Полная версия
Западный перенос
– Мама, ты тут спишь, что ли?
Марк. Входит на кухню незаметно, как разведчик. Обычно Лия слышит, как открывается дверь «зала», как раздаются шаги по коридору, затем щёлкает шпингалет в туалете…
– Я думала, ты уже на работу ушёл! – запахивая халат, Лия и сама не замечает, как в её голосе появляется эта материнско-учительская интонация.
– Сегодня пятница…
– Ну, пятница же, а не суббота…
– Я закосил первые два урока, – подмигивает Марк и босиком проходит по кухне, – Пить-то осталось хоть что-нибудь? Ещё даже девяти нет, а жарища, как Бухенвальде!
Лия морщится от сыновнего цинизма и говорит, что компот сварить не успела, но в холодильнике ещё, кажется, осталось немного боржома. В свои тридцать семь Марк по-прежнему сорвиголова и боль семьи. Недаром имя означает «молоток». Повернувшись, Лия видит, как сын открывает холодильник и, далеко запрокидывая голову, залпом выпивает остатки боржома.
– Ты бы сказала, что у тебя ничего нет, как всегда, я бы вчера вечером в маркт8 зашёл.
Марк, после Воссоединения поживший в Мюнхене, Берлине, Вене, Цюрихе, ещё чёрт те где и, в конце концов, вернувшийся в Москву, восточных россиян называл «мужиками» и при любом удобном случае подчёркивал свою немецкость, хотя мать приучила его в своём обществе говорить по-русски.
– Ты бы сказал, что сегодня пойдёшь попозже, я бы сварила компот из яблок или спустилась в магазин и взяла тебе сока.
– Так ты бы снова взяла апельсиновый, от которого ещё больше пить хочется.
Лия никогда не удивлялась тому, что её младший сын был женат четырежды. Вынести его больше получаса в день – испытание. Где-то в Швейцарии жила его единственная дочь – эту внучку Лия видела только однажды, когда сама ездила в холодную высокогорную деревню, где Марк со своей очередной женой (как же её звали-то?) жили чуть ли не в сарае. Они говорили – так чувствуешь себя ближе к природе: воду брали из какого-то ручья, готовили на углях, правда, бельё стирали в прачечной, куда Марк исправно ездил на мотоцикле, прикрепив к сиденью увесистые пакеты. Девочку назвали Софи, и говорить её учили преимущественно по-французски, потому что мать была не то из Женевы, не то из Лозанны.
– То, что мясо осталось, это дело! – Марк вытаскивает запечённую свинину, которую он может есть тоннами. Кухню наполняет шелест фольги.
– Какая свинина на завтрак? Кашу не будешь, что ли?
Марк мотает головой.
– Будь жива бабка Эльза, она сегодня начала бы готовить кислую капусту. Вони было бы на весь дом!
Лия морщится, будто почувствовала тот самый запах кислой капусты, который когда-то был частью её жизни. Она и сама терпеть не могла это исконно немецкое блюдо, которое раз в неделю, по заведённому расписанию, готовила свекровь. То ли дело штрудель с черничным вареньем! А вот кашу Эльза не признавала. Лия всегда варила её сама. К каше она привыкла с самого детства. А ещё к супу – этот кусочек русского, судя по всему, проник в её дом благодаря всё той же тёте Ане. Мама всегда готовила ей куриный бульон, суп с клёцками и реже – борщ. Для него нужен был особый кулинарный талант, который Лия так и не сумела в себе развить даже после полувека жизни в Москве. Другое дело – овсянка…
– Ты овсянку, что ли, опять приготовила? – Марк подходит к плите, поднимает крышку кастрюли и, хмуря светлые саксонско-вестфальско-латышские брови, опускает назад.
– А ты, наверное, хотел кукурузную?
Марк хмыкает, возвращается к столу, кладёт телефон рядом с тарелкой и аппетитно, облизывая измазанные жиром пальцы, уплетает свинину. В отличие от старшего сына, которого попробуй накорми, младшему только подавай. Вот и вымахал почти на голову выше Глеба, волосы отрастил до плеч – в общем, видок, как из девяностых… Лия достаёт тарелку и накладывает себе овсянки. Садится напротив сына. Едят они молча – общих тем у них мало. Она зачерпывает кашу и смотрит в окно. Там виднеются кроны лип, между которыми, в самом низу, угадывается дорожка, ведущая через двор наискосок. Бескудниково. Бывший пригород, название которого немцы так и не научились выговаривать, поэтому назвали его Граувальд9. Лес здесь, может, и был когда-то, но сейчас от него осталась разве что узкая полоса полукруглого бульвара с каштанами и кое-какие посадки вдоль железной дороги. К свисту проходящих за соседними домами электричек Лия долго не могла привыкнуть – просыпалась среди ночи от стука колёс. Проклинала себя за то, что согласилась на квартиру около крупной грузовой станции – уж лучше было постоять в очереди ещё пару лет – и тогда, возможно, был бы шанс поселиться где-нибудь у канала Москва – Волга, на Северо-Западе, который в имперские времена считался лучшим районом вермахтовской Москвы.
