bannerbanner
Собственность бога
Собственность богаполная версия

Полная версия

Собственность бога

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 36

– Отпустите меня, – говорю. – Дальше я сам.

Герцогиня сидит за столом и вертит в руках золотую вилку. Видно, что ждет давно. Раздражена. Она в другом платье, свежая, отдохнувшая. Любезно подается вперед. Глаза влажно блестят и губы – не прямая линия, а ласковый полукруг.

– Почему ты не пришел к ужину? Мы же договорились! Ты всегда ужинаешь со мной. И если нет на то особых распоряжений, ты обязан присутствовать.

Я не отвечаю. Голос ее повелительно резок. Она требует своих прав, напоминает. Хмель выветрился, и я чувствую ярость. Она вновь начинает говорить. Уже мягко, почти застенчиво.

– Геро, послушай, не стоит начинать все сначала. Я была резка с тобой, я сожалею. Но я прощаю тебя за твою дерзость.

Мне снова смешно. Какое великодушие!

– В чем ты можешь меня упрекнуть? – продолжает она. – Все твои желания исполняются, все капризы прощаются. Твоя последняя выходка осталась безнаказанной. Да любой смертный на твоем месте…

Как я ненавижу эту фразу! По любому поводу поминается этот смертный. Некто безмерно благодарный. Тот, кто готов осквернить могилу жены и отречься от собственного ребенка. С ним не будет хлопот. Почему бы ей не взять этого другого? Зачем возиться со мной, злым, неукротимым упрямцем? Я кричу ей об этом.

– Так почему бы вам не взять этого любого?!

Она молчит, ответить ей нечего. Странно упрекать вещь, которую так легко заменить другой. Если у вас ломается каблук, вы не воздеваете руки к небу и не обращаетесь к нему с речами. Вы зовете сапожника. Так что же мешает ей проделать то же самое со мной? Ах да, барабан и скрипка. Она не хочет играть на барабане, это слишком просто, ей нужна скрипка. Герцогиня тут же подтверждает мою догадку.

– Мне нужен ты.

– А мне нужна моя дочь!

– Я выполнила то, что обещала.

Глава 6

Смертные просят у бога. Они приходят в храм, опускаются на колени, воздевают к небесам руки, возжигают в чашах благовония, приносят на алтарь жертвы. И просят. А божество хранит молчание, презрительное и величавое. Лишь по истечении времени, вдохнув достаточно жертвенного дыма, насладившись криками жертв, божество нисходит до молящихся. Эти мольбы жалких смертных, испарение их страждущих душ – суть лакомства, источник силы божества, столпы, что поддерживают храм. Каждая просьба, каждый стон делают это божество сильнее. Божество кормится, наращивая эфирную плоть, оно становится все более алчным, все более требовательным, все более могущественным. Подобно Зевсу, оно играет молнией, подобно Посейдону, тревожит и дыбит океан, подобно Гелиосу, двигает по небосводу солнце. Языческие боги властно царили на земле, когда в тысяче храмов во славу их курились благовония. Но что они сейчас? Забыты, обречены на прозябание. Их никто ни о чем не просит.

* * *

Я глуп. Действую наобум, в лоб. Будь я умнее, я бы нашел способ, как обойти эту преграду. Надо бы притвориться, успокоиться, улестить ее. Как действуют опытные царедворцы? Они устилают пусть суверена лепестками роз и склоняются перед ним, они позволяют ему властвовать. Истинный фаворит умеет угождать. Обманом и лестью, клеветой и притворством он поднимается к самой вершине. Играй на слабостях, дай своему монарху то, чего он жаждет. А я умею только дерзить. Мне не хватает смирения, точно так же, как не хватает ума. Упасть на колени, склонить голову и нежно молить о прощении. Робко поднять глаза, увлажнить их непрошеной слезой, ждать с замиранием сердца… И только потом просить. Униженно, с колен. Как просит истинно верующий у верховного бога. Ради дочери… Но я не умею! Я ничего не умею. Мой путь – это путь безумца.

