Полная версия
Филоктет на Лемносе. Персидское зеркало
Филоктет зашагал, захромал во внутренние дворцовые покои, которые, по причине экономии, не освещались даже самыми темными ночами, кроме, естественно, тех, в которых ради царского комфорта совершались какие-то работы, или тех, в которых обитал сам царь, так что грека спеленал внезапный и для этого времени суток совершенно необъяснимый мрак, жирная и густая темнота, в которой он мог слышать, или только хотел услышать загадочное шуршание, прикосновение черного платья Хрисы к стенам. Сопровождаемый внимательным взглядом из темноты и, вполне может быть, что надуманным, шуршанием, он продолжил путь по лестнице слишком большого и, казалось, заброшенного дворца, продолжил хорошо знакомой дорогой, борясь с собственной больной ногой. При этом он крепко прижимал к плечам две длинные палки, на концах которых болтались сосуды, следя, чтобы молоко и простокваша, которые он нес на летнюю дворцовую кухню, не выплеснулись из них. Кухня в этом лишенном логики, архитектурно диком здании прилепилась к лестнице, ведущей в зал на втором этаже, из которого, опять же, можно было выйти на террасу, огороженную кривыми, сколоченными из досок перилами, на которой ежеутренне сиживал царь со свежевычесанной бородой, тупо глядя в морскую пучину.
Когда стрелец приносил продукты, Хриса выходила из кухни, полагая, что таким образом никому не бросится в глаза их знакомство. Только в хижине, в которую никто не входил, начиная с того дня, когда смрад от раны Филоктета начал осваивать вокруг себя всё большее пространство, она могла оставаться наедине с ним сама собой. Но и в хижине она разговаривала мало, почти ничего не делала, разве только в физическом смысле. Но и физическая близость была совсем не такой, как близость со случайными насильниками, в прежние времена.
Перебрав все это в мыслях, стрелец пришел к выводу, что наверняка и в это утро она наблюдает за ним из какого-нибудь укрытия, и вошел в кухню.
XV
Прошло совсем немного времени, и вялый зевок, напоминающий вздох подстреленной серны, крик, который врезался глубоко в память бывшего охотника, раздался в зале на втором этаже. Это было обычное приглашение Филоктету подняться на террасу, знак плохого настроения Актора, с помощью которого он как бы отмахивался от людей и человеческого общества, словно корова хвостом от надоедливых мух. Тем не менее, в этом дурном настроении ощущался окрашенный цинизмом постоянный интерес к стрельцу.
Филоктета ослепило яркое солнце незащищенной террасы, и ему потребовалось несколько мучительных мгновений, чтобы вначале привыкнуть к слепящей белизне, а потом и доковылять к перилам, у которых под полотняным тентом, с силой хлопающим на ветру и творящим какофонию звуков и трепетов, совсем как невеста или новорожденный в богатой семье ребенок, развалился Актор, потягивая охлажденную в подвалах простоквашу из козьего молока. Из молока, скорее всего, Филоктетовых коз, потому что он как никто другой – не спеша передавать прочим лемносским семьям неизвестное им искусство сквашивания и ферментации молока, искусство, которому обучил его Пеант в те редкие минуты, когда юноша обращал внимание на домашние дела, которыми занимался отец – как никто другой он умел делать простоквашу, которая на протяжении нескольких дней не теряла свежести.
Грек разместился на сиденье напротив царя, по давно установившемуся обычаю не дожидаясь согласия или особого приглашения. И вновь ему пришлось совершить целый ряд движений, необходимых для того, чтобы удобнее разместить ногу. Эти движения походили на ритуальный танец, которым он старался вызвать прежнюю гибкость и готовность тела. И вот грек, освободив раненую ногу от полы одежды, подставил ее солнцу, благотворному воздействию его лучей. Актор нервозно посмотрел ему в глаза, избегая глядеть на рану, после чего повернулся к морской пучине и очертаниям берега. Троянского берега.
– Странные вести опять приходят из Трои, мой воин. Или же всякая весть с поля боев странна сама по себе? Может быть, те вести сбираются в некое чуждое тело? Или же с ними творится нечто иное? – пробормотал царь, прислушиваясь к благозвучию своих слов, которыми ему не удалось выразить ровным счетом ничего. Голос его напоминал блеянье, и тон его словно вспарывал воздух.