Когда-то это была финская зона оккупации, и потом, в путеводителях, побережье канала даже называли «Малой Финляндией» из-за обилия сосен и песчаных пляжей. А на той стороне, в Тушино, которое финны называли на свой манер Туусина, до сих пор сохранились добротные деревянные коттеджи, выкрашенные в красный цвет. До пятьдесят третьего года неарийцам запрещалось там селиться, потом, после первой волны денацификации, за каналом стали потихоньку давать жильё благонадёжному среднему классу: врачам, учёным, чиновникам, но – только членам Социалистической Немецкой рабочей партии, из названия которой после смерти Гитлера выкинули приставку «Национал-». «Финские дома», – говорили в народе, но Лии казалось, что уж лучше жить вшестером в двухкомнатной квартире и в самом центре, чем в деревянном доме на выселках. И они с Отто и двумя детьми терпеливо ждали квартиры в Граувальде почти десять лет, снося очередь в ванную, второй холодильник в коридоре и придури свекрови, возомнившей себя львицей немногочисленного клана. Неработающая мать двоих детей Лиене больше всего времени там проводила на кухне, стуча ножом по доске, перемешивая суп и намывая посуду…
У Марка «крякает» телефон, и он, наскоро облизав пальцы, кидается к экрану и что-то пишет.
– Я с работы уволился… – доедая последний кусок свинины, говорит Марк.
Лия глотает остывающую кашу и пожимает плечами. От младшего сына эту фразу она слышала уже раз пятнадцать – в основном, конечно, по телефону или скайпу, а теперь вот – за этим спонтанным завтраком на шестиметровой кухне.
– И что будешь делать? – облизнув губы, спрашивает Лия.
– В Новосибирск поеду.
Лия хмыкает, встаёт из-за стола и ставит тарелку в раковину.
– А почему не в Петропавловск-Камчатский?
– Потому что в Новосибе предлагают больше.
Ему всю жизнь не сиделось дома. Целыми днями гонял сначала на велосипеде, затем – на мотоцикле. Лия места не могла найти, когда ждала его. Она почти привыкла к мысли о том, что однажды младший сын разобьётся насмерть, но он каждый раз возвращался, наскоро делал уроки, включал музыку в комнате, отчего начинал дрожать пол. А если было что-то нужно – починить мотоцикл или достать билеты на концерт, – Марк готов был стены ломать. И всё время находил то, что Лия могла искать месяцами: спицу для вязания, закатившуюся между половиц, кольцо, оставленное где-то на кухне, паспорт, который она положила на свежую газету. «Найти можно всё!» – повторял он. Ему бы сыщиком стать, только вот университет он так и не закончил.
– И что ты там будешь делать, в этом Новосибирске? Опять мусор на свалки возить?
– Зачем? Крановщиком берут, небоскрёбы строить.
– Дались тебе эти небоскрёбы! Лучше машины иди чинить. На этом ты, по крайней мере, точно собаку съел. А то поработаешь пару месяцев – и снова дурака валяешь.
– Можно подумать, ты в жизни очень много работала…
Лия достаёт извечный заготовленный козырь.
– У меня был муж, который обеспечивал семью. А я, как ты помнишь, занималась вами двумя. И из кухни не вылезала, как проклятая. Да ещё выслушивала наставления вашей бабки, из которых не всё понимала. Она же всё время шепелявила…
Марк зевает.
– Машины чинить – это не работа. Баловство какое-то. Для себя я ещё могу поковыряться во всех этих внутренностях – чего там ковыряться-то? Проще пареной репы. Но каждый день я этим точно заниматься не буду. Так что поеду в Новосиб небоскрёбы строить!
– Их там не хватает, что ли?
– Небоскрёбов много не бывает…
О Новосибирске Лия имеет исключительно «плакатные» представления – никогда там не была: топорщащиеся стеклянные высотки на берегу широкой реки, пересекающиеся под прямым углом проспекты – такая уменьшенная версия какого-нибудь Нью-Йорка или Гонконга.