Я оглядываюсь вокруг, еще без всякой определенности, с одним только вдохновением упрямца. Вижу зеркало. Огромное, квадратное, над камином. Вижу в нем себя, растрепанного, с блуждающим взглядом, и ее, непоколебимую. И вновь приступ ярости. Я хочу ударить ее, напугать, подпортить эту безукоризненную личину. Желание это так велико, что я подбегаю к зеркалу и бью по нему ребром ладони. Это жест бессилия, порыв труса. К настоящей герцогине я подойти не решаюсь, я бью отражение. Удар силен, и зеркало трескается. Это сила моей ярости, она подступает как волна. Тогда еще раз. Трещина пробегает от верхнего угла вниз. Гладкая поверхность распадается на куски. Один разлом рассекает ей лицо, и верхняя половина сдвигается над алебастровым подбородком. Я бью по этому разлому, дабы уничтожить это лицо, из поверхности вываливается кусок. Он большой, похож на изогнутое лезвие. С такими лезвиями изображают неверных, они всегда гибнут под копытами христианской конницы. Я подбираю этот кусок. Ее убить я не смогу, но могу убить себя. Самоубийство – смертный грех, я буду наказан. Впрочем, какая разница, я уже проклят. Пусть дьявол празднует победу. Богу до меня нет дела. Он глух и безжалостен, как и эта женщина. Но у меня все еще есть свобода воли, выбор жить или умереть. Господь сам дал мне эту свободу, так пусть пожинает плоды.

Лучше сразу полоснуть себя по горлу, но решимости не хватает. Плоть хочет жить – руки становятся ватными. Чтобы вернуть им чувствительность, я бью себя зубчатым лезвием по левой руке пониже локтя, там, где скрывается вена. Ее обычно надрезают при кровопускании. Вспышка боли, и сразу горячо. Кровь брызнула и впитывается в рукав. Я смотрю на герцогиню. Она бледнеет. Бледность ее разливается от середины лба. Там возникает пятно и медленно пожирает ее лоб, спускается ниже, на скулы и подбородок. Будто сверху стекает гипс. Ее кровь уходит глубоко внутрь тела. Она видит мою кровь и таким образом пытается спасти свою. Я наношу себе второй удар совсем близко к запястью. Моя правая ладонь тоже кровоточит. Кровь каплет, как дождь. Тут герцогиня наконец понимает, что происходит, и кричит. Не вскрикивает мелодично и томно, как приличествует знатной даме, а визжит, как перепуганная торговка. Даже я глохну. Я так ошеломлен этим преображением, этим квадратным ртом на белом лице, что забываю о третьей цели. Третий удар был предназначен яремной жиле. Если удасться ее перерезать, я быстро истеку кровью. Но поздно… Все проклятая нерешительность.

На ее крик в комнату врывается паж, за ним рослый лакей, Дельфина и офицер охраны. Герцогиня дрожащей рукой указывает на меня. Говорить она не в силах. Окровавленный осколок в моей руке выглядит устрашающе. Я отступаю по хрустящим останкам венецианского зеркала. Кто-то набрасывается сзади. Второй лакей сжимает мне запястье, моя ладонь изранена, лезвие мокрое и скользкое, пальцы мои немеют, разгибаются. Я сопротивляюсь, бьюсь, невзирая на боль, на алые, теплые брызги. Левая рука повисает, рукав весь пропитан кровью. От моих рывков, изворотов кровотечение усиливается. Меня волокут по галерее, и на паркете кровавый след. Смешно… Сначала меня волокли туда, теперь волокут обратно. Не судьба мне ходить по этим коридорам без сопровождения. Рядом вертится испуганный Любен. В руках у него полотенце. Он пытается накинуть эту льняную тряпку на мое предплечье и перетянуть рану. Я пинаю его в голень. Но он не отступает. Все же накидывает полотенце, как аркан, и затягивает узел. В ушах у меня звенит. Сказывается кровопотеря. Но я не сдаюсь. Не желаю быть спасенным. В моих апартаментах Оливье с иглами и лигатурой. Он взбешен. Его я тоже пытаюсь лягнуть, хотя движения мои неловки. Я слабею. Все еще повторяю беспомощные попытки освободиться, как раненый вепрь под сворой собак. Через минуту я сдамся, но для пущей верности кто-то оглушает меня ударом по голове. Колени подгибаются, но сознания я не теряю. Превращаюсь в тряпичную полуослепшую куклу. На меня будто накинули душный, тяжелый плащ, в котором я путаюсь, как в липкой паутине. Слышу голос Оливье. Он приказывает уложить меня на кушетку и раздеть. В левой руке невыносимая ломота и холод. Резкий запах опия. Чьи-то руки раскрывают мне рот и заталкивают пилюлю. Нижняя челюсть быстро немеет. Вскоре притупляется и боль. Я слышу плеск воды, прикосновение влажного холодного комка. Это смывают кровь. А затем снова боль, покрывало вспухает и тяжелеет, противный запах паленого мяса. Это Оливье прижигает перебитую вену. Боль отбрасывает меня в темноту, но я все же чувствую, как он колет кривыми иглами мою плоть. Собирает лохмотья кожи и осыпает меня ругательствами. Глухо, с застарелой злобой. Самое мягкое из них – «безмозглый юнец». В этом он прав. Действительно, безмозглый, вспыльчивый, неуравновешенный юнец. Уже в полудреме я чувствую стыд. Я поступил, как неразумный ребенок. Где-то внутри нас живет зерно разрушения. Это как затаившийся ураган, который ждет оплошности, слабости рассудка. Мой не устоял и я тут же поддался искушению. Теперь только умереть. Но я не умру. Мои раны перевязаны. Кровь остановлена. Через несколько дней я вновь обрету силы.