– Наверное, так, государь! Каждая весть с поля боя сама по себе необычна! Уже тем, что сумела добраться сюда! – ответил Филоктет, экономя слова.
– Осторожно разговариваешь. Как всегда. Иногда твоя осторожность заставляет меня думать, что я поступил неосторожно, оставив тебя в живых. А может быть, вести не интересуют тебя? – произнес Актор, не удовлетворившись скупым ответом.
– Интересуют, но не более чем здоровье коз, которых ты мне доверил, – Филоктет старался лгать, не вздрагивая. Потому что его интересовали вести из внешнего мира, и только они.
– Восточные стены временно пали, – продолжил Актор. – Штурмом греческого войска предводительствовал Паламед, который, говорят, был ранен в бедро. В связи с этим его обезглавленное войско не сумело прорваться в город, и стены были восстановлены. С другой стороны, рыбаки, которые возобновили добрые отношения с военными фуражирами на пляже и опять продают им тухлую рыбу по хорошей цене, рассказывают, что троянцы вчера запустили из катапульты несколько огненных шаров из смолы и сушеного навоза. Уничтожен, говорят, один греческий корабль, несколько соседних повреждено огнем. Я думаю, это корабли Аякса. Ты знаком с ним?
– Так вот что за туман спустился вчера на море?! – сухо отозвался Филоктет, ощутив, как вспотели его ладони.
– Значит, твое возвращение в Грецию теперь под вопросом. Не так ли, полководец?
Из Филоктета, словно из натянутого лука, вылетел старый воин, готовый защищать свой стяг, сколько бы ни возникло уважительных причин для сдачи в плен.
– Если возвращение вообще состоится, государь. Не знаю, есть ли вообще куда вернуться войску, которое шесть лет осаждает неприступную крепость? – ответил он после короткой паузы, моментально упрекнув себя за то, что опять защищает дело, в смысл которого уже давно утратил всякую веру.
– А ты упрям, полководец, – сказал Актор, только что решивший мучить его до конца. – Но я не уверен, что боги любят упрямых. Их одни только змеи обожают. Но ведь и это еще не все. Похоже, Гектор, или кто-то другой, сумел в жестоком поединке на ничьей земле убить Ахилла!
XVI
«Ахилл!» Это имя эхом раздавалось во всем его существе, пока он медленно и с большей, чем прежде, осторожностью спускался из зала по лестнице, совсем как пьяница, который, отдавая отчет в своем грехе, возвращается домой. Только имя. Не столько весть о гибели бывшего соратника, сколько имя.
«Ахилл». Имя, которое так давно не произносилось, с давних пор не существующее в его окружении, часто присутствующее в его мыслях, но столько лет не произносимое. С того момента, как Филоктета в холодных и темных стенах дворца охватил странный озноб, он и думать забыл про Хрису, которая, по неписаному уговору, ждала его у подножия лестницы, не мог даже вслушаться в тишину, чтобы обнаружить звуки, свидетельствующие о ее присутствии. В нем звучало только одно: «Ахилл».
Как будто из всех пор тела, из всех его отверстий, во всех направлениях вырывалось одно только это имя. Разве не именно Ахилл предложил, может быть, потому, что, по странному стечению военных обстоятельств, Филоктет стал свидетелем самых гнусных преступлений героя, разве не Ахилл предложил оставить его на этом острове? Разве в минуты, когда никто не отваживался подойти к Филоктету из-за открытого гноища на ноге, не он потирал руки, рассчитывая перехватить командование над мелибейцами и на скорую руку обучить их искусству грабежа?
Конечно, он! Но в душе стрельца вопреки всему, вместо жалости и ликования, отверзлась какая-то расщелина, появился какой-то светлый след. В этот мгновение он приблизился к обычному укрытию Хрисы за шестой колонной и прошел мимо, не заметив ее. И только когда он направился к выходу, Хриса отважилась шагнуть за ним.
– Куда ты спешишь, Филоктет? – на одном дыхании вымолвила она, испугавшись, что мужчину заколдовали или, что еще хуже, его интерес к ней исчез.
– Прости, – отозвался он, не посмотрев в ее сторону, – кажется, я не заметил тебя.
– Хочешь, чтобы я тебе сейчас сказала, или дождешься до вечера, в хижине?
