bannerbanner
Собственность бога
Собственность богаполная версия

Полная версия

Собственность бога

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 36

Ей случалось и прежде поднимать руку на своих подданных. Еще в ранней юности она, не задумываясь, могла дать пощечину горничной или наградить конюха ударом хлыста. Благородной даме, управляющей целой армией челяди, твердость была необходима. Она вынуждена проявлять жестокость во имя подавления хаоса. Ибо еще Макиавелли сказал, что милосердие губительно для того, кто желает удержать власть. Милосердие – враг истинного государя. Ибо прощение преступника может обратиться в проклятие, и тогда взамен одной жизни в жертву будут принесены тысячи. Ее высочество верила, что поступает правильно и ее жестокость только вынужденная мера. Она наказывала за дерзость и нерадивость, за расточительство и непослушание, за медлительность и леность. Но вина Геро в строгом смысле не подпадала ни под одно из этих определений. Он не нарушал правил. Но он был виновен, и вина его состояла в том, что он был несчастен. Она могла бы простить ему дерзость и даже грубость. Могла оправдать неловкость, извинить неопытность, ибо они имели под собой мотивы. Но он был несчастен, и причина его несчастий не укладывалась в свод грехов и первопричин.

* * *

Господи, если б знать, что все это скоро кончится… Дьявол, по крайней мере, дает советы, как этим воспользоваться, а Ты, Господи, молчишь…

Однажды она теряет терпение и бьет меня по лицу. Все отпущенные мне сроки вышли. Я должен был образумиться или, по крайней мере, смириться. Но я все тот же бесчувственный, исполнительный чурбан. Лед, который она не в силах растопить. Я исполняю пункт за пунктом условия сделки. И ничего не могу с этим поделать. Ничего не в силах изменить. Страдаю не меньше нее от бесплодных попыток разорвать этот круг. Но выхода не вижу.

Когда она касается меня, мое тело становится мне чужим. Это тело обреченного грешника. Герцогиня подавляет собственную гордость. Настает черед лицедействовать, но роль ей дается плохо. Ей приходится продираться сквозь заросли и щупальца высокомерия и брезгливости, какие она испытывает к такому ничтожному существу, как я. Она вынуждена ради меня – меня! – покинуть свой блистающий трон и доставить мне – мне! – удовольствие. Великий Рим, властелин мира, вынужден платить дань полуразвалившейся галльской деревушке. Попытки ее неуклюжи и полны такой уничижительной снисходительности, что я вздрагиваю, будто она каждый раз касается меня раскаленными клещами. Несмотря на полумрак, я способен разглядеть ее лицо, застывшее, в гримасе отвращения к несговорчивому плебею. Ее вынудили служить этому телу, добиваться от него расположения, вместо того чтобы самой одаривать этим расположением. И, как естественное следствие, жертва ее напрасна. Я противлюсь еще упорней. Сжимаюсь в комок, желая уползти в первый подвернувшийся разлом, стать прозрачным и склизким. Но мои надежды так же бесплодны, как и ее.

Тогда она бьет меня по лицу, раз, второй, затем еще и еще. Вымещает горечь неудачи. Рука у нее хлесткая, гибкая и сильная, как вымоченная розга. Сказывается умение обращаться с хлыстом и многолетнее управление фрейлинами и горничными. Она не останавливается, пока у меня не начинает идти носом кровь. Липкая жидкость пачкает шелковую простыню. Герцогиня брезгливо стряхивает темные густые капли. Я чувствую теплую струю на щеке и на губах и солоноватый ком в глотке.

– Убирайся! – шипит она.

