Полная версия
Бедные дворяне
– Уж я не знаю, матушка, больно меня робость берет, оченно уж я боюсь… хоть бы уж и не ехать, так впору.
– Ну, вот и глупо опять говоришь, Никанор Александрыч. Нет бы тебе радоваться, что приводит Господь со своим братом сойтися, не с мужиком-вахлаком, ты бояться вздумал. Ну чего ты боишься? Он тебя не прибьет, не обидит, а разве только ласку да милость какую увидишь да уму поучишься.
– Да, пожалуй, на смех подымет.
– Ну, не полагаю, не такой барин; этот господин серьезный. А хоть бы так сказать: пускай и посмеется над твоим необразованьем. Что же за беда такая: ты человек бедный, ты это должен перенести, через это свое смирение ты можешь показать и милость особливую получить. Ты бойся только одного, чтобы на тебя не прогневались да не прогнали от себя, что значит – ты ненужный человек. А чем бы ни чем – да в ласку войти. Будь ты почтителен, завсегда старайся услужить, под веселый час попался, и сам будь весел и шутки шути; под досадный час – коли что и не ласковое скажут – перенеси на себе, а не обижайся, этой фанаберии[6] не бери на себя – вот и будут тебя господа и любить и не оставлять. Уж поверь ты мне: я к господам-то присмотрелась, знаю их вдоль и поперек. Говорят, есть злые господа, мучители: пустяк, это сам человек виноват, не умел услужить. Давай мне какого хочешь господина – для меня всякий будет добрый, только надо уметь на него потрафить. Поедем-ка, однако, собирайся, пора уж.
Тетка и жена напутствовали Никешу благословениями и разными пожеланиями. Дорогой Прасковья Федоровна продолжала наставлять его, как следует держать себя с господами.
Вдали показалась усадьба Паленова. Большой каменный дом, с красной крышей, гордо высился на пригорке, посторонясь от низеньких сереньких крестьянских избушек, поставленных рядом по прямой линии, как стоят солдаты в строю перед своим командиром.
– Смотри-ка, Никанор Александрыч, в какие палаты я везу тебя. Подумай-ка, может и твои прапрадедушки жили в этаких же хоромах. А может, – как знать волю Божью? – и твои детки, как пойдут служить да наживут денежек, в этаких же домах будут жить.
– Где уж, матушка!
– А почем знать. Конечно, как не будешь ты их учить да не определишь на службу, а будут они жить около тебя да пахать землю, так только и будет… А ученье да служба до всего, мой друг, доводят человека. Не даром пословица говорит: ученье свет, а неученье тьма, а служба и того больше. Посмотри-ка, нынче каждый писарь – и тот умеет домик себе нажить, а секретари-то али судьи и сподряд деревни покупают.
Они подъезжали к воротам.
– Ну смотри же, Никеша, помни все, что я тебе говорила; так и поступай.
Николай Петрович Паленов считал себя знаменитостью между дворянами не только своего уезда, но и целой губернии. Он видел в себе передового человека по образованию, по знаниям, по разумной деятельности, по уменью честным образом наживать деньги, по современному взгляду на жизнь, на людей, одним словом – по всему. В уезде на него смотрели различно: одни – видели в нем счастливого человека, которому удалось очень быстро разбогатеть, а каким образом, – это все равно, и за богатство уважали его; другие – считали его хлопотуном, беспокойным человеком, непоседой, которому до всего есть дело, говоруном и даже вралем; и втихомолку над ним посмеивались, хотя и оказывали ему достодолжное почтение, как человеку богатому и к тому еще беспокойному; молча слушали и старались как бы отделаться поскорее, иные – видели в нем чуть-чуть не то, чем он сам себя считал, смотрели на него почти с благоговением, слушали со вниманием, верили всему, что он ни говорил. На самом деле это был человек не глупый, но не разумный, одержимый болезненной подвижностью, заставлявшей его бросаться на все, капризный и избалованный удачами, не совсем прямой и, что говорится, себе на уме в деле материального благоприобретения; но неподкупно-честный и бескорыстный на словах, и в тех случаях, где ему ни терять, ни приобретать было нечего. Самообольщение этого человека, взлелеянное удачами, доходило до крайности, до сметного, до невероятного: рассказывая о чем бы то ни было, касавшемся его особы, он часто лгал торжественно вещи невероятные, дикие, с полным убеждением в истине