далее по неписаным законам Лемноса, которые растопчут ее насмерть. Для начала она навсегда потеряла дочерей, тех самых двух замарашек, которых Филоктет увидел, впервые встретившись с Хрисой там, на пастбище, за кустами. Вообще-то она могла принимать их в своем новом доме, но они, с тех пор, как их взял под опеку Актор, не желали навещать свою мать. Они росли, превращались в девушек, обходя стороной хижину раненого грека, как, впрочем, поступали и прочие обитатели этого плевка суши, называемого островом. Далее, ей строго-настрого запретили появляться во дворце, а также приближаться к нему, к главному поселку и рынкам, после чего последовал запрет вообще появляться там, где обитают люди. И охотнику в связи с его поступком также были объявлены запреты: молочные продукты теперь можно было лишь подносить к дворцу, в результате чего он лишился права посещать царскую террасу и вглядываться с нее в троянский берег, отделенный от него всего лишь зеленоватой полосой холодного и глубокого пролива и разоренный войной, полыхающей на противоположной полоске суши.

Так что Хриса вынашивала плод в тишине, скорее вынужденной, нежели добровольной, скрывая удовольствие от того, что начала делить жизнь с человеком необыкновенно смиренным и мудрым. Хижина и чужак, его жена и козы теперь были изолированы еще больше, чем прежде. По правде говоря, никто особенно и не противился этому браку. Все мужчины, которые того желали, уже опробовали своими членами внутренности Хрисы, потому как она никогда не смела противиться, и, с другой стороны, каждый, кто того желал, унизил или оскорбил охотника (камнем, плевком, подножкой). Так что никто никому ничего не был должен.

Хрисе не мешал смрад, насквозь пропитавший хижину, огород, загон и пастбище над морем, смрад, который не в силах был разогнать ветер, смрад, который стал неразрывной частью каждого дня жизни этого уголка. Так посреди острова, опоясанного морем и населенного змеями и ветром, в самом его центре вырос новый остров, остров в острове, омываемый смрадом раны и населенный козами и их блеянием. И только беззубый дебил Фимах, которому также было запрещено помогать чужаку с козами и чистить котлы, осмеливался посещать изолированное стойбище, причем в первый раз он сделал это, когда Хриса рожала, подменив грека, который, обливаясь потом и слезами, стонал в углу хижины, страдая от страха и беспомощности.

Филоктета тоже не очень заботило здоровье плода, пока Велхан толкался ножками в материнской утробе. Он просто ожидал появления некоего ребенка, странного, неожиданного, абстрактного, а мать держалась нормально, была счастлива и довольна тем, что носила под сердцем дитя от высокого и красивого мужчины, успокоенная тем, что они определенно не состояли в родстве (а на Лемносе невозможно было утверждать такое в отношении любого мужчины), так что ребенок должен был появиться здоровым.

Случилось это за несколько дней до родов, когда чужак и женщина почуяли смрад, который в этот раз источала не только правая мученица охотника, но и промежность его жены. Это показалось совершенно неожиданным, потому что оба за несколько лет изгнания Филоктета настолько привыкли к странностям, которыми была обставлена его ссылка, что ничего нового они уже не могли придумать. Ведь до сих пор жизнь протекала в тишине и порядке, правда, навязанном, причем в большей степени людскими стараниями, нежели естественным течением событий. И разве не сама Хриса, как самая обыкновенная женщина, не пожелала ребенка, и если он будет мальчиком, то назвать его Ахиллом, как приятеля ее мужа, а что еще важнее – единственным греческим именем, которое она знала, кроме имени мужа?

Филоктет, разумеется, это ее предложение, нахмурясь, отверг, но, когда смрад от его язвы на ноге распространился на промежность женщины, весьма озаботился. И в ту ночь, когда у него, обезумевшего от воплей жены (поскольку ее крики напомнили ему о воплях на полях сражений, от которых он едва не сошел с ума), родился сын, казалось, что оба они провалились туда, откуда нет возврата. Как корабль, который из-за землетрясения или бури провалился в песок, хотя до этого десятилетиями мирно покоился на самом дне океана. Перед его глазами зашевелилась кучка окровавленного мяса, скомканная и вспухшая, с малюсеньким, но тем не менее заметным отверстием на правой ноге, ранкой, которая так страшно походила на язву стрельца.