Я подчиняюсь. Не пытаюсь утереть кровь, на ощупь сгребаю одежду и отступаю к двери. Она еще не удовлетворена местью. Она делает шаг вслед за мной, взбешенная, смертельно бледная, на кружеве ее сорочки несколько капель крови. Она переживает ярость отвергнутой Мессалины. Безрассудный Мнестр пытается избежать чести быть ее избранником. Ее ладонь замазана темным, и она брезгливо вытирает ее о шелк. Остаются длинные полосы. Она ударила бы меня еще раз, если бы не отвращение к липкой жидкости, стекающей мне на подбородок. Я прижимаюсь спиной к двери, ожидая удара. У нее под рукой каминные щипцы и увесистая фигурка фарфоровой нимфы, которой так просто рассечь мне лоб.

– Вон! – глухо повторяет она.

И я оказываюсь за дверью. Но это еще не спасение. Я сталкиваюсь лицом к лицу с двумя пажами и Анастази. Они, вероятно, уже несколько минут прислушивались к тому, что происходит в спальне их госпожи. У пажей, двух мальчишек лет пятнадцати, испуганные, вытянутые лица. Они разглядывают меня, окровавленного, с охапкой одежды, с насмешливым интересом. Я будто непристойное, полураздавленное насекомое, возбуждающее гадливое любопытство. Первая мысль – отшатнуться, но все же смотреть, подойти ближе и даже ткнуть сапогом. Только Анастази невозмутимо бесстрастна.

Она произносит то же слово, которым несколько мгновений назад плевалась ее хозяйка. Но обращено оно не ко мне.

– Вон.

Это относится к пажам.

Те следуют приказу незамедлительно, сами обращаясь в застигнутых светом насекомых.

– Я помогу тебе, – быстро говорит Анастази, приближаясь.

Извлеченным из рукава платком вытирает мне лицо.

Пальцы у меня скрючены и застыли. Ей приходится с усилием извлекать из них скомканную одежду.

– Пойдем. Тебе надо умыться.

Куда же теперь? В собственную тюрьму. Раздавленное насекомое ползет в свою нору. Волочит перебитые лапки.

Идти недалеко. Всего два поворота и лестница. Есть еще потайной ход из кабинета хозяйки в мою спальню. Но для нас этот ход как будто не существует. Я бос. Мои башмаки остались где-то в господских покоях, каменный пол приятно отрезвляет. Галерея не освещена. Без моей провожатой, этого бесстрастного Вергилия, я бы расшиб себе лоб о первый же косяк, подобно злосчастному Карлу Восьмому, или свалился бы с лестницы. Но Анастази держит меня цепко. И уверенно направляет.

Любен изумлен. Он видит мое лицо с темными разводами, часть наспех напяленной одежды и босые ноги.

– Чего ждешь? Воды принеси! – приказывает Анастази.

Любен от усердия кидается сначала в одну сторону, потом в другую, напоминая всполошенного раскормленного зайца, над которым делает круг охотничий ястреб. И выбегает за дверь.

– Закинь голову, – говорит Анастази. – Кровь все еще течет.

У меня и губа разбита. Языком я чувствую мягкий, набухший валик, расползшийся размером в пол-лица. Анастази подносит свечу ближе, чтобы оценить картину разрушений.

– По-хорошему надо бы приложить лед.

Я мотаю головой.

– Не хочу лед.

Анастази внезапно соглашается.

– Правильно, пусть видит, что натворила.

Возвращается Любен с кувшином и серебряным тазом. Анастази сама смачивает кусок полотна в воде и смывает с моего лица кровь. Содержимое таза розовеет. Она вновь опрокидывает кувшин и проводит полотенцем по моей шее и груди. Мне кажется, или ее движения замедлились? Любен маячит за ее спиной. Он делает движения руками, выказывая участие и рвение. Однако Анастази ограничивается еще одним приказом.

– Принеси вина.