– Что, что скажешь, женщина? – нетерпеливо оборвал ее Филоктет, все еще захваченный внутренним монологом. – Если ты о смерти Ахилла… не старайся, я уже знаю.
Хриса поначалу закашлялась, потом, словно вдыхая воздух последний раз в жизни, прежде чем броситься в воду, уставилась в бороду Филоктета, потом в лицо, остановившись по каким-то причинам именно на них. И потом сказала:
– Да, и об этом я хотела тебе сказать. Но не только это. Я хотела тебе сказать, что боги устроили так, что всякая новая жизнь сопровождается смертью. Вот и теперь…
– Что «вот и теперь»? – он уже начал дергаться всем телом, навалившимся на неверную ногу, стремясь пнуть ее или причинить ей хоть какую-нибудь иную неприятность, потому что она съедала его время, пачкала мысли, так занятые Ахиллом.
– Ахилл умер, а ты… у тебя будет ребенок! – сказала она опять на одном дыхании, наверное, испугавшись, что слова исчезнут сами по себе.
Некоторое время длилось привыкание к тому, что в природе на самом деле возможно всё, всё может уместиться в один день. В одну фразу. Может, в две, произнесенные разными губами. Когда Хриса вновь глянула на него, с недоверием, но и с надеждой, впитывая каждое его движение и пытаясь понять, лицо Филарета свела судорога. Она глянула на него так, словно прощалась навсегда.
– Ребенок – сухо повторил он.
Потом ему показалось, что открытая рана на ноге, розовая прозрачная пленка, уже давно покрывавшая язву, переместилась на лицо. В мгновение, наступившее после минуты странного упокоения, он ощутил все свое существо будто сплошную рану. И после этого, теперь уже точно как зачарованный, захромал к выходу, забыв о присутствии женщины, принесшей ему весть, забыв ее так, как никогда бы не забыл своих коз – Конелию, Айолу, Хиспанию, Круду.
А она тихо, может, немного обидевшись, направилась за ним.
2 часть
Беглец
Достопочтенный демонический, ты, гигантский глаз, пожиратель сырого мяса. Не бойся: никого нет сильнее нас, никто не может причинить нам зла. Перед нашими окнами несет свои воды враждебный поток, но мы сидим здесь, в нашей стихии, и до сих пор нам везло. Я не так уж слаб, я не так уж бессилен, и я могу быть свободным. Я хочу успеха и приключений, я хочу научить ландшафт разумно мыслить, а небо – скорбеть. Понимаешь? И я нервничаю.
(Петер Хандке «Медленное возвращение домой»)[3]I
Это не небо порозовело за несколько мгновений до того, как в нем проклюнется солнце, унося последние космы тумана, который и без этого, сам попрятался в дыры и пещеры, откуда он незваным явился наружу, в природу – на самом деле розовыми были облака, оповещавшие о неспешном появлении из соленой поверхности моря небольшого огненного шара. Розовые, чуть вспрыснутые лаком, может быть, несколько более глухого оттенка, скорее напоминавшего кровь, которую семнадцатилетнему Филоктету доводилось видеть очень часто. Молодой человек стоял почти нагой, измазанный красками, которые должны были вписать его в природу, позволив отчетливо выступившим венам и мышцам спокойно впитывать струящийся прохладный утренний воздух, превращая самоощущение тела в неопровержимое доказательство энергии, силы и непременно успешной охоты. Всю ночь он провел, напряженно скорчившись среди кустов омелы и зарослей примулы, мелкие, но опоясанные острыми иголочками цветы которых служили ему укрытием от насекомых и мелких животных, которые пытались кусать и грызть его, сидящего в засаде на корточках. Юноша вновь обвел взглядом долину, облитую утренним солнцем, пытаясь хотя бы по запаху определить, пробудилась ли жертва, собирается ли она выйти из расселины, куда забилась вчера, спасаясь бегством от человека. Потом он глянул на огромный лук Геракла, который с прошлой ночи не выпускал из рук, и на длинную стрелу, смазанную ядом, готовый притянуть жилы тетивы к правой половине груди и позволить им пощекотать правый сосок, отметив этим раздражителем готовность и внимание, сосредоточенность на трех всего лишь вещах: на стреле, тетиве и жертве перед ними.