Ребенок, скорее всего, плакал не от судорог и не от шока, вызванного встречей с сущим миром, но от невыносимых болей в ноге. И тогда у Филоктета, в тот момент отчаянья, в момент прилива ядовитой черной желчи, в момент прилива, которого он физически, материально не ожидал (по крайней мере, уже в те годы, когда он окончательно превратился в колченогий скелет бывшего охотника и полководца), и тогда в голове его пронеслось одно единственное греческое слово: «ПРОКЛЯТИЕ».

Никто не мог объяснить, понять, даже используя весь к тому времени накопленный человечеством опыт в области анатомии и медицины, появление раны на ноге ребенка. Рассуждали на тему укуса змеи. Или какого-нибудь иного существа во время беременности Хрисы (если бы он сам не присутствовал при родах, то мог бы поверить в то, что змея укусила самого младенца), обсудили также возможность проникновения яда в ребенка посредством семени Филоктета. Но окончательный вывод никто не осмеливался сделать. Следовали ночи горячечных диалогов, словесных поносов на греческом и местном диалекте между женой и мужем, которые, несмотря на то, что Филоктет овладел неизвестным ему языком и что Хриса научилась автоматически, не вникая в смысл, использовать греческие слова, не приводили к взаимопониманию.

Так что чужак, пребывающий на острове уже седьмой год, начал приспосабливать лекарства и мази, которыми пытался вылечить себя, к ране на ноге ребенка, этой судьбоносной язве, которая мешала мальчику научиться первым шагам, и та стала потихоньку затягиваться. О полном выздоровлении, естественно, не могло быть и речи. Но, по крайней мере, как и в его случае, рана перестала разрастаться.

О единственном действенном лекарстве, применение которого сначала просто казалось попыткой самоубийства, ставшем, однако, единственным целительным бальзамом, о яде с наконечника одной из Геракловых стрел и речи не могло быть. Слабенькое тельце Велхана, даже если оно вместе с раной переняло у отца и могучее сопротивление организма, наверняка не смогло бы одолеть воздействие яда, который, едва царапнув самого мощного быка, отправлял того на немедленную и верную смерть. И только Фимах, несколько раз тщательно осмотрев ребенка, смог поставить верный диагноз.

– Никто с уверенностью не может утверждать, по какой причине эта разъятая рана, наполненная кровью, угнездилась на ноге твоего сына. Но я уверен – и ветры тому порукой! – что рана эта расти не будет, но и не исцелится, удерживая твоего сына в пространстве между смертью и жизнью, в пространстве, в котором и сам ты остался навеки. Но это если повезет. Ежели счастья не будет, в прекрасный момент судьба его может бросить в пасть смерти!

А на следующее утро Филоктет отворил сундук, в котором, завернутый в прочное полотно, вымазанный глиной, сохраняющей первоначальный облик, лежал лук Геракла и колчан со стрелами. Оружие, которое он семь лет не только не видел, но и не держал в руках, на мгновение ослепило его. Он прятал его так, как скрывают от самого себя копящиеся годами страсти, некогда приводившие к самому краю пропасти, как прячут их так, чтобы их невозможно было вспомнить, но, тем не менее, чтобы их буйство всегда было под проклятой рукой. И он ощутил ту же страсть, что и в момент первой встречи с этим оружием. Сначала ему захотелось долго сжимать его в руках, но он решительно отбросил лук на земляной пол. Оружие Геракла отозвалось, подтвердив собственным звучанием превосходство над прочими предметами. Потом, стараясь не порезаться, потому что толика страха осталась и после целебной встречи яда с Филоктетовой плотью, он обстругал верхушку наконечника и завернул опилки в мягкие тряпочки. Чтобы сделать лекарство. После чего опять завернул оружие и спрятал его в сундук. «Ребенок – звучали в его голове слова Фимаха – находится между жизнью и смертью». Потому он и назвал его «Велхан» – «волочащий ногу».