Любен исчезает. Со дня моего «назначения» ему увеличили жалованье, и он чрезвычайно гордится собой. Ему нравится быть доверенным лицом фаворита. Анастази все не уходит. Она вновь смачивает полотенце и водит по моей коже. Хотя крови на белом полотне больше нет. И кровотечение прекратилось. Я больше не нуждаюсь в помощи. Ей вовсе незачем здесь оставаться, прежде она не делала попыток приблизиться. Те слова, что я слышал от нее во дворе, когда прощался с дочерью, были последними, адресованными именно мне. Больше она со мной не разговаривает. Мне кажется, что она даже избегает меня. Изредка передает через Любена записки, в которых сообщает новости о моей дочери. «Здорова. Взяли новую няньку» или «Утром водили в церковь». Но сама Анастази в моем присутствии всегда молчит. Не отвечает на мои вопросы и спешно уходит. Я жду, что она и сейчас уйдет. Убедится, что я в некотором сознании, и удалится. Но она не уходит. Любен возвращается с бутылкой кларета. По неизвестной мне причине герцогиня позволяет мне пить только его. Огонь в камине разгорается, искры взлетают к закопченному своду. Анастази вновь оттесняет мою плечистую, краснорожую сиделку и сама наливает вина.

– Выпей.

Я выпью. Как выпил накануне и третьего дня. От вина становится легче. Мысли путаются, и не так знобит. Один яд ослабляет действие другого. С каждым днем я делаю на глоток больше. Потому что прежней порции уже не хватает. После первого стакана Анастази наполняет второй. Любен ожидает дальнейших распоряжений, изнывая от потребности быть полезным. Но она отсылает его прочь. Почему она все еще здесь? Что ей нужно? Я выпиваю все, до последней капли. Пью, не задумываясь. Нет будущего, ради которого стоило бы беречь себя, нет мечты, ради которой стоило бы сохранять свой разум незамутненным. Вино действует, и я хочу спать. Мне все безразлично, присутствие Анастази уже не задает мне вопросов. Но она помогает мне подняться и дойти до кровати. У меня легкая пьяная дурнота. Я не сразу понимаю, что происходит. Анастази прикасается ко мне. Это не дружеское участие, это нечто другое, о чем я не желаю догадываться. Она проводит рукой по моим волосам и затем трогает лоб, так, будто цель ее – обнаружить признаки лихорадки. Висок влажен, но жара у меня нет. Однако рука ее остается, скользит по щеке, затем вниз по шее и по груди. Я все еще в недоумении. Я пытаюсь причислить это к ошибкам, назвать заблуждением. Возможно, она ищет раны или порезы. Но Анастази касается меня уже второй рукой, без всякой неопределенности.

– Анастази, что ты делаешь?

Она не отвечает. Вместо ответа наклоняется и коротким укусом целует в губы. Я отшатываюсь.

– Остановись! Что ты делаешь? Это же я!

Она молчит. Ее рука уже под полотном рубашки и скользит по спине. Я так ошеломлен и разочарован, что не могу пошевелиться. У меня звон в ушах. Вероятно, я испытываю то же, что и несчастный Гай Юлий, когда в мартовские иды увидел занесенный над собой кинжал Брута. «Et tu, Brute?»25

– И ты, Анастази? Ты тоже хочешь узнать, каково это с таким, как я?..

Согласно преданию, заметив среди своих убийц Брута, Цезарь лишился воли к сопротивлению. Сами боги отреклись от него. Сама земля, вечная, незыблемая, колебалась у него под ногами, несокрушимые столпы, держащие небесный свод, пошли трещинами. Сейчас его поглотит пустота, ненасытная, ухмыляющаяся тщета жизни. Я в том же оцепенении, я не могу пошевелиться.

– Пожалей меня, Анастази. Не надо… Ты же единственная была моим другом. Ты знаешь, как я верил тебе. Зачем ты делаешь это? Зачем? Ты же не такая, как она! Почему же ты следуешь за ней?

– Доверься мне, – тихо говорит Анастази. – Я знаю, что с тобой происходит. Тебе это нужно.

– Что… что мне нужно?

Она не отвечает. Касается осторожно, будто врач, изучающий рану. А мое тело – сплошная рана, невидимая, подкожная. Это зверь выгрыз меня изнутри. Анастази стягивает с меня одежду. Действует умело, деловито, как наемник, привыкший грабить мертвых. Только на что она рассчитывает? Моя дееспособность подобна павшим на поле битвы. Я не отдал герцогине своего семени, но, похоже, лишился крови. Я тяжел, неподвижен и холоден. Слышу шорох одежды.