– Это ты всё время на верхотуре будешь?
– На высоте! Буду сидеть высоко!..
– Ну-ну… И холод, небось, собачий…
Сибирские морозы. Ими в своё время пугали жителей благополучного Вермахта, рассказывая страшилки о Советском Союзе, который из-за вмешательства американцев не добили, но хотя бы выдавили за демаркационную линию «Архангельск – Астрахань». Лия складывает в раковину тарелки, тянется рукой к электрочайнику и нажимает кнопку. Чайник просыпается и начинает урчать. Марк, зажав в руке телефон, снова что-то строчит. Как там и что устроено, в этом маленьком тёмном экранчике, который помещается в ладонь, для Лии до сих пор – тёмный лес.
– И когда ты едешь в Новосибирск?
– Завтра. Хотел на машине, но пока тут её оставлю, у тебя под окнами, а потом через месяцок как-нибудь её перегоню. Так что пока лечу стыковочным рейсом через Сургут.
– Зачем через Сургут?!
– Так дешевле. Поторчу в аэропорту четыре часа, кино какое-нибудь посмотрю, потом ещё полтора часа – и я в Новосибе.
– У мужиков…
– Мужиков и здесь теперь хватает – понаехали со своего Востока…
– По-моему, все как раз понаехали туда – или в Южную Москву…
– Вот и я, пожалуй, понаеду. Может, мне так понравится, что я и сам мужиком стану, а?
– Пора бы…
Лия ставит перед собой заварочный чайник и насыпает туда ровно четыре ложки чая. Воду, конечно, лучше кипятить «белым ключом», по старинке, на плите: выключать газ, когда только-только начали появляться маленькие пузырьки. Если пошли большие – вода перекипела. Там, на рижской квартире, покойный отец выливал и выливал «перекипевшие» чайники, затем снова ставил воду кипятиться, так что чая можно было ждать полдня. Но это был чай! Не то что пакетики, которые, как тряпка… При всей своей консервативности Лия всё-таки выбросила старый сгоревший чайник с носиком и купила электрический. Так что с «белым ключом» теперь сложнее. Но традиционной заварке без всяких пакетиков она по-прежнему верна. Заливаешь её кипятком – и вот она, душистая белая пенка, почти как на молоке…
– Женишься на сибирячке, будет у тебя, наконец, нормальная семья, как у людей…
– С сибирячкой – это вряд ли…
– Почему это?
Лия ставит на стол чашки с чаем и, чуть наклонив голову, смотрит на своего тридцатисемилетнего сына. Видит в нём, хоть и немного потускневшие, но всё те же арийские черты, что и на фотографиях 1990 года, когда в умирающем Рейхе ещё принимали в Рейхсюгенд. В том зале все стены были увешаны снимками вот таких же юных арийцев в форме, начиная ещё с гитлеровских времён, когда организация называлась Гитлерюгенд. И вот там, в запахе отутюженных галстуков, десятилетний Марк был настолько органичен, что Лие вдруг стало не по себе. Впрочем, через каких-то пару месяцев всё это уже не имело ни малейшего значения.
– С сибирским менталитетом я точно не уживусь. Глеб с Маринкой – тому доказательство.
– Глеб с Маринкой друг с другом отлично уживаются!
– Я бы поспорил… – запнулся Глеб, – Всё, что ты можешь, – это привести мне в пример старшего брата.
– А чем плох его пример?
Пауза.
– С Маринкой мне бы с ней точно ужиться было невозможно…
– Тебе и со швейцарским менталитетом невозможно. И с немецким, и с финским, и с… какой у тебя там ещё был?
– Хо-хо! – Марк картинно усмехается и шумно отхлёбывает чай. Лет двадцать назад Лия за это иногда била его по губам. Но нехитрые материнские меры воспитания и здесь оказались тщетными. – Ты не путай божий дар с яичницей!
– Интересно, что здесь божий дар, а что – яичница? – Лия пробует чай и сама вдруг издаёт громкий хлюпающий звук.
– Восток есть восток, – театрально пожимает плечами Марк, – У них история-то началась максимум позавчера. Я не говорю про Китай или там… Японию какую-нибудь. Но вот, сколько лет Новосибирску?
– Какая разница?
– Нет, ну вот сколько, как ты думаешь?
– Да откуда я знаю?! Лет сто пятьдесят, наверное…
– Сто двадцать четыре. А Бремену – тысяча двести.