Вооружившись коромыслом, на концах которого повисли котлы, ударяя его по бедрам и животу, мужчина направился к дворцу, где стражник, исполняющий свою должность без малейшей надежды (или хотя бы мечты) на повышение, опять назовет его «полководилой», стражник на острове, где нет никакой нужды в войске. И глаз меткого стрелка бросил три взгляда – первый на Велхана, второй на Хрису, и третий – на троянский берег, где сквозь извечный туман он надеялся рассмотреть следы сражений и разорения, а может быть, и ответ на извечный вопрос: «Пала ли Троя?» На этот раз он сэкономил три своих взгляда, приберегая их к следующему походу.

III

Пеант не произнес больше ни слова. В его душе смешивались бешенство и боязнь – в диапазоне от галопирующей судьбы, которая, как был уверен аргонавт, не принесет ничего хорошего сыну, который вновь принес в его дом оружие, до примитивно человеческого, естественного для его лет нежелания никаких перемен, никаких новостей, которые врывались в жизнь, рисуя лживую картину изменения качества жизни, избежавшей привычного своего течения. Демонасса не принимала перемен, происходивших в муже, равно как и причины, их вызвавшие, но сама невольно сделалась более скупой на слова, особенно обращенные к сыну, исходя при этом из некоего, казалось, неопределенного уважения, которое стала испытывать к нему. Таким образом их дом, ранее знаменитый на всю округу отличным молоком и прекрасной бараниной, превратился в маленький храм Артемиды, где время от времени собирались охотники, которых становилось все больше и больше после того, как Филоктет овладел волшебным оружием. Сюда постоянно кто-то заглядывал, груда оружия у входа всё увеличивалась (его оставляли здесь не из уважения перед отвращением Пеанта к оружию, но из почтительного страха перед луком и стрелами Геракла), все чаще устраивались пирушки в честь знатной охотничьей добычи, и кровь настолько пропитала землю вокруг дома, что каждую ночь приходилось насыпать новый слой пыли, чтобы хоть как-то пригасить запах животной крови.

В те, первые годы, получив оружие, равного которому по красоте, размерам и точности не было во всей Греции, Филоктет сохранял ясную голову, оставался гибким и тренированным. И никогда не позволял теплым, убаюкивающим похвалам опутать себя, поглотить его существование и самоощущение. В те годы молодой стрелец был нетерпимым, амбициозным, обуянным желанием подтвердить, что он и без знаменитого оружия, без Гераклова лука в состоянии отстоять титул провозвестника смерти. И потому он с определенной сдержанностью и недоверием принимал хвалы старших, но менее удачливых охотников, неизменно занижая в мыслях похвалы, которыми они его осыпали.

Тем не менее, по всей Фессалии, которая полого спускалась к морю от Эты и высокогорных лесов, чтобы перед солоноватыми голубыми просторами невероятной, огромной массы воды завершиться высокими скалами, словно обрубленными саблей и оставленными истекать над морем желтоватыми меловыми откосами (совершенно голыми, словно жилы и вены, нервы и их окончания иссеченного мертвого тела, вымокшего, бескровного, лежащего над водой), по всей Фессалии в кратчайшие сроки начал гулять миф о ловкости Филоктета. Он стал искушением для самого охотника, но Филоктет мужественно противился ему. Иной раз ему казалось, что владение оружием изменило его, как будто в новом порядке вещей его имя, означавшее «любовь к обладанию», вопреки его собственному желанию приобрело некий иной смысл.

В обычный деревенский дом, стены которого он за два года украсил головами серн, оленей, рысей, кабанов, козлов, орлов, ястребов, диких быков и прочих химер, оживший в результате этого сборища мертвых духов, шкур, челюстей, выпученных глаз, начали приходить на поклон охотники из всех эллинских краев, а также торговцы, желающие в обмен на золото приобрести оружие. Любезно принимая их, не более того, молодой человек охлаждал их пыл. Для него расставание с оружием, которое он бережно прятал даже от самого себя (хотя в этом не было нужды при наличии диких собак, заботливо охранявших дом, шатаясь по двору и слушаясь только хозяина), было бы очень болезненным и абсурдным поступком. Как, скажем, если бы ему кто-то отрезал ногу. Таким образом в его телесной оболочке вели непрестанный бой охотник и стрелец, и второй непрерывно побеждал первого, не позволяя своему телесному владыке ни на секунду стать настоящим охотником. По правде говоря, еще одна вещь препятствовала в нём победе охотника.