Меня переносят с кушетки на кровать. Я слышу голоса. Визгливый – Оливье, мягкий – Анастази. Я в полусне, но окончательно так и не засыпаю. Левая рука ноет, и я все еще чувствую холод. Я – безмозглый юнец. И кожа у меня тонкая.

Ее голос я тоже слышу, приглушенный. Она тоже награждает меня эпитетом. «Глупый, почему же ты такой глупый?..» В ее глазах я – олицетворение глупости. Она не понимает. Ей это в диковинку, такая страсть, такая жажда разрушения.

Она гладит меня по лицу и шепчет. Я плохо разбираю слова, но она меня о чем-то просит.

– Прости меня, мой мальчик, прости. Это все гордыня проклятая и кровь. Я этого не хотела. Это все от слепоты. Отчаяния твоего не угадала. Больше этого не будет. Я выучила урок, и повторять его тебе не придется. Ты непременно увидишься с ней… Я прикажу Анастази снова привезти девочку, или ты отправишься к ней. В моем экипаже. Я дам тебе мой экипаж, с гербами. Пусть все видят, что ты мой возлюбленный. Только не пытайся убить себя, не калечь. У тебя такая нежная кожа…

Я хочу спать. Я очень хочу спать. Тело уже наливается свинцом. Но она шепчет и шепчет и проводит пальцами по моим губам. У нее потребность трогать мое лицо. Она будто проверяет, настоящий я или присвоил чужой облик.

Наконец я понимаю. Она уступает! Да, она уступает. Я выиграл. Я заплатил совсем недорого – залитый кровью коридор и несколько ран. Но я выиграл. Я увижу свою дочь.

Глава 7

Когда-то, отвечая на вопрос Геро, почему она остановила свой выбор не на блестящим царедворце, а на нем, безродном найденыше, она совершенно неожиданно для себя сформулировала изящный постулат, уложив в него едва ли не аксиому мироустройства. Барабан. Маркиз был похож на огромный, парадный, украшенный кистями барабан. Звучал этот барабан оглушительно, звук его победно катился по луврским галереям, но внутри этот барабан был пуст. Сыграть на нем мог каждый, главное, ударить посильнее. Но был ли тот звук, что извлекался, подлинной музыкой? Барабаны хороши на военном марше, особенно для таких тугоухих, дряблых созданий, как ее брат Людовик, но для тех, кто обладает слухом более тонким и вкусом более изысканным, барабан отвратителен. Герцогиня сама восхитилась точностью сравнения и стала в дальнейшем пользоваться этим когноменом26, объединяя его носителей в условную родовую ветвь. Герцог такой-то Барабан или маркиз такой-то Тамбурин. Как в Риме к личному и родовому имени добавляли Метелл или Агенобарб27. Барабанов, литавр, трещоток, тамбуринов вокруг было превеликое множество, все они гремели, звенели, ухали, щелкали, но истинную ласкающую музыку мог подарить инструмент совсем иного рода, сложный, редкий, созданный гением, полный секретов и вдохновения. Она тогда и сравнила самого Геро со скрипкой, создание которой было всегда сопряжено с определенной тайной. Эти инструменты создавались потомственными мастерами и стоили баснословных денег. И звучали скрипки только в руках подлинных музыкантов. Невежа мог извлечь из струнного инструмента только режущий ухо скрип. Но если скрипка звучала в умелых руках, песня ее лилась подобно бальзаму в тоскующее сердце.