– Вот и езжай в Бремен! Чего в Бремен-то не едешь? Там что, не нужны строители небоскрёбов?
Марк морщится и снова шумно отхлёбывает чай. Небоскрёбы в Бремене – это всё равно, что пальмы в Мурманске. И хотя в Бремене Лия не была, ей прекрасно известно: это маленький провинциальный город некогда огромной Империи, знаменитый, главным образом, своей сказкой. Но, кроме сказки и худо-бедно сохранившихся старинных кварталов, подпорченных унылой вермахтовской застройкой, там больше нет ничего интересного, и люди наверняка уезжают оттуда – в Берлин или хотя бы в Гамбург, где есть работа и какие-то перспективы… А сказка хорошая. Лия помнила, как в школе заставляли учить её чуть ли не наизусть, ведь это – «типичный немецкий фольклор»… Хотя какой же это фольклор, если у него есть авторы? А мультфильм какой шикарный! Если что и умели в Вермахте делать хорошо, так это мультфильмы. Лия отводит глаза в сторону и видит перед собой трубадура в расклешённых джинсах, блондинку-принцессу в мини-юбке, осла в чёрных очках, хлопающего в ладоши…
– В Новосибирске я вряд ли задержусь. Подзаработаю денег – и снова куда-нибудь на запад. На западе душевнее…
– Запад, как известно, дело тёмное, – Лия ловит в своём голосе издевательский тон, – Причём настолько тёмное, что не разглядишь.
– Только не надо снова говорить про Глеба, который «отлично устроился в южной Москве с женщиной с Востока».
– Я была бы счастлива, если бы ты хоть однажды устроился с какой-нибудь женщиной с Востока.
– Устраивался, и не однажды! – запрокинув чашку, Марк допивает остатки чая и со стуком ставит её на стол. – Они все какие-то скучные… Даже не то чтобы скучные… Я не знаю, как объяснить. Они все думают, что мужчина должен ей золотые горы, яхты, дома с подземными гаражами…
– Восточные мужчины всё это могут… У них нацизма не было.
– Начинается… Нацизма и у нас нет сто лет в обед.
– А на заработки до сих пор ездят в Сибирь, а не в Вестфалию…
– Дед Генрих бы тебя сейчас не понял…
– Думаю, что понял бы, в отличие от вашей бабки. Насколько я знаю, он и по-русски понимал отлично!
– Восточные женщины нас тоже плохо понимают. Для них мы – дикари, «гастарбайтеры». Они до сих пор именно так к нам относятся, как относились двадцать – тридцать лет назад.
– И правильно относятся! А кто же мы?
– Мы вообще-то – великая нация.
За окном, где-то во внешнем мире, слышится свист электрички и затем стук колёс: тук-тук, тук-тук… Говорят, до того, как Граувальд поглотил город, сюда ездили за брусникой и грибами – выходили на станции Дегунино, которая тогда была полустанком Шлухт10, и прямо у полотна начинались болота. Брусника здесь была крупная, чуть ли не с вишню, и сладкая, словно и не брусника вовсе… От кого Лия всё это слышала? От Арви с четырнадцатого этажа, который жил здесь ещё в деревенские времена и, кажется, знает всё про Москву с самого раздела. Этот несчастный старик, с виду напоминающий гнома, последнее время вызывал у Лии неподдельную жалость.
– Великая – кто ж спорит! Гёте – наше всё! И Бах с Моцартом… Хотя нет, вру! Моцарт – австрийский!
– Да наш он, наш! И Австрия тоже наша!
– Гитлер тоже так считал…
– И правильно считал!
– Вот этого ты при мне не произноси. – Лия говорит вкрадчиво и немного понижает голос, – Ещё мне нациста в доме не хватало!
– А у тебя и нет в доме никакого нациста. Просто Гитлера сильно задвинули в последнее время. Только и говорят про репрессии и про Холокост. Холокост холокостом, а страну-то из руин он поднял…
У Марка звонит телефон. Прервав разговор, Лия уходит в зал. Так она с самого новоселья привыкла называть прямоугольную комнату, в которой всегда недоставало тепла и света, потому что окно выходило на север. Если сделать ещё пару шагов по короткому и узкому коридорчику, можно попасть в спальню. Спальня крохотная-прекрохотная – примерно такого же размера, как чулан на родительской даче в Дуббельне. Зато выходит на юг, именно поэтому здесь сначала была детская. Парни тут жили вдвоём, их кровати стояли напротив, а на стене как висели, так и висят вот эти часы, правда, они давно не ходят.