своих слов. Человек весьма ограниченного образования, он беспрестанно читал, и читал все, что только попадалось под руку, даже специально-ученые, даже философские книги; схватывал вершки, заучивал фразы – и самоуверенно трактовал о всех возможных вопросах по всем отраслям знаний. В этом случае ему было раздолье в провинции: его слушали разиня рот или мигая глазами, чтобы не вздремнуть. Он был добр от природы, но болезненно вспыльчив; а привычка повелевать и видеть беспрекословное повиновение сначала в военной службе, а потом в деревне сделала его деспотом и мелочным формалистом. Поселяясь в деревне, он имел не более 200 душ, а лет через десять довел этот счет до 1000. Дело сделалось просто: он купил небольшое имение, в котором было несколько богачей крестьян. Разными ухищрениями он заставил их выкупиться на волю за большие деньги. Затем выгодная продажа леса, дешевая покупка имений на аукционных торгах, которые он постоянно посещал и где не стыдился весьма часто брать отступное, помогли ему округлить желанную и привлекательную для самолюбия помещика цифру душ – тысяча. Паленов любил хвалиться любовью и близостью к простолюдину, считал и выдавал себя благодетельным помещиком, не гнушающимся сближения с крестьянами, входящим во все нужды его, знающим его быт. И действительно, он часто и подолгу толковал с мужичками, входил в их быт и увеличивал оброк по мере обогащения мужика, бил и сек за малейшее уклонение от его приказаний, хотя бы от недосмотра или от бестолковости и за просрочку в платеже оброка. Бил иногда и просто, не разобравши дела, вследствие безумной вспыльчивости; но в таких случаях всегда давал безвинно прибитому двугривенный и более. Несмотря на такую любовь и близость к простонародью, несмотря на то что, по собственным его словам, он был враг сословных предрассудков, Паленов являлся всегда строгим охранителем своих дворянских привилегий, гордился именем дворянина и любил, когда ему выражали почтение и давали дорогу, как члену известного привилегированного сословия: он даже долго не пускал на глаза дьякона, который, по ошибке, в церкви подал просфору сначала какой-то купчихе, а потом, оторопев, бросился с извинениями, что не досмотрел его высокоблагородие; другой раз он привез связанным в город и требовал, чтобы наказали мужика, который ехал с возом и, встретясь с ним на дороге, не хотел своротить в сугроб. В то же время Николай Петрович был очень милостив, ласков и любезен с теми, кто умел ему льстить и кланяться.
С таким-то господином следовало познакомиться Никеше и с этого знакомства начать свое вступление в свет. Привязавши лошадь у сарая, Прасковья Федоровна, вместе с зятем, через заднее крыльцо пробралась в девичью. Здесь она очень дружелюбно и ласково поздоровалась со всеми горничными, которые с любопытством оглядывали Никешу.
– Зятек, что ли, это ваш, Прасковья Федоровна? – спрашивали некоторые из них.
– Нечто, нечто, голубки; зять.
– Ведь они, кажись, господа?
– Как же, милые, барин, дворянин природный.
Девки лукаво и с улыбками переглянулись между собою.
– А вот что бедность-то значит и в ихнем-то звании, – заметила Прасковья Федоровна, – и в дворянском-то: вот через заднее крылечко тихохонько, да смирнехонько пробрались сюда, не смело; а будь-ка богаты, так, может, и мой бы Никанор Александрыч на троечке подкатил прямо к переднему крыльцу. А что Николай Петрович делают? Можно им доложить об нас али нет?
– Отчего, чай, нельзя? Можно! Вот только Абраму сказать: он доложит.
– Так, милая моя, Лизаветушка, не потрудишься ли ты Абрама-то Григорича позвать сюда: я бы его сама попросила, как доложить-то обо мне.
– Сейчас позову.
Камердинер Николая Петровича, Абрам, с красным заспанным лицом и черными усами, в довольно засаленном сюртуке, вошел в девичью.
– Здравствуй, Федоровна! – сказал он, входя и тотчас садясь на стул.
– Здравствуйте, Абрам Григорич. Доложите, пожалуйста, барину, что дворянин Осташков, что они приказывали прийти, так пришел, мол, с тещей.
– Это зять твой? – спросил Абрам, потягиваясь.
– Да, Абрам Григорич!
– Здравствуйте, барин! – продолжал он, протягивая грязную руку Никеше.
Тот робко и почтительно подал свою.
– Что же это вы, в бабьи партаменты? А вы бы к нам!