Она тоже раздевается. Упрямая женщина! Все еще надеется. Я закрываю глаза. С тоской думаю об украденных минутах покоя и одиночества.

Она приближается, вкрадчиво ложится рядом. Не спешит, позволяет мне привыкнуть. Тело у нее поджарое, как у молодой гончей. От него веет теплом. Все так же неспешно, как набегающая волна, прижимается ко мне. И снова шепчет:

– Доверься мне.

Я уже доверился. Уже проглотил свою горечь. Уже смирился. Что дальше?

Она трогает меня, руками и губами. Начинает со лба, опущенных век и скользит вниз, согревая, разглаживая кожу, вынуждая ее к дрожи и чувствительности. Действия ее как будто бесцельны. И замкнуты на самих себе. Она ничего не требует от меня, только ласкает, обволакивает странной умиротворяющей нежностью. Будто только для того и пришла – прикоснуться. Я, прежде ожидавший натиска, постепенно допускаю ее ближе. Мое оцепенение размягчается и спадает, как подсохший рубец. Я верю в ее бескорыстие. От меня ничего не ждут. Я волен быть эгоистичным и непонятливым, как младенец.

– Успокойся, – тихо повторяет Анастази, – доверься мне. Только доверься.

Ее губы скользят вслед за руками. Сначала вниз, а затем вверх, по ребрам, до самых ключиц. Внутри меня происходит сдвиг. Это кровь насыщается теплом и бежит быстрее. Боль возвращается, но она разбавлена теплой, забродившей чувственностью. Снова ее губы, настойчивые, горячие. И язык, почти орудие пытки… Я хочу ее оттолкнуть. Я знаю, что она поступает неправильно. Знаю, что преступает законы. Но она продолжает. Это не игра, не каприз распаленной самки. Это акт милосердия.

Сначала огненное колесо, ступицы следуют одна за другой, постепенно сливаясь, а затем – бездна. Та самая, куда ночь за ночью меня пытается столкнуть герцогиня. Я проваливаюсь. Меня трясет, к горлу подкатывает крик. Анастази зажимает мне рот рукой. Но руки ее недостаточно, и она глушит мой крик чемто душным и шершавым, похожим на угол простыни. Из меня одним взмахом мясницкого крюка вырывают все внутренности. И сцеживают кровь, которая била молотом в виски. Я пуст. Ничего не чувствую. Только радость долгожданного избавления. Анастази гладит мой затылок.

– Ну вот и все, – спокойно говорит она. – Теперь спи.

Анастази осторожно высвобождается и встает. Я смотрю на нее с немой благодарностью. Она прикладывает палец к губам и едва слышно произносит.

– Спи.

Я чувствую, что должен что-то сказать, что одних взглядов и мычания недостаточно. Но ее бережное прикосновение сразу же дает ответ. Анастази, прежде чем покинуть комнату, подбирает сползшее одеяло и укрывает меня. Ничего не нужно говорить. Все ясно без слов. Я больше не убийца. Я не жажду мести. Я хочу жить.

Глава 5

И все же остаются загадки, которые ей разрешить не под силу. Да, она может гордиться своей способностью угадывать мотивы и мысли. Да, она все знает о тех, кто ее окружает, о своей семье, о придворных, о парижанах, о тех, кто плетет интриги и участвует в заговоре, но как тогда быть с ним, с одним-единственным человеком, чьи мысли и порывы она разгадать не в силах? Почему он не подчиняется выверенным ею законам? Чего хочет он? Во что верит? Он не может быть устроен как-то иначе. Он такой же, как все. Из той же плоти и крови. Он должен желать благополучия и богатства. Должен терзаться честолюбием и гордыней. Должен сгорать в тщеславном огне. Но этого не происходит. И она не в силах понять, что нужно этому человеку, почему его глаза не загораются алчным блеском при виде драгоценностей, почему его не распирает от осознания значимости, почему его разум не застит самолюбие мужчины. Если ему что-то нужно, ему достаточно только попросить. Она будет только счастлива, если услышит его просьбу, она воспарит к небесам, если он наконец прервет этот обет молчания и откроет свою тайну. Чего же ты хочешь? Скажи! Она была готова пойти на любые уступки. Но Геро молчал, и как она ни ломала голову, разгадывая его тайные мысли, ответа не находила.