Лия садится в кресло и, опираясь о подлокотник, прикладывает ладонь ко лбу. Голова болит третий день подряд, потому что давление скачет туда-сюда. Сегодня жара, а до этого недели две – то дожди, то туманы. Такого холодного лета Лия что-то не припомнит. Арви недавно тоже жаловался на головную боль. Вообще, в последнее время он стал довольно часто попадаться на лестнице. Лия даже подумала, не следит ли он за ней. Но что могло понадобиться от неё старому финну, который остался в Москве со времён оккупации? Когда-то здесь был финский сектор, а там, за железной дорогой, – итальянский. В отличие от немцев, владевших центром, финнам и итальянцам достались в основном северные окраины и пригороды, а юг оставался за американцами, которые затем вернули его русским.
– Голова болит? – Марк появляется на пороге через несколько минут, скрипя половицами. – Выпей таблетку, головную боль нельзя терпеть!
Если бы кто-нибудь сейчас случайно увидел эту сцену со стороны, подумал бы: какой заботливый сын! – размышляет Лия, не отнимая ладонь ото лба.
– Принеси мне воду и лекарство. Таблетки лежат на холодильнике в соломенной миске.
Через минуту Марк протягивает стакан и таблетку на ладони. Вода тёплая, противная, отдающая каким-то болотом: отстаивай – не отстаивай. Хотя не так давно объявили, что во всей Москве воду можно пить из-под крана, Лия всё равно предпочитает минералку – тот же боржом, который жадно выхлебал Марк.
– Знаешь что, езжай сегодня, – говорит Лия, проглотив таблетку, – Рейсов в Сургут, наверное, как грязи.
– Не уговаривай: уеду прямо сейчас. Только сначала не в Сургут.
– Езжай куда угодно! – машет рукой Лия, ставя чашку на журнальный столик – старый, скрипучий, с расшатанными колёсиками. Отто достал его где-то по большому блату, и для своего времени это была почти музейная вещь, каких не водилось в панельных клетушках Граувальда.
– В Рязань поеду. Маринка выручить просила.
3
Дорога до Рязани – ровная, прямая, как настоящий сибирский автобан. Заправки, развязки, снова заправки…
– Сделали, наконец, в этом году, – Марина перестраивается в левый ряд и лихо идёт на обгон. – Мы здесь в прошлом году были на съёмках – я помню, у меня все кишки отбиты были: тынц-тынц – ямы одни. Пипец какой-то!
Двадцать семь лет Воссоединению, сто лет Революции. Целые десятилетия здесь мало что менялось, разве что с лошадей пересели на колымаги и трактора. Марина пытается представить, кем была бы, живя она в тысяча девятьсот семнадцатом. Умела бы она управлять лошадью? Умела бы хотя бы читать? Но совершенно точно она была бы за царя. Кто знает – не случись в стране коммунизма, может, и нацизма потом не случилось бы, и не было бы этого водораздела между Западом и Востоком, который за сто лет так и не смогли стереть?
Сон уже почти совсем отступил. К тому же, помогает жвачка. Марина жуёт её с удовольствием, время от времени пытаясь, как в детстве, надуть пузырь.
– Ты слишком-то не гони, а то сейчас взлетим! – Глеб с опаской смотрит, как позади остаётся фургон, автобус, ещё один фургон и легковушка. Только после этого Марина возвращается в правый ряд.
– Спокойно, панику засовываем в штаны!
– Я уже засунул! – Ваня подаёт с заднего сидения голос.
– Молодец, сынуль! Только я тебе говорила – в боковое стекло не смотри, ты помнишь?
Ваня кивает и проглатывает слюну. В свои семь лет он ещё ездит пристёгнутым. Его кресло обычно ставят посередине заднего «дивана», чтобы он смотрел в лобовое стекло. Иначе придётся отмывать весь салон – это уже несколько раз проходили. Сашке – хоть бы хны, даже после той аварии. С Сашкой мёртвую петлю делай. Вот сейчас прилипла и смотрит в боковое стекло – может полдня смотреть – и ничего.
– Рыбное… – бормочет она, – Тут что, рыбы много?
– Рыбы много будет под Астраханью, – отвечает Марина и, щёлкая жвачкой, снова идёт на обгон, – Сань, поправь Ваньке ремень, а то я отсюда вижу, что он у него перекрутился.
