bannerbanner
43. Роман-психотерапия
43. Роман-психотерапия

Полная версия

43. Роман-психотерапия

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 10

Потом я думал, что, может быть, она кого-то ждёт и поэтому периодически посматривает в разные стороны, чтобы не пропустить момент появления. Но этот вариант меня совершенно не беспокоил. Я уже похвалил себя за внимательность, ведь я достиг главной цели – девушка прекратила плакать.

В какой-то момент она перестала изображать отсутствие внимания к моей персоне. Поняв, что я не собираюсь уходить, кругом день и полно людей, а потому бояться ей нечего, она свернула платок вдвое, положила его себе на голову и махнула мне рукой.

Не отводи плеча,Не отвергай богатого.Завтра его венчать —Кажется, в четверть пятого.

Я подошёл и присел рядом, еле сдерживаясь, чтобы снова не задать вопрос про порядок. Она тоже молчала. Потом достала из сумки флягу и, сделав глоток, протянула мне. Это было похоже на средневековый ритуал – отпив, она словно показала, что это не отравленное зелье. Я приложился к фляге, надеясь, что внутри какая-нибудь национальная литовская медовуха, вроде Стаклишкеса или обычного Мидуса, но это были «Три девятки» – Trejos devynerios. Терпкий напиток с мистическим налётом, символично делящим мир на три божественные сферы. Подземную олицетворяют девять видов семян и кореньев – валериана, любисток, чёрный тополь. Земную – девять видов трав и коры – тысячелистник, крушина, таволга. Небесную – девять видов цветов и фруктов – шиповник, рябина, померанец.

Можно было и догадаться. Не столько питьё, сколько лекарство. Помогавшее воинам Витовта не простужаться после сна на холодной земле.

Я вернул флягу. Спасибо.

Она снова что-то написала в блокноте: «Тебе спасибо».

– Может быть, ты расскажешь, что случилось? – всё же спросил я, полагая, что наше пространство теперь не такое уж личное.

Она задумалась на минуту, смяла в руке блокнот, повернулась ко мне и сказала:

– Ты понимаешь, я прожила уже столько лет и только сейчас поняла, сколько в мире плохих стихов.


«Предсмертная записка Улдиса номер 12»


И вдруг появилось непреодолимое желание написать тебе письмо. Я, конечно, не смогу сказать ничего нового. А впрочем, я и не собираюсь. Не хочу говорить слов, которые могут принести тебе хоть малейшее удовольствие.

Мне хочется думать, что тебе сейчас хорошо. Кривые строчки – признак болезненной неполноценности. Чувства уходящего дня, начала новой эпохи.

Я бегу от самого себя, догоняя мерцающие впереди фонарики.

Ты говорил, что любовь – это величайшая наглость, на какую только способен человек. Ты говорил, что это суть всей моей плоти, рвущейся из открытой клетки. И попадающей сразу в капкан. Но ты не сказал, что когда-нибудь я тебя забуду. А мне и осталось только читать беккетовские бредни и восхищаться его бесцельностью, упиваясь распадом любви к литературе.

Ещё вчера утром я думал, что это – вся моя жизнь. Единственное, что мне интересно. Сухие выжимки Борхеса и Сартра, отчаяние Марины, твои образы у К. К. Теперь всего этого нет. Во мне убили эту любовь – мою первую, настоящую, вечную и последнюю любовь – исключая тебя, конечно.

Я собрал все свои книги, чтобы выбросить в окно, – и не сделал этого. И я знаю теперь – почему я этого не сделал. Я понял, что слишком устал, чтобы тратить оставшиеся силы на то, что мне больше не интересно. На то, во что я потерял веру.

Я впервые почувствовал бесплодную ненависть ко всему, что когда-то читал и чем восхищался, на чём гадал и что учил наизусть. Я впервые ощутил горечь утраты, вдруг оставшись без тех, у кого учился и кого считал лучшими друзьями.