* * *

Проснувшись, я знаю, что делать. Я увижу свою дочь. Больше двух месяцев прошло с момента заключения сделки, а у меня только короткие сухие записки. Я знаю, что она жива, и более ничего. Я хочу ее видеть. Если герцогиня желает страсти, ей придется платить. Не золотыми побрякушками, а тем, что для меня действительно имеет цену. Сегодня же скажу ей об этом. Это Анастази дала мне решимость. Вернула надежду, изгнала дурную кровь и заменила ее свежей. Я благодарен ей. Осознание случившегося пришло сразу, едва лишь я открыл глаза. Никакой благодарности от меня не требовалось. Она меня не предавала. Напротив, пожертвовала собой. Забрала мою ярость, вскрыла рану, как решительный, но жестокий хирург. Позволила мне стать победителем, испытать короткое исцеляющее наслаждение. Она меня пожалела. У меня снова есть силы жить и даже действовать. Я готов немедленно бежать к герцогине, но оказалось, что ее нет в замке. Она покинула его на рассвете.

Когда герцогини нет, я предаюсь праздности. Большую часть времени сплю или брожу по окрестностям. Любен следует за мной по пятам, но мне это не мешает. Это еще одна из его обязанностей, он и телохранитель, и надсмотрщик. Уаза петляет, прежде чем соединиться с Сеной, и одна из ее петель вытягивается к самому замку. Я выбираю место на берегу и часами смотрю на воду. Я думаю о том, как река схожа с человеческой жизнью. Прозрачная у истока, она постепенно мутнеет, буреет и в конце своего пути напоминает забродившую похлебку, которую великодушное море растворит и поглотит. Жизнь не имеет смысла. Короткий путь страданий от рождения к смерти. Страх, боль и кровь. Зачем? Лучше не думать… Эти дни праздности еще мучительнее тех, когда она здесь. Когда мне страшно и больно, я, по крайней мере, не терзаю себя мыслями и не ищу ответа. Я боюсь и страдаю. Это тоже способ занять себя. Когда думал о куске хлеба, делая по ночам переводы, крамольные мысли о мироустройстве меня не посещали. Я думал о свежем молоке для Марии и курином бульоне для Мадлен. А теперь, когда я выброшен за пределы, когда опустошен и ограблен, мне ничего другого не остается. Только мысли. Я смотрю издалека и вижу то, чего не замечал прежде.

К счастью, самые мучительные только первые сутки, на вторые я уже не терзаю себя вопросами, на которые нет ответа. Я начинаю что-то замечать. Вижу деревья, слышу шелест их листьев. Узнаю, что лето на исходе и каштаны обзавелись бурыми колючими плодами. Я брожу между ними, слушаю ветер, ступаю в солнечные пятна. Иногда ложусь на траву и часами смотрю в небо. Это не скучно. Напротив, очень увлекает. Небо постоянно меняется. Оно не становится лучше или хуже, оно становится другим. Как вода в реке или как огонь. Перистые облака, сизобрюхие тучи. Совсем как люди, разные… Иной формы, цвета, но из того же субстрата. Я перевожу свой взгляд вовне, от разума к чувствам. Думать себе запрещаю и только наблюдаю за небом. На щеке прохлада, а в поясницу, кажется, впился камешек, и левая нога затекла. А мысли текут где-то стороной, как та река, в которую я могу окунуться, но не делаю этого, потому что покой мне желанней.