– Не называй меня «Саня»! Я терпеть этого не могу! – огрызается Сашка и тянется к Ваниному ремню.
Сегодня утром Марина проснулась раньше будильника. Без скольки-то пять уже светлым-светло, ведь страна теперь всегда живёт по зимнему времени. Глеб спал, и притом крепко – не елозил, не ворочался с одного бока на другой и не скрипел зубами. Это означало, что заснул он совсем недавно. Несмотря на несусветную рань, было понятно, что и сегодня предстоит жара. И если для Глеба с его прибалтийскими корнями это было мучением, то Марина от жары не страдала. Видимо, давали о себе знать дед с бабкой по матери – донские казаки, бежавшие от войны на Восток и осевшие там, где теперь на карте красуется жирный кружок с названием «Астана». Поняв, что больше не заснёт, Марина стала рассматривать лицо, которое последние двенадцать лет видела каждый день. Волосы у Глеба продолжают редеть – лоб стал ещё немного выше, а черты лица как будто заострились. Под глазами – мешки, хотя кожа вроде бы упругая и светлая. Вполне себе ариец, если бы только волосы чуть светлее. Впрочем, Марина прекрасно знала, что, в отличие от своего младшего сводного братца, Глеб никакой не ариец. На одну половину латыш, на другую – татарин, не просто азиат, а кочевник, правда, родного отца он в глаза не видел. Это – один из болезненных семейных эпизодов.
– Куда ты перестраиваешься! – вскрикивает под боком Глеб. У Марины невольно дёргается рука, но она удерживает руль и возвращает машину в полосу.
– Вот сейчас сядешь и сам поведёшь. А я тебе буду под руку говорить: «впереди грузовик!», «впереди камера», «впереди то, впереди сё!». Как мужики паниковать любят – я просто фигею!
– Ты за рулём, а не в своей эфирной аппаратной! И сзади тебя – двое детей. Разницу просекла?!
Лёжа в постели напротив него сегодня утром, она ещё раз спросила себя и сама ответила «да». Об этом пока никто не знает, кроме них двоих, и они поступают, как надо: едут в свой последний совместный отпуск, чтобы там, в низовьях Волги, обо всём рассказать сначала детям, а затем и всем остальным. Вчера, в супермаркете, Марина, конечно, не удержала себя в руках, и сейчас ей было стыдно. Легко взрываясь, она так же легко и отходила. Двенадцать лет брака. Первые два года – съёмная квартира в Северной Москве, в Метрогородке, под плоской и временами текущей крышей девятиэтажки, трамвай с табличкой «Детский санаторий» на лобовом стекле, который, слава богу, ходил по выделенке, новорождённая Сашка, ревущая на раскладном диване.
А ещё – свекровь… Благообразная латышка, тоже светловолосая, как арийка. Улыбаясь, она показывала едва ли не все свои ровные белые зубы. Видимо, улыбку Глеб частично унаследовал от неё. И эта благообразность поначалу просто сбивала с толку, а затем начала раздражать. Марина думала, что свекровь следит за ней двадцать четыре часа в сутки, оценивает каждое её движение, каждый поступок, а улыбается всё презрительнее и не очень-то пытается это скрыть. Лыбится и смотрит в окно, запахивает плащ, раскрывает зонт…
Северная Москва всегда казалась дождливой, может быть, потому, что именно такой Марина увидела её в самый первый раз. Она прилетела в Шереметьево – уже через несколько лет после Воссоединения, – в этот некогда главный аэропорт гитлеровской Москвы. В отличие от южномосковских Внукова и Домодедова, сюда не ходили электрички, поэтому добираться пришлось по серому загородному шоссе с мокрыми обочинами, вдоль которых плохонькие деревянные домишки чередовались с двадцатиэтажными «мастодонтами». Дождь лил почти все дни, несмотря на то, что было лето. По Красной площади – бывшей Фюрерплац11 – разгуливали толпы туристов под зонтами. Спустившись вниз, к реке, Марина уткнулась в кусок колючей проволоки, оставленной вдоль набережной. «Московская стена», – прочитала она, задевая своим зонтом сразу несколько чужих, – «1961 – 1989». А потом поднялась на мост и зашагала на юг, на тот берег, который знала довольно хорошо, потому что несколько раз приезжала туда в детстве. Дождь не прекращался, и тут у неё как назло сломался зонт. Вымокшая, она стояла на мосту и ёжилась.
«Лета у нас в этом году нет», – услышала она с собой рядом женский голос.
Невысокая полненькая северянка в очках под капюшоном.