И Геро как нельзя лучше подходил под это определение. Играть на скрипке сложно, пальцы могут быть изрезаны в кровь, но если добиться ее звучания, то услышишь райские песни, а на барабане играть легко, но… скучно.

* * *

Собственно слабость была вызвана только потерей крови. Сами раны неопасны. Оливье сшил края мастерски. Пару недель с повязкой – и два тонких шрама. Они будут розоветь на моем предплечье как предупреждение. Вещь подпорчена. Но к концу второго дня я уже на ногах. Оливье мрачен, два раза в день делает перевязки, осматривает швы, щупает пульс. Рана у запястья чуть покраснела, но жара нет. Он заставляет меня глотать чесночную вытяжку, от которой меня тошнит, но я повинуюсь, утешая себя тем, что это зелье избавит меня от непрошеных поцелуев. Анастази говорит, что герцогиня, пытаясь загладить вину, распорядилась заложить для меня свою карету, едва лишь Оливье позволит мне совершить поездку. Святые угодники! Я пожалую на улицу Сен-Дени в карете с гербами!

Временами у меня кружится голова, но ждать я не в силах. Не могу избавиться от мысли, что она изменит свое решение, едва лишь ко мне снова вернутся силы. Она может меня перехитрить. Может принудить к близости, не терзая свое самолюбие уступкой. Ей достаточно пригрозить мне похищением дочери, напомнить, как хрупка и уязвима жизнь ребенка. Слуги бывают так неосторожны! Мария вовсе не в безопасности в доме своей бабки. Новая кухарка невзначай опрокинет раскаленный противень, или подкупленная горничная слишком туго затянет детский воротничок. Герцогиня очень недорого купит чужую жизнь. Средств у нее превеликое множество. Я не посмею оспорить ее решение, я безропотно подчинюсь, и шанса ее напугать у меня больше нет.

Анастази неодобрительно качает головой, но я настойчив.

– Посмотри на себя в зеркало, – говорит она. – Ты бледен как смерть.

– Это от беспокойства. Она передумает.

– Не передумает. Она боится тебя потерять и сделает все, что ты пожелаешь.

– Тогда едем, едем! Едем сию же минуту.

Я даже позволяю себе нечто вроде шутливого флирта. Игриво касаюсь ее руки, целую в плечо. Анастази морщится.

– Прекрати. Я тебе не дочь короля.

К вечеру нам подают экипаж. Герцогиня держит слово – на дверцах гербы Ангулемского дома, нарядный форейтор впереди и два лакея на запятках.

Со мной Любен и Анастази. Оба молчаливые и торжественные. Лошади рысят, карета ровно катит по Венсеннской дороге. Я почти не чувствую хода.

– Английское новшество, – поясняет придворная дама. – Эти еретики так берегут свой зад, что придумали соединять несколько стальных прутьев в единую связку и подводить ее под днище кареты. Действует как пружина. Колесо проваливается, но железные прутья смягчают удар. Карл Стюарт прислал два таких чудо-экипажа своему шурину. Один ее высочество выпросила для себя, а второй достался королеве-матери.

– Что же это получается? Я еду в экипаже самого короля?

– Именно. Помни об этом и гордись.