Мне больно от мысли, что я так дёшево отдал свою любовь и ничего не получил взамен, кроме унижения. Я утратил часть себя. Я вырвал кусок мяса и накормил им человека, который не был голоден. Ему оно было не нужно. Ты помог обрести мне веру – ты помог её потерять.

Я кремировал лучшее в себе.

С красной строки.

Вы будете рады и останетесь довольны. Я как всегда – ничего не понял. Мы – любители искусства? – копаемся уже не в дерьме. В пепле.

И не надо про века, от них сплошная тоска. «Летучий голландец» или «Смерть в Венеции» – это не из этой оперы.

Непробиваемость почерка, как и прочее, – лишь повод к наставлению на изучение, которое в конечном итоге не имеет значения.

Стишки? – Вы думали, это банально?

Поэзия. Она должна быть такой жестокой, она должна мучить, заставлять рыдать, вырывать кишки и молить о прощении, раздавая трагические поцелуи.

И вы, как всегда, со мной не согласны. Я для вас воспоминание о лёгком недомогании и пересмешках на улице – может, мальчика-то и не было?

Я всегда думал о другом. Не о другом ком-то, а просто о другом. Мечты и желания. Теперь они выглядят как раскаяние и жутко противно. Неделями пускали слюни на подушку в чужом доме, а теперь всё умирает, и мы больше не пьём шабли. Да, мы больше не пьём шабли.

Страсть к знакам препинания довольно пагубна, особенно при приближении полудня. Ничего не играет, никто не танцует, сплошное кружево.

И этот, за соседним столиком, смотрит исподтишка и работает над походкой.

– Пёрселла у тебя нет?

– Нет, Саша, Пёрселла у меня нет.

Как же кругом много людей – попадаются неплохие экземпляры – «кнак-кнак» по-нашему. Ученики института, истерики-историки со взглядом первородства. Превосходство, надменность, насмешка. Пагубное сострадание.

Вы, мракобесы, разрозненные и падшие смертники – вам ли всё это?

Отвечаем: вам!

Пей, пей от сердца полноты,Покуда чувства оживятся!Ты с дьяволом самим на «ты».Тебе ли пламени бояться?

Нужно умирать и убивать других своей смертью – вот что я называю поэзией.

03. Вильнюс (Литва)

Угораздило ж оказаться здесь во время, когда мамочки да нянечки, да кто промеж них повыводили на выгул своих дитять, что все на одно лицо, и как не поперепутать их – одному богу известно, да и тот оплошает. Свят-свят.

А мне што, мне ништо – в дитятках жисть, говорят, новая закалена, так кто её туда всунул, тот пусть с ней и разбирается; где новое, где старое – всё одно, текёть себе, и на том спасибо, жрать не просит, а коли попросит, так всё отдай, ничегошеньки не сохрани, от глаз людских не спрячь, от себя не убереги, а то вон она Манька-то как в один день запротивилась, так и осталася одинёшенька, без хлеву, без хлебу да без золота; а всё цацкалась, угодить хотела, да где тут угодишь, ежели страсти такие волной пошли, что и не остановишь, а перебежчик ейный не внемлет да в ус не дует – так она и сидит-кукует, по чужим ходит, а своего не сдюжила, без божией-то подмоги. Свят-свят.

А другая – иначе, сядет насупившись, и всё по лавкам раскидано, глядишь, и тут ладно, и там скромно, и стены побелены, и кот по струнке ходит да сказку по случаю припоминает, антипода из себя изображает, а если спину выгнет, то исключительно по недомыслию – нутро знать играет, ибо если уж Марксом прозван, то должон понимать, что животине сама природа определила круг действий, и из круга этого ни-ни, што уж на другой круг зариться, или, как сказал классик, – где это видано, чтоб такое пересечение кругов совершать? Это што ж будет, ежели я на твой круг полезу, а ты на моём раскорячишься? Сумятица одна, нарушение божьего промысла и цели его великоустроенной. Свят-свят.