Понадобилось целых три дня и только что прошедшая ночь, чтобы разобраться в путях скитаний этого крупного дикого козла, спина которого (он мог видеть ее в редкие мгновения, когда козел, чувствуя взгляд человека, но не понимая, откуда тот смотрит, чувствуя приближение смерти, вылетал из одного убежища в поисках другого), спина, следовательно, которого сияла здоровьем и лоском, предвещавшим богатую добычу.
Стопы охотника были ободраны на козьих тропах, что переплетались вокруг Эты, его легкие вдыхали и выдыхали пыль, поднятую его бе́гом, глаза болели от резких движений, которые он совершал, чтобы еще и еще раз укрыться так, чтобы животное не обнаружило его присутствия. И даже его намерения. Потом, в середине вчерашнего дня, когда ветер задул к югу, от козла к охотнику, он остановился, чтобы приготовить мазь. Смешал мелкую пыль, как учил его старый охотник Мандор, с корнем примулы, растения, которое распространяет вокруг себя невыносимую вонь, от которой бегут все мелкие животные, глотая свежий воздух так, словно это их последнее дыхание, и сделал смесь, которой, добавив еще немного птичьего помета, вымазал тело.
Так появление человеческого существа, обозначенное запахами источающих вонь веществ, перестало быть присущим представителю мира людей, превратившись в явление животного мира. Уничтожая собственный запах, осторожными и ловкими движениями изменяя способ человеческого передвижения и, напоследок, поперечными полосами меняя сам вид своего тела, ему было легче выследить козла. Таким образом он мог подкрасться к животному совсем близко, и в тот момент, когда он уже прицелился твердой рукой из своего ядовитого оружия, жертва успела юркнуть в расселину, или в маленькое входное отверстие пещеры. Такое завершение дня обеспокоило юношу. Детская неуверенность вырвалась из него, словно камень из катапульты, и Филоктету понадобилось сделать несколько глубоких вздохов, полных разочарования, но одновременно и облегчения, достаточных, чтобы простить себе, казалось бы, верный выстрел, обернувшийся промахом. После этого он, мгновенно предоставив юношеской неуверенности вступить в схватку, столкнуться с искусным мастерством охотника, начал судорожно искать, где же была допущена ошибка.
Это был колчан. Юноша не вымазал смесью только колчан со стрелами, из уважения к великолепию этого творения искуснейших рук ремесленника, созданного из кожи молодого, скорее всего, еще не оскопленного быка, в тот момент, когда кровожадные руки сдирали ее с тела, от которого еще исходил пар жизни. Только колчан сохранял человеческий дух, что так обеспокоило козла. Может, он сохранил запах рук человека, касавшихся бычьей шкуры, а может, и самого Геракла, который за все эти годы наверняка сроднился с ним.
Недовольный охотник, не прекращая укорять себя, цокнул языком и отправился на поиски укрытия и засады, из которой он мог наблюдать за входом в пещеру, оставаясь при этом незамеченным. Он лихорадочно молил Артемиду, чтобы у пещеры не оказалось второго выхода, через который животное могло бы уйти. Всю ночь, не прекращая, он вспоминал то мгновение, когда увидел мордочку козла и его крупные глаза. Во время бега, прыжков из укрытия в укрытие, он сумел рассмотреть его морду, исцарапанную колючим кустарником, задетым на бегу, видел, как бешено, словно плавающие в масле, вращались зеницы его глаз в безумном ритме пляски бегства. В том единственном взгляде, которым козел вроде бы нехотя одарил Филоктета, был страх. Страх смерти.
Возможно, тогда, в те годы, Филоктет гораздо острее смерти чувствовал ее запах, хотя еще и не умел его определять, понимать и проверять. Может быть, просто каждая жертва за несколько часов до того, как страшный удар прикует ее к земле и отнимет жизнь, сама излучала понятный только юноше, только его уму постижимый запах исчезновения. Этот аромат юноша ни в коем случае не воспринимал как смрад гниения, который начинал распространяться вокруг животного после того, как последняя капля жизни покидала его тело. Нет, этот запах кала не вызывал у него отвращения, животное, еще несколько минут тому назад сиявшее жизнью, защищало им свой собственный труп. Напротив, излучение страха смерти было, по его ощущениям, каким-то более резким, настойчивым, более точным, и по ценности своей для охотника не уступало запаху животного. Животный страх смерти для него всегда был усиливающимся запахом жизни.