– Да уж так он со мной: я провела сюда. А что, можно доложить-то? Встали, чай, Николай Петрович?
– О-о! С самой зари ругается… Ах, девки, как дрыхнуть хочется! просто смерть. Хошь издохнуть! Подняла его сегодня нелегкая со светом вдруг, стал письма писать, хватился бумаги какой-то: я, говорит, третьего дня на столе оставил; заревел, загорланил; стали искать – лежит на этажерке; сам засунет, да и спрашивает после.
– То-то он давеча очень кричал! – заметила одна из девок.
– Нет, это в другой раз: тогда-то еще вы, поди, чертовки, дрыхнули, как мы с ним вожжались. А это он павловского старосту катал – шибко катал!
– За что?
– Кто его знает! Девка, что ли, какая-то хромая у них в вотчине до 18 лет не замужем сидит, а двое женихов невест просят… Так зачем дает в девках засиживаться, отчего не принуждает замуж, поди женихи есть…
– Коли хромая, так кто ее возьмет?
– Ну а ты поди с ним: я, говорит, этого знать не хочу… Коли она девка, так и следует, говорит, ее замуж выдать. А вас вот, стервы, не выдает… А-а-а… – сладко зевнул Абрам и потом встал.
– Сейчас доложу! – промолвил он потягиваясь и вышел из девичьей.
Через несколько минут Прасковью Федоровну и Никешу позвали в кабинет Николая Петровича.
Высокий, плотный, осанистый мужчина, с полной грудью, быстрыми, но не блестящими глазами, и с хохлом на голове, важно сидел в вольтеровских креслах.
Прасковья Федоровна униженно и раболепно подошла и поцеловала у него руку.
– Здравствуйте, батюшка, Николай Петрович! Вот, батюшка, мой зять: не оставьте его своими великими милостями.
Никеша, помня наказ тещи следовать во всем ее совету, также хотел поцеловать руку Николая Петровича, но тот не позволил:
– Что ты… что вы, любезный! Как это можно!..
– Позвольте ему, батюшка, Николай Петрович… Он должен за счастие почитать.
– Что ты, старушка, Бог с тобой… Он должен помнить, что он дворянин. Он может быть беден, может быть богат, но должен помнить свое дворянское достоинство… Уважение свое ко мне или к другому человеку ты можешь выразить почтительностию, вежливостью, вниманием к моим словам…
– Не оставьте его, батюшка, вашими наставлениями: еще молод, неопытен… Где же ему и уму научиться, как не у вас… Он ваши слова должен, как золото, собирать и завсегда содержать в своей памяти… Наставьте его на ум, окажите свои великие милости…
Прасковья Федоровна, в порыве доброжелательства зятю, поклонилась Николаю Петровичу в ноги.
– Полно, милая, полно; к чему эти поклоны и просьбы? – говорил Николай Петрович, очевидно, довольный поведением зятя и тещи. – Это наша дворянская обязанность – помогать друг другу и словом и делом. У нас многие дворянские роды упали, затерялись в массе, но мы должны их поднимать, возвышать… Что же ты стоишь, мой друг? Садись…
– Много уж вашего внимания, батюшка Николай Петрович; не стоит он этого; перед вами ему можно и постоять. Уж он, пожалуй, возмечтает о себе…
Николай Петрович улыбнулся.
– А ты мне, милая, не возражай. Я знаю, что говорю и делаю. Ты меня просишь быть наставником и руководителем твоего зятя: я одобряю твое усердие к его пользе, но ты не можешь понимать всех мотивов, руководствующих меня. Если бы я посадил тебя, это я сделал бы только из уважения к твоим летам, а его я желаю облагородить, возвысить в собственных его глазах, чтобы он помнил, что он дворянин. Сажая его рядом с собой, я уважаю в нем не его самого, не его личные достоинства, а только то, что он дворянин.
– Дай вам Бог здоровья, батюшка Николай Петрович… Не оставьте его, делайте с ним что вам угодно, а он должен помнить и чувствовать ваши благодеяния и наставления. Я ему давно говорю, что этакого другого благодетеля, как вы, ему нигде не найти.
– Я лучше не дам хода, унижу гордость этих parvenus[7], – продолжал Николай Петрович, – этих выходцев из всех низших сословий, которые лезут в дворянство и силятся заслонить старые роды; но я всегда буду стараться вытаскивать из грязи и возвышать забытые остатки наших древних дворянских родов.