Головы трофеев, которыми он украшал стены жилища, слишком быстро разлагались. Несмотря на старания многочисленных бальзамировщиков и кожемяк, головы животных съеживались, сморщивались, и в конце концов, не позже чем через месяц, окропленные, видимо, таинственным ядом, полностью разлагались. Так что время в доме Пеанта, начиная с первого трофея сына (то была рысь), приобрело некое новое измерение, потеряв свой прежний облик. В его пространстве поселились картины скорого исчезновения отнятой жизни.

Это паломничество и попытки купить оружие помогли молодому человеку сделать многочисленные полезные знакомства, а иной раз и подружиться с кем надо. Так, в его в доме побывали Диомед по прозвищу «божественная мудрость», Аякс, «храбрец кровожаждущий», Идоменей, король Крита, Тесей, Патрокл, Менелай, а также Одиссей, известный как «злой». Последний был ему особенно симпатичен. Тогда еще никто не мог даже предположить, как переплетутся их жизненные пути, как это обычно случается с людьми хитрованских взглядов и двусмысленными и обращениями друг к другу, которые пытаются, описывая широкие концентрические круги, ворваться в круг мыслей противника, уверяя при этом друг друга, что их неправильно поняли и что их намерения чисты, словно слеза ребенка. В то время никому и в голову не могло прийти, что поначалу они станут соперниками в сватовстве к прекрасной Елене, спартанской принцессе, а потом и соратниками, один в качестве подстрекателя (Филоктет), а второй – как дезертир (Одиссей). Ему импонировал этот царевич с Итаки, который преодолел столь долгий путь, чтобы выкупить лук за большие деньги. Юноше в тот вечер, когда гости сидели вокруг костра, позволяя собакам вылизывать пятки, чтобы отличить их от чужаков, исключительно понравилась взволнованность царевича, вызванная таким неформальным приемом, понравилась его страсть к деньгам, страсть к расчетам и сделкам, во время разговоров о которых кривой нос Одиссея все больше походил на лук. Хотя, кто знает, может, ему это вовсе и не нравилось.

– С приличествующим уважением должен отметить, – пробормотал той ночью стрелец с лицом, опаленным костром, – что ты слишком много внимания уделяешь цене и уговору, хотя еще не осмотрел как следует оружие, за которым ты пришел, не восхитился моему искусству охотника, не заинтересовался трофеями, что висят на стенах моего скромного дома, как будто для тебя главное не смысл, а средство охоты!

Одиссей элегантно составил ответ, как будто каждое слово висело на его вороту, быстро смотав их на руку и вложив себе в уста. В ответе слышалось и остроумие, и обход неприятных моментов, которые, откровенно говоря, никто и не замечал, но в его словах звучала и гордость, некая приподнятость, и, в конце концов, он использовал термины, которые Филоктет наверняка не знал, напомнив ему тем самым, что он всего лишь сын пастуха, случайно овладевший замечательным оружием, случайно оказавшийся в этом забытом богами краю, где Гераклу волею судеб довелось закончить жизнь, хотя ему это следовало бы сделать в Итаке. Филоктета очаровал этот тон – не существо слов, а именно тон, потому что юноша не привык к лукавству в таких масштабах. В те годы он знал лишь одно действие – атаку. В лоб.

Той ночью он долго думал. Существуют ли стрелы, которые не вылетают из лука, стрелы, для посыла которых не требуется острота зрения и твердость руки, для посыла которых не надо ловить то единственное, неделимое мгновение, когда она срывается с тетивы?

Изумившись внезапным, только что возникшим вопросам, Филоктет ранним утром проводил Одиссея, который, не скрывая огорчения, был вынужден с пустыми руками вернуться на остров. Примерно так же обстояли дела и с прочими визитерами, примерно так же вел себя с ними и Филоктет, упрямство которого, отрывавшее его от служения собственному искусству, от преданности действу охоты, потихоньку ломало зубы о стену презрения, выросшую из его неблагородного происхождения. Никогда и никому он не позволял прикасаться ни к оружию Геракла, ни к ремням и колчану, которые Геракл носил годами, вживаясь в лук и стрелы и позволяя оружию (наверняка он поступал так, потому что и Филоктет начал вести себя точно так же) врастать в себя. По причинам чисто человеческим. Из ревности.

На страницу:
6 из 7