Вот и ворота Сент-Антуан. В сумерках на башнях Бастилии уже горят факелы. Париж надвигается, нависает и готовится поглотить. Я с рождения не покидал его смрадных улиц, потом был выброшен за его пределы, а теперь, как блудный сын, готовлюсь переступить порог отчего дома. Я отсутствовал совсем недолго, но здесь я уже чужой. Я вырван с корнем, мое место занято кем-то другим. Меня не узнают те, кого я знал, мне не подадут руки. Мне знакомы очертания крыш, силуэты церковных шпилей, запруженные перекрестки, каменные тумбы, вывески, но разгадываю их, как заблудившийся иностранец. Этот город прожит мною во сне, а теперь я сам призрак. По широкой Сент-Антуан лошади вновь идут рысью. Я вижу, как двое дворян, посторонившись, почтительно снимают шляпы. Эх, знали бы они… Перекресток с улицей СенЖак, а за ней рынок, ратуша, Новый мост. Вот и купеческая цитадель Сен-Дени. На первых этажах с подслеповатыми окнами – лавки и мастерские. Штуки сукна, клубки кружев, связки перчаток. Есть сокровища, о которых догадываешься только по вывескам. Это лавки аптекарей и ювелиров. Мэтр Аджани – золотых дел мастер. Ставни в его доме уже закрыты. Еще до наступления темноты это маленькая крепость. Наш блистательный экипаж оглядывают из соседних домов, здесь же – ни движения, ни луча света. Я вижу знакомую вывеску. Единорог, попирающий копытом змея. Голову сказочного зверя украшает венец, на его спине юная дева с гирляндой из лилий. Когда-то я восторженно взирал на эту вывеску. Девственница укрощает единорога. Целомудрие одерживает победу над животной силой. Сейчас же мне эта вывеска кажется крайне безвкусной. Грубая мазня. Анастази делает знак одному из лакеев. Тот спрыгивает на мостовую и берется за дверной мол оток. После удара – долгая, настороженная тишина. Где-то в верхнем окне мелькает свет. Анастази приказывает стучать громче. Я подхожу к массивной дубовой двери вслед за лакеем. Стук все настойчивей. Наконец шорох и тихий голос.

– Кто там?

Голос я знаю. Это Наннет, нянька Мадлен. Крестьянка из Нормандии, она была кормилицей хозяйской дочери, а когда ее ребенок умер, осталась жить при воспитаннице. Наннет единственная плакала, когда девушка покидала родительский дом. Нянька даже осмелилась навещать нас, возилась с новорожденной. Какое счастье, что она здесь, эта добрая женщина.

– Наннет, открой, это я, Геро. Я хочу видеть мою дочь.

Замешательство и тишина. Конечно, ей проще признать за дверью самого дьявола, чем погубителя ее молочной дочери.

– Кто? – переспрашивает она.

– Ты знаешь меня. Мадлен моя жена… была. Сейчас у вас в до – ме наша дочь. Открой мне, Наннет.

Скрипит засов. Она чуть приоткрывает створку с намерением захлопнуть ее сразу, едва лишь незнакомец за дверью попытается войти. Я торопливо сбрасываю с головы капюшон. Сумерки еще не сгустились до чернильной завесы, поэтому она сразу узнает меня. На худом лице и радость, и скорбь.

– Мадам сказала, что вы умерли, – тихо говорит Наннет. – Сказала, что вас повесили за убийство. Вы убили свою жену.

Боже милостивый, да что же это! Из меня сделали убийцу.

– Я никого не убивал, Наннет. Мадлен истекла кровью во время родов. Мой ребенок родился мертвым. У меня никого не осталось, кроме Марии. Пожалуйста, пусти меня.

Глаза ее блестят от жалости. Лицо испуганное. Наннет еще не стара, но голова у нее совсем седая. В ее деревушке к северу от Амьена была вспышка оспы. Она всех потеряла – мать, мужа, двоих сыновей и маленькую дочь. Она знает, что я чувствую. Она понимает.

– Я должна доложить мадам.

– Конечно, Наннет, я подожду.

Она захлопывает дверь. Я оглядываюсь. Анастази уже рядом. Она прислушивалась к разговору.

– Я могу назвать себя и потребовать, чтобы нас впустили. С хозяйкой этого дома мне уже приходилось иметь дело.