Возможно, запах весны, пробуждения, со слегка приглушенным оптимизмом, эдакий тяжелый и полный благоухания цветов, клокотания воды и покоя болот. Одновременно наполненный началом работы природы и гниения предыдущих, зимних форм жизни. Так Филоктет, принюхиваясь, принимая в себя тяжкий и обязывающий аромат страха смерти, чувствовал, как грудь его наполняется, как солнце всё теплеющими лучами обливает тело, и ноги его становятся все легче. И он любил этот аромат. И более того.
Возможно, впоследствии, после абстрактного восхищения великолепным оружием, восхищения скорее средством, нежели целью охоты, оно ослабло, как в его чувствах, так и в холодных размышлениях, и место восторга занял сам предмет охоты. Зверь. Во всем своем разрушительном великолепии. Таким образом юноша, наверное, только что спровоцированный чужим страхом смерти, впитал еще один, новый вид энергии, связанный с процессом охоты. И потому, наряду со многими прежними идеалами, Артемида стала его новым божеством.
В таком напряжении, из-за невыносимой концентрации, могло статься, что внимание юноши падёт жертвой жестокости, и он, сосредоточившись на себе как на охотнике и забыв про добычу, пропустит какой-нибудь совсем неприметный знак, свидетельствующий о том, что козел вышел из укрытия. Но тут его окаменевшая грудь внезапно вздрогнула, сердце – то ли из-за усталости и бессонной ночи, то ли из-за возбуждения – заколотилось сильнее. Сам охотник оставался спокоен. Он находился в самом центре невидимой сети, связывающей его с жертвой, которая почти неощутимым, капиллярным трепетом давала ему знать, что добыча вызывает его на последнюю схватку. Юноша вознес хвалу владычице и напряг все тело, изготовившись к прыжку.
Над его головой пронесся шорох сухих веток, укрывавших вход в пещеру, раздался какой-то треск из долины, напоминавшей своими пологими склонами амфитеатр, и только потом появилась морда. Вспыхнули безумием козлиные глаза. В них больше не было страха смерти. Минувшая ночь своим страхом свела добычу с ума. Итак, сначала появилась морда, с которой капала пена, после чего юноша мгновенно увидел, как жилы на козлиной шее натягиваются со страшным напряжением, едва не лопаясь, и быстро, в мгновение ока проанализировав это, охотник понял, что жертва сейчас втягивает воздух, после чего резко подскочит, взовьется из отверстия пещеры, раздвигая телом кусты, что могли бы послужить ему хорошим укрытием. И только потом ноздрей юноши достиг запах. Запах драматического, молниеносного разложения животного, запах уничтожения, но и моментального обновления всех клеток, пор, частичек козлиного тела. Как будто животное, почувствовав конец, превратилась в машину непрерывного отмирания и мгновенного возрождения.
Филоктет переменил исходное положение, крепко сжал левой рукой лук, укрепил на нем стрелу, придерживая ее средним и безымянным пальцем той же руки, так, как его учил Мандор, потом перенес лук вертикально к груди, точно по вертикальной линии между сосками. Правую руку перенес к толстой и жилистой тетиве лука, ухватившись за нее пальцами.
Потом, позволив себе для успокоения некоторое время, выигранное быстротой всех предыдущих движений, правой рукой легко натянул тетиву, позволив ей коснуться правого соска и тем самым ограничив ее напряжение. Сконцентрировался на острие стрелы, оказавшееся прямо перед его глазом. С большим трудом, с полным напряжением мышц удерживая равновесие между левой рукой с луком в ней и правой рукой, зажавшей тетиву, юноша нацелил верхушку стрелы так, что все прочие детали пейзажа, не совмещавшиеся с ней, тонули в мутно-молочном слепом пятне. Прищурив оба глаза, он затаил дыхание между точно выверенным вдохом и выдохом, и, не меняя избранной позы, переместил тело влево, соблюдая установившееся между всеми его членами равновесие. Потом повернулся в том направлении, которое, вне всякого сомнения, должен был избрать и козел.
Спокойно отпустил правую руку, выпрямив пальцы, которые судорожно сжимали тетиву, и почувствовал удовлетворение, когда шумы в каждый миг своего краткого существования принялись нанизываться один на другой, каждый своим голосом рассказывая собственную историю.