Герцогиня возвращается неожиданно скоро, к вечеру второго дня. По ее лицу я вижу, что она не в духе. Но отступать не намерен. Если промолчу сейчас, погрязну в сомнениях и страхе. Я израсходую в терзаниях ту силу, что дала мне Анастази. Герцогиня смотрит хмуро. Кожа на лице серая, глаза запали. Ее кукольный спектакль не удался, и она переживает муки отвергнутой. Мне приходит в голову мысль, что момент выбран неудачно, следует подождать, но я уже стою на пороге. С ней две горничные, младшая фрейлина и секретарь, невысокий, лысый человек с бархатным бюваром под мышкой. Герцогиня вполголоса говорит с ним. Меня она не ждет, ибо я никогда не являюсь по собственной воле. За мной всегда посылают. И такая вольность должна сыграть мне на руку. Разве она не желает от меня действий? Вот оно, действие, в чистом виде. Даже без ее участия и знака. Меня заслоняют фигуры горничных – у одной в руках нюхательные соли, у другой серебряный таз с розовой водой, но герцогиня видит меня. Натыкается взглядом, ведет глазами и тут же поворачивается всем телом. Она удивлена. Мой расчет оказывается верен. Она даже отгоняет секретаря. Мне кажется, что она смягчилась, и складка у губ не так режет глаз. До этого я видел эту складку, как расщелину в скале. В гневе ее черты заостряются, вытягиваются вперед, как стрелы, готовые пронзить врага, а в довольстве углы закругляются. Она довольна. Мой шаг навстречу она расценивает как победу. Сам! Пришел сам! Признал ее право! Она не так уж далека от истины. Я никогда не сомневался в ее праве и, как предписано подданному, пришел просить. Ее землистая бледность уступает место разбавленному румянцу. Губы нарушают прямую линию. Она смотрит на меня с удовольствием. Я, не дожидаясь указаний, дерзаю занять свое место у ее ног. Удивление ее возрастает. Но эта вольность ей нравится. Я веду себя как верный пес, который спешит засвидетельствовать свою преданность хозяину, положив ему голову на колени. И хозяин его вознаграждает. Она ерошит мои волосы, откидывает со лба непослушные пряди.

– Что с тобой? – спрашивает она. – Тебя что-то тревожит?

Она задает вопрос, и я могу на него ответить. Не я заговорил первым.

– Моя дочь. Прошло уже достаточно времени… Я не видел ее…

Ее рука в моих волосах замирает. Она хмурится. У меня сухо во рту, но я продолжаю.

– Могу ли я просить?.. Могу ли я надеяться?..

Она сверлит меня взглядом, рот мгновенно сжимается и выпрямляется.

– Я не желаю слышать об этом ублюдке! – членораздельно, с ударением произносит она. Пальцы ее, сведенные, тянут меня за волосы.

– И не смей напоминать мне об этом! Тут она меня толкает.

– Вон!

Я немедленно повинуюсь. В спину – взгляды, злорадные, испуганные. Я ошарашен и вновь мгновенно опустошен. Все напрасно, все мои надежды напрасны. Дорогу нахожу ощупью, как слепой. Она не позволит мне видеть мою дочь. Зачем же тогда жить? Зачем терпеть? Влачить это жалкое существование. Терять разум, обращаться в животное. Я становлюсь чувствительным только к палочным ударам. Почему? Я прошу так мало, всего лишь обрывок любви, один глоток, каплю влаги… Один взгляд моей дочери, чтобы чувствовать себя живым, чтобы сердце не обуглилось, не обратилось в камень.

Я кружу по комнате, как зверь. Даже Любен встревожен.

– Сударь, что мне сделать для вас? – вдруг спрашивает он.

Я с трудом понимаю. Сделать? Для меня? Что он может сделать? Если только убить… Пожалуй, только это. Избавить меня от страданий. Мне так больно. Сердце, похоже, и в самом деле обуглилось. Мне надо двигаться, чтобы охладить этот жар.