– Нет! Нет! – я охлаждаю ее пыл. – Попробуем обойтись без угроз, там моя дочь. Как-никак, это ее дед с бабкой, ее единственные родственники. Они заботятся о ней. Кто знает, смогу ли я когда-нибудь сам это сделать. Сейчас меня все равно что нет. Герцогиня утратит ко мне интерес, меня вышвырнут на улицу, возможно, повесят. Что станется тогда с ней?

Анастази опускает руку мне на плечо.

– Я не дам ей убить тебя. Я сама ее убью.

Вновь громыхает засов. Наннет отступает и отводит створку, позволяя мне войти. Она все еще недоверчиво косится. Мой голос ей знаком, лицо тоже, но все прочее внушает ей страх. Она видела студента в потертой шерстяной куртке, а тут перед ней знатный господин в кружевах и бархате, пожаловал в экипаже с лакеями на запятках.

У мэтра Аджани дом высокий и узкий. Комнаты поставлены друг на друга и вытянуты вверх. Их соединяет скрипучая лестница. Она начинается сразу, от самой входной двери, оставляя по сторонам два маленьких закутка, куда втиснуты ларь и корзина. На ступеньках уже застыла грозная тень. Прошлое настигает меня. Тот страшный и благословенный день, когда родилась Мария. Все повторяется. Та же полутемная прихожая, масляная лампа в руках трясущейся служанки, и молчаливая хозяйка на лестнице. Она точно так же возвышалась надо мной и смотрела сверху вниз. Она и сейчас так же смотрит. Только лицо у нее стало суше и глаза запали. Анастази осталась за дверью, и старуха видит только меня. Справа масляная лампа в руках у Наннет, на фитиле капля красноватого пламени. Светильник жалок и тускл, но все же отражается в золотом шитье моего камзола. Мадам Аджани щурится на это пятно, и губы ее становятся все тоньше, морщины – все глубже.

– Что тебе нужно? – наконец спрашивает она.

Я не в силах ответить сразу. В горле пересохло. Я превозмог взгляд герцогини, а тут страх какой-то глубинный, с примесью вины. Я виноват перед этой женщиной, я погубил ее дочь.

– Мария… Могу ли я повидать ее?

Я подставляю ладонь как нищий проситель. Так униженно я не смотрел даже на герцогиню.

– Зачем?

Я в замешательстве. Как ответить на этот вопрос? Зачем отцу видеть свою дочь?

– Зачем тебе ее видеть? Зачем такому как ты дочь?

– Я… я люблю ее. Я ее отец.

Она презрительно фыркает.

– Отец… Любит… Так убирайся отсюда и забудь, что она есть! Избавь свою дочь от позора. Ты погубил душу ее матери, так оставь Богу невинного младенца. Уходи из этого дома и более не возвращайся. Она станет доброй христианкой и будет молить Бога о прощении. Будет поминать тебя в своих молитвах.

– Я только взгляну на нее. Позвольте мне только взглянуть!

– Убирайся!

– Поминать живого отца в молитвах? – слышу я за спиной голос. Это Анастази. Я умолял ее не вмешиваться, но она и не подумала сдержать слово. – Не спешите с ответом, мадам. К вам обращаются с просьбой. Извольте выслушать, в противном случае к вам обратятся с приказом.

Лицо пожилой дамы мгновенно преображается. Откуда-то проступают губы, открываются глаза. Она подобострастно моргает.

– Ах, ваша милость, простите. Такая честь для меня!

Она сбегает вниз.

– Мой супруг, к сожалению, сойти не смог. Подагра. Но я полностью к вашим услугам. Простите, я не знала…

– Не знала, что отец любит свою дочь? Впрочем, вы правы. В вашей семье об этом действительно мало что знают.

Мадам Аджани беспомощно разевает рот, хватая губами воздух. А Анастази продолжает:

– Вы позволите господину Геро увидеть свою дочь? Или мне обратиться за содействием к ее высочеству?

Старую даму как будто толкают в грудь.

– Я вовсе не возражала! Я только позволила себе заметить, что час поздний и девочка спит. Маленькие дети засыпают рано.

– Я не прошу вас ее будить! – уверяю я торопливо. – Я прошу только позволения взглянуть на нее.

– Да, да, конечно. Идите за мной.

– Я останусь здесь, – говорит Анастази. – Но мадам будет вести себя благоразумно.