– Вот, батюшка, и я, по своему глупому разуму, всегда ему твержу, чтобы он всячески старался определить детей на службу, как Бог даст, подрастут. Ну, уж он – человек темный, от родителей ученья не получил, уж ему эта дорога закрыта, так хошь бы для детей ее старался открыть.
– Да, это правда: служба – настоящее назначение дворянина… А что же, принесли вы бумаги свои?…
– Принесли, батюшка, Николай Петрович… Насилу у отца-то выпросили, – показать-то вам.
– Отчего же это?
– А так, дикий человек, непонимающий… Живет с мужиками, от своего дворянского рода отстал: кто его может просветить? Ну, и одичал. Никаких резонов не понимает. И этот бы ведь также погиб, и мой-то, как бы вы не изволили удостоить его своей ласки да не были такой благодетель.
– Дай-ка посмотреть: что это за документы… А… купчая крепость… Гм… Стрелецкий… Голова Осташков… Думный дьяк, Осташков… В 1581 году… О, братец Осташков, поздравляю тебя, твой род очень древний: по этим документам видно, что твой род восходил до шестнадцатого столетия – это ведь триста лет! Немногие могут похвалиться такою древностию происхождения. И предки твои занимали немаловажные должности: были воинами и мужами совета.
– Вот, Никанор Александрыч, радуйся… благодари Николая Петровича, что он тебе сказывает… А… Боже мой истинный: что Господь-то делает: какие люди были, а правнуки-то до чего дошли!.. Велика воля Господня!
Прасковья Федоровна прослезилась.
– А вотчины-то какие были, Николай Петрович! Весь, чу, околоток ихний был… Этого не знать по бумагам-то?…
– Я их рассмотрю когда-нибудь на досуге: это акты старинные, их очень трудно читать… Здесь, кроме меня, никто и не умел бы… А знаете ли, почему наш род называется Паленовым? – прибавил Николай Петрович, обращаясь к Никеше и к Прасковье Федоровне.
– Ну где уж нам, батюшко, знать, – отвечала последняя, потупляя глаза.
– Очень просто, – продолжал Паленов. – Один из моих предков был знатным боярином при царе Иоанне Грозном и носил другую фамилию; но царь однажды, желая испытать его верность, собственноручно опалил ему свечою всю бороду. Предок мой не моргнул глазом, не пошевелился и с благодарностью поцеловал руку царя. Тогда Грозный обнял его, подарил ему соболью шубу со своего плеча и в память потомкам приказал называться паленым. С тех пор наша фамилия и стала Паленовы…
– Да, вот какую муку перенес. Твердый же был, стало быть, человек…
– Твердость воли особенность всего нашего рода. Когда я был еще школьником, то позволял своим товарищам нарочно для пробы сечь себя розгами, драть за волосы, колоть булавками и переносил все истязания не только не крича, даже не морщась. Бывши уже в полку, я бился на пари с товарищами-офицерами, что зимою, в трескучий мороз, схожу пешком в уездный город за двадцать верст и назад без шинели, в одном холодном сюртуке и холодной фуражке. И действительно сходил! Правда, я едва не отморозил себе уши и нос, но слово свое исполнил.
– Эка, батюшка, мой родной, была же вам охотка тешить дружков, а себя этак мучить…
– Ты не понимаешь этого, старуха. Такими опытами закаляется характер человека. И признаюсь без хвастовства, мне в жизни удавалось совершать много такого, о чем другой человек, более меня славолюбивый, кричал бы на каждом шагу и заслужил бы общую известность. Силой собственного характера раз мне удалось спасти от пожара целую деревню, в которой я квартировал со своей ротой. Случился пожар в крайнем доме, ветер дул на деревню; вдруг обхватило огнем три дома; казалось, не было спасения; мужики не думали тушить огонь и таскали пожитки; но я влез на крышу той избы, которая стояла рядом с горевшей, и закричал своим солдатам, которые любили меня страстно: «Ребята, если вы любите своего начальника, то спасите его; я сгорю с этим домом, по не сойду с крыши, пока вы не погасите огонь!» Они бросились и с неимоверными усилиями потушили пожар. Когда я сошел с крыши, тогда только увидел вместе с другими, что волосы, брови и усы были у меня опалены, лицо и руки обожжены и платье истлело. После того я был отчаянно болен несколько месяцев, но был утешен признательностью мужиков: все это время, пока я был болен, они толпились у дверей и окон моей квартиры, узнавали о моем здоровье, служили обо мне молебны, а когда я выздоровел и вышел к ним, то вся деревня бросилась целовать мои руки, ноги, плакали и благодарили меня.