Сначала последовал тупой и сильный удар середины тетивы об основание лука. Потом вокруг ладони юноши, деформировавшейся от силы, которую ей пришлось обуздывать, образовался целый фонтан крошечных капелек жира, которым была смазана тетива ради сохранения эластичности. Далее, словно на арфе или цитре, был сыгран насильственный такт, затем послышалось гудение всех переплетенных жилок, образующих тетиву, которые были выпущены на свободу так, что на своем дальнейшем пути, а еще больше после избавления от оперенного комля стрелы, они сталкивались и ударялись одна о другую. Теперь последовал скрип деревянного тела стрелы по кожаным ремешкам, обматывающим дугу лука. В это мгновение левая рука юноши, полностью освободившись от навязанного ей сопротивления материала, стала отдаляться от тела. Ладонь задрожала, и потребовалось легкое движение сустава в противоположную сторону, чтобы оружие осталось в руках. Этот звук напоминал треск расколотого пополам бревна, удар молнии в одинокое дерево на холме. Резкий, долгий, угрожающий звук распада материи. Звучное самоуничтожение. И, наконец, любимый звук Филоктета – свист.
Охотник почувствовал, что в момент возникновения свиста, начала разрушения сгустившегося воздуха гибким телом стрелы, он сам покидает собственное тело и превращается в стрелу, в которой сосредоточилась вся его духовная и физическая энергия. А стрела, этот заостренный кусочек железа, заботливо насаженный на прочный и многочисленными мазями пропитанный прут, рассекала перед собой воздух, грозя нанести ему незаживающую рану. Это рассечение пространства между палачом и жертвой длилось слишком долго, и охотнику казалось, что полет стрелы не завершится никогда, что конца ему не будет. Юноша зажмурился, втянул струю воздуха, что ласкала его лицо; складка на правой щеке, образованная прижатой в момент выстрела тетивой, постепенно расправлялась, возвращая кожу в прежнее состояние. В это время свист из неопределенного «шшшшшш» превратился в куда более резкое, гибкое, тонкое «сссссс», давая знать замершему на мгновение охотнику, ожидающему результата своих расчетливых действий, готовому принять и попадание и промах, что скоро вся охота, сконцентрировавшаяся теперь в одном полете, завершится.
Словно что-то заколотили. Как будто удар молотком по наковальне. Обыкновенное «бац». Филоктет открыл глаза. И в это мгновение магия ритуала внезапно оборвалась, достигнув апогея. Наверное, козел, решил Филоктет, по колебанию воздушной волны учуял приближение стрелы, тем самым на какую-то долю ослабив смертоносную силу, посланную в него охотником. В последний миг он слегка дернулся вправо (охотник предугадал это), после чего сам напоролся на оловянный наконечник стрелы. Поэтому удар пришелся в грудь, а не в середину шеи, как ему предназначалось. Однако стрела не прекратила движения. Мясо для нее не было серьезным препятствием, и она продолжила путь сквозь тело жертвы, пронзив его насквозь, и вышла за лопаткой, где, наконец, остановилась.
Козел, конечно, боли не почувствовал. Хотя, благодаря ядовитой мази, нанесенной еще Гераклом на наконечники двухметровых стрел, смерть началась. Животное рухнуло. Оно, как всегда при воздействии яда Геракла, стало мертвым до падения на землю. Так что труп, в котором еще в падении гасли последние искорки жизни, ударился о землю с треском, эхом разлетевшимся по всему амфитеатру долины. Он окоченел, замороженный ядом. Наверное, окаменел в смерти. И, может быть, именно поэтому убийство стрелами Геракла выглядело как крайне полезная в гигиеническом отношении деятельность.
Охотник выскочил из укрытия. По его телу бродила некая, все еще не понятая им энергия, энергия, которую невозможно было охватить и поместить в самоощущение тела. Затем он с легкостью проскочил десяток метров, отделяющий его от добычи, едва ли не подпрыгивая от распиравшей его силы, перепрыгнул через опасные корни и густой кустарник, преграждавший ему путь. Добравшись до мертвого животного, он остановил сначала бег, потом дыхание, чтобы всю силу и энергию претворить в глубокое сосредоточение и почти ритуальное преклонение перед мертвым козлом. Он приблизился к нему. И только тут почувствовал иной запах, не присущий животному, запах ничуть не привлекательный, дух гниения и исчезновения. Дух, следующий после смерти.