– Вина… Принеси мне вина.

Он укоризненно качает головой. Большой, упрямой, крестьянской головой. Соломенный шар на широченных плечах.

– Тогда зачем же спрашиваешь, что можешь сделать для меня? Мне больно, а это единственное, что облегчает боль. Но есть еще выход, если, конечно, ты хочешь мне помочь…

Он смотрит в недоумении. Я срываю шнурок, которым подвязывают портьеры, и протягиваю ему.

– Самоубийство – смертный грех, но если ты убьешь меня, то окажешь мне неоценимую услугу. Спасешь мою бессмертную душу.

Любен в ужасе. Осеняет себя крестом, шепчет молитву. Выбегает за дверь и возвращается уже с двумя бутылками кларета. Я залпом выпиваю стакан, за ним второй и тут же получаю как обухом по голове. Арно, как-то заметив действие на меня вина, сказал, что мне нельзя пить. Я слишком быстро пьянею и обращаюсь в подобие сомнамбулы. Мой разум сразу прекращает борьбу и покидает отравленное тело. Но боль стихает. Теперь я – только набитый мясом бесчувственный бурдюк. Что же дальше? Подчиниться, и пусть все идет своим чередом? С каждым днем пить все больше и так убить себя? А если снова вступить в борьбу? Заупрямиться, сказать дерзость? Она придумает новую пытку, более изощренную. Второй раз она не уступит. Владелец не идет на поводу у вещи. Бог не играет по правилам смертного.

Я провожу несколько часов в неподвижности. Все в том же пьяном полусне. Чтобы не выходить из него, допиваю вторую бутылку. Любен пытается стащить ее у меня из-под локтя, но я смотрю на него так мрачно, что он предпочитает ретироваться. Затем шум у дверей, и он появляется вновь. Взволнован.

– Сударь, ее высочество… вас требует.

Я нехорошо усмехаюсь. Ее высочество требует! Желает развлечься. Плоть горит и жаждет. Я подзываю Любена и произношу нечто крамольное.

– Передайте ее высочеству, что я не в настроении. Болен. У меня голова болит, мигрень.

Любен бледнеет. Лицо у него вытягивается. Он выскакивает за дверь и возвращается уже не один. С ним Анастази. Госпожа первая придворная дама! Что она предпримет на этот раз? Снова уложит в постель? Я протягиваю к ней руки.

– Прикажете раздеться, мадам?

Она отвешивает мне оплеуху. А я смеюсь. Глухо и непристойно.

– Немедленно успокойся, – шипит она.

Но я задорно трясу головой и снова хохочу. Ну уж нет! С вашей игрой покончено. Не хочу больше… Не хочу… Анастази снова бьет меня по щеке. Хватает за руки и шепчет.

– Я знаю, знаю. Ты просил, она отказала. Тебе больно. Но, Геро, прошу тебя, умоляю… Стисни зубы, покорись. Сейчас покорись. Не губи себя. Потом, позже… Если ты не придешь сей – час, будет хуже…

Я качаю головой. Анастази вздыхает.

– У меня нет выбора.

У нее тоже нет выбора! Ни у кого нет выбора.

Меня тащат силой. Любен и еще один лакей. Весь путь до ее гостиной – тихая, яростная борьба. Я упираюсь, выкручиваюсь, они заламывают мне руки. Хмель плохой помощник в драке, я быстро теряю силы. У самой двери я делаю последнюю попытку. Анастази подбегает и жарко шепчет в ухо, как она уже шептала во дворе замка, когда увозили мою дочь.

– Я все сделаю, чтобы уговорить ее. Все сделаю. Богом клянусь! Спасением души.

Я поднимаю голову и вижу их лица. У Анастази – страдальческое, она кусает губы, острые скулы вот-вот прорвут кожу; Любен – виноват, растерян; даже тот, второй лакей, чувствует себя неловко, отводит глаза.

На страницу:
15 из 36