– Ах ты, батюшка наш! Экая в тебе добродетель! – говорила Прасковья Федоровна, прослезившись и целуя Николая Петровича в плечико и от избытка чувств делаясь даже фамильярною. – Вот, Никанор Александрыч, учись добродетелям-то.
– Ну, братец Осташков, – обратился Паленов собственно уж к Никеше, – твои бумаги скоро, вероятно, потребуют в депутатское собрании, потому что приказано пересмотреть все дворянские родословные. Нет сомнения, что твой род внесут в шестую часть и выдадут тебе дворянскую грамоту. Я, впрочем, попрошу за тебя предводителя и представлю тебя ему. Ну, что же еще я могу для тебя сделать?…
– Батюшка, и то много ваших милостей… Не оставьте только его своей лаской и наставлениями.
– Наставления мои ему вот какие: помни, что ты дворянин, не водись с мужиками: они не твое общество, а главное – не ходи в кабак. Если мужик хоть один раз увидит тебя к кабаке, он забудет, что ты дворянин, и толкнет тебя, и обругает; а я тебе уже сказал, что дворянину надо больше всего беречь честь свою. Ну, я позволяю тебе бывать у меня. Ты, к несчастию, неграмотен; по крайней мере слушай, что здесь говорится, перенимай манеры. Надобно тебя облагородить. Что это на тебе за чепан?[8] Тебе надобно быть в сюртуке. Погоди вот я сейчас прикажу тебе дать кое-что из своего платья.
Паленов позвонил. Прасковья Федоровна бросилась целовать ручку его. Никеша встал и кланялся.
– Ну, полноте, полноте. Не стоит.
Вошел Абрам.
– Послушай, – сказал ему Паленов, – отдай вот господину Осташкову мой летний сюртук, тот, ластиковый, и жилетку пестренькую, ту… понимаешь?
– Слушаю.
– Да не переври… Принеси сюда, покажи мне… Не кланяйтесь, не благодарите… я не люблю этого… я хочу, чтобы ты был похож на дворянина по крайней мере по наружности… пока не образовался нравственно…
Абрам принес сюртук и жилет и очень недоброжелательно посмотрел на гостя, когда барин отдал ему эти вещи. Конечно, он с досадою подумал, что Никеша получает то, что по всем правам следовало бы ему. Но Никеша был совершенно счастлив и доволен незавидным подарком.
– Сюртук, может быть, будет тебе несколько широк и длинен. Ну, ты там перешьешь его, – сказал Николай Петрович.
– Перешьем, батюшка, перешьем, – отвечала Прасковья Федоровна, увязывая в платок подарок. – Ему будет то дорого, что с вашего-то плечика будет носить.
– Перешьем-с, – повторил Никеша, в первый раз открывший рот.
– А в этом зипуне, братец, пожалуйста, не являйся. Неприлично. И этих красных платков на шее не носи. Кто тебя не знает и увидит в этом костюме, не поверит, что ты дворянин…
В эту минуту Абрам доложил, что приехал Иван Александрович Неводов. Паленов велел просить его в кабинет. Прасковья Федоровна засуетилась, стала прощаться с хозяином и давала знаки зятю, чтобы и он делал то же.
– Нет, милая, ты поди туда в девичью и там пообедаешь, а он пусть останется здесь и обедает с нами.
Прасковья Федоровна с удовольствием поблагодарила и ушла. В то же время в другие двери кабинета входил молодой человек женоподобной наружности, одетый очень щеголевато, в перчатках с иголочки. Он держал голову несколько назад и набок, а руки – так, как держат ученые собачки свои передние лапки, когда их заставляют служить на задних; ходил вприпрыжку, говорил нараспев. Он, видимо, старался придать лицу своему презрительное и насмешливое выражение, щурил глаза и искривлял рот в двусмысленную улыбку. После первых приветствий с Паленовым, он придал своему лицу насмешливое выражение, оглядывая с ног до головы Никешу, который давно уже стоял и кланялся, ожидая, что гость протянет ему руку и он подаст свою, как учил его Паленов.