И она многозначительно смотрит на нашу хозяйку. Та, путаясь в юбках, бежит наверх. Я поднимаюсь следом. Я знаю этот дом. Я помню, как ставить ногу, чтобы лестница не скрипела. Когда-то, очень давно, я хорошо освоил эту науку. Комнатка Мадлен была под самой крышей, и я взбирался туда, едва касаясь предательски скрипящих ступенек. Вот я вновь совершаю этот путь, вновь спешу на свидание. Какая путаница событий! Я все еще тот, прежний? Или я другой? Может быть, и не было ничего? Мне приснился страшный сон. Я выдумал невесть что, а Мадлен жива и ждет меня. Ее родители нас простили, и мы теперь живем здесь, в той самой спаленке наверху, и ждем нашего второго ребенка. Старуха сердится, что я вернулся так поздно, могу потревожить и мать, и Марию. Потому что она уже спит… Дети засыпают, как птички, с последними лучами солнца. Но Мадлен ждет меня.

Мадам Аджани оглядывается и шепчет:

– Ты здесь, потому что здесь эта дама. Это она вынудила меня. Но я сделаю все, чтобы оградить от тебя невинную душу. Ты обесчестил и убил мою дочь, внучку я тебе не отдам.

Я не отвечаю. Любой ответ поведет к ссоре, а последствия этой ссоры могут быть какими угодно. Она предпочтет столкнуть меня с лестницы, чем позволить пройти. Мадам Аджани указывает на дверь:

– Не вздумай ее будить, язычник. Ей вовсе незачем тебя видеть в этом бесовском обличии. Не постеснялся, вырядился. Похваляешься своим грехом.

Я снова не отвечаю. Тихо иду вперед. Как сердце болит… Ее комната. Маленькое окно под самой крышей, крошечное зеркальце на стене, узкая кровать. Над ней деревянное распятье, которое Мадлен украшала цветами. Она привязывала букетики из ромашек или колокольчиков, украдкой покупая их за пару денье на рынке. Говорила, что Господу Иисусу будет приятно, если она подарит ему цветы. Его это порадует. Даже в ее молитвеннике я находил засохшие лепестки. Весной я приносил ей фиалки, и она ставила их в кособокую глиняную чашку. Ее мать называла ее цветочные гирлянды греховными и запрещала Мадлен брать для цветов фарфоровые или стеклянные вазы. Эта старая чашка до сих пор стояла на полочке рядом с корзинкой для рукоделия. Мадлен штопала старые юбки и чулки, а когда мать не видела, шила из разноцветных лоскутков забавных зверушек. Чтобы не гневить мать, она отдавала их брату или мне, а я дарил детям на улице. Мадлен будто предчувствовала, что в этой комнате поселится ее дочь, и готовила для нее цветных, мягких, беззаботных соседей. Но их всех изгнали отсюда. Исчезло даже покрывало из обрезков сукна. От комнаты остался темный суровый остов. В углу – крошечный ночник. Мне едва удается разглядеть детскую фигурку на кровати. Я крадучись делаю несколько шагов, но вплотную подойти боюсь. Боюсь напугать. Времени прошло немало. Она забыла меня. Увидит – испугается. Мое кружево топорщится, как чешуя дракона. А перстни – как когти. Пусть лучше спит и не видит, кто глядит на нее из темноты. Я опускаюсь на колени и смотрю на нее. Глаза уже приспособились к сумеркам, и ночник, осмелев, тянется из угла желтоватым лучом. Сопящий носик и темная прядка на подушке. Ручки раскинуты. Возможно, ей что-то снится. У нее уже есть воспоминания, есть страхи и разочарования. В своей короткой жизни она познала отчаяние. Оно вернется во снах, к ней придут тени постигших ее потерь. Она слишком мала, чтобы обозначить их именами, но они будут пугать ее и тревожить. Пока она безмятежна. Она не слышала, как скрипнула дверь, не слышала наших шагов. Она чуть шевелится, когда я протягиваю руку, чтобы поправить одеяльце, но, к счастью, девочка не просыпается. Я готов обратиться в камень. Мне нельзя говорить с ней. Нельзя даже успокоить. Я должен молчать.

На страницу:
16 из 36