– Ах, позвольте вам представить, – сказал Николай Петрович, указывая на Никешу, который снова стал кланяться. – Мне, право, самою судьбою предназначено открывать в нашем краю разные знаменитости: лет пять назад я открыл будущего великого живописца в простом семинаристе; прошлого года – мужика механика, а нынче – потомка древнего знаменитого рода бояр Осташковых, предки которых, вероятно, были даже князья Осташковские, затерявшиеся в истории. Вот он – дворянин Осташков.
– C’est un[9] однодворец.
– Oui![10] Но вы посмотрите, что это за род, и скажите, по совести, знал ли кто из вас, господа, об его существовании. Вот его документы: вот купчая крепость 1581 года, вот запись… запись… чрезвычайно трудно разбирать: здесь никто не мог бы разобрать этих хартий, кроме меня… Это, должно быть, кабала на какого-то холопа… Кроме всего, эти акты ведь замечательные исторические памятники… Надобно заняться их подробным разбором… Посмотрите, все 16 и 17 столетия. И какие должности занимали его предки: думный дьяк Осташков, стрелецкий голова Осташков… Ведь это государственные люди!..
– А теперь вы где служите? – спросил Неводов, обращаясь к Никеше.
– Никак нет-с; проживаю дома, в своей усадьбе…
– А-а… чем же вы занимаетесь?
– Теперича, по зиме, около дома хожу…
– Как? Только и дела, что около дома ходите? – спросил Неводов с своей насмешливой улыбкой.
– Точно так-с.
– Это славное занятие… Зачем же это вы все около дома ходите?…
– Как зачем-с?… Убираться надо…
– Как убираться надо? – спросил Неводов с громким смехом. Паленов тоже улыбался.
– Куда убираться?
– Около дома убираться! – отвечал смущенный Никеша, то улыбаясь, то вопросительно-робко посматривая на хозяина.
– Что же вы убираете около дома?
– Как что-с? Тоже лошадь есть, коровки…
– Так вы их убираете?
– Точно так-с.
– Куда же вы их убираете?
Никеша не знал, что отвечать, и тупо, боязливо смотрел на нарядного гостя. Паленов тихо, сдержанно смеялся.
– Что же вы мне не хотите сказать: зачем вы это все ходите около дома и куда убираете лошадь и корову?…
– Я уж, право, не знаю-с что и сказать-с… Ведь я грамоте не был обучен от родителей, темный человек! – отвечал Никеша сквозь слезы.
И хозяин и гость захохотали к ужасу Никеши.
– Но ваш потомок знаменитых государственных людей, мне кажется, очень глуп! – сказал Неводов по-французски.
– Необразован, дик, воспитан по-мужицки! – возразил Паленов. – Но такое падение, измельчание родов дворянских, согласитесь, может быть только в России, при нашей пагубной системе раздробления имений. Посмотрите на английскую аристократию, с ее правом первородства… Другая причина этого падения состоит, кажется, в том, что у нас нет этой сосредоточенности и исключительности сословной, при которой каждый член известного сословия смотрит на другого, как на своего собрата, и подает ему руку помощи, когда он падает, поддерживает его и спасает и при которой это сословие также разборчиво принимает в себя все пришлое, чужое. Мы очень равнодушно смотрим, когда гибнет член нашего сословия, и с радостию принимаем в свое общество всякого дослужившегося до дворянства поповича. Я давно говорю, что в нас нет сословной благородной гордости, – есть только сословные предрассудки, ничего цельного, общего, определенного. Я не проповедую исключительности, я близок к народу, я по крайней мере о своих крестьянах могу сказать, что я их знаю и они меня знают… но это совсем не то: я сближаюсь, но помню градации; вхожу в интересы мужика, но грудью готов защищать свои дворянские интересы. И мне кажется, что дело нашей чести дворянской – поддержать и по возможности облагородить этого несчастного собрата нашего.
– Я нахожу, что он даже отчасти интересен, им можно заняться от скуки! – отвечал Неводов по-французски.
– Мосье Осташков, – продолжал он, – вы понимаете, что вы наш собрат по крови, что в вас течет старинная дворянская кровь, такая же, как в нас. Вы знаете это?
– Очень знаю-с…
– Так позвольте с вами познакомиться. Знаете что: приезжайте ко мне когда-нибудь. Или вот что: я лучше сам пришлю за вами лошадей. Что, вы приедете ко мне?
– Не знаю-с…
– Чего же вы не знаете?
– Как тетенька… тоже дела дома.
– А! Вы тетеньки боитесь… Скажите: до сих пор тетеньки боится… Какой срам? Да вам сколько лет?