А больно хорошо, когда и светило ярко, и небо голубеет, и листья как надобно расположены, и ни ветерка тебе, ни лужицы; дитятям оно канеш скушно – им бы скакать резво да всё ноги мочить, в грязюке валяться, столбы сшибать да лбами меряться – у кого крепше, растить в себе, значит, индивидуума со всеми его прегрешениями, а то ну как спрос будет, ну как ответ держать – где, мол, дрянь такая наследил, признавайся как на духу, пока карточку в архиве не испросил, сам луччи признавайся, скотина, творил бесчинство или нет, м-м? Кого спрашиваю? И неча тут ухи скрывать! По ухам-то всё видно, ухи – они первое средство; а то руки помыл, ноги помыл, лицо окропил водой святою, а ухи што – всё стерпят? Стерпят-то они стерпят, да тебе ж хужей – зря, што ль, за ухи таскают? Нет, не зря, ибо ухи есть средство постижения истины: коли загрязнены, так и сам буишь, как дупло, в кое всякий мусор накидан да скорлупы орешьи, а коли проходы прочищены, то и путь открыт, и правда в них так и льётся, в одно входит, из другого выходит, милостью всевышней очищаясь от скверны и лести поганой. Свят-свят.

А кто произрастает в благолепии – тот жизни не смыслит, таков уж уговор; иной скажет – как же произрастать в благолепии, когда окрест печали великыя да нищета, да помои, что ни света белого не видеть, ни живот толком набить, а другой ответит, что это всё стенания и раз уж доля выпала, то тащи, а как тащить, если ни одной сторонушки не узнать, если око чует, что весь мир един и нету в нём ни стараний, ни благословления, а токмо упадок, токмо лихо, токмо маета безродная, и первый тогда сызнова поднатужится да и скажет, что, мол, глянь-ка на дитятю – где у ей маета случается? Во-о-о-от, а если уж привыче быть един, то всё от страху, от озноба душевного, от того, что некуда приложиться, а уж если приложишься, то што ж теперь – так и будешь забор всю жисть подпирать? Тут уж или забор одряхлеет, или сам скопытишься, а то и всё разом – без памяти. Свят-свят.

Вона дитятко к матушке подбежало, ладошки чумазые, личико румяное, заморские речи глаголет, ни слова не внять, будто что во рту булькает, шепелявит, трескает, а ну леденцов под щёки набрало? А матушка кивает, радуется, ладошки оттирает, лобызнуть норовит да платьишко поправить, того и гляди в пляс кинется, чудеса, да и только, но держать не вздумай, уж подруженьки заждались, уж кричат – подь сюды, без тебя ни дело не делается, ни спор ни спорится; а девчушка хороша до чего, прям кружевная вся, да видать послушница, разузнать бы откуда, да что, да как, да почему, да долго ли, да почём нынче; а и спрошу, чай не перепужаеца, не прогонит тряпицей, а уж коль прогонит, то и тому воля есть. Свят-свят.

А и скажи, голуба, откуда, да что, да как, да почему, да долго ли, да почём нынче, интерес, значит, выказываю и уважение, чтоб с горестью справиться да прочуять радость человечью, мощь его несгибаемую, невозможность устоять пред страстью земной и небесной, ибо во страсти и заключены альфа и омега всего сущего, а в особенности того, что полагает себя несущественным и явится только призраком во плоти, что парит аки птица в эмпиреях, а то камнем под холмы уходит, не будучи тяготь ни прошлым, ни будущим, ни настоящим, а всё для него – мираж, или сказать проще – миракыл. Свят-свят.

Так скажи, голуба, не утаи правды, движением губ не обмани! А ведь и не утаит, и скажет, и вытворит слово человечье, и, глядишь, не оставит камня на камне, а мне только то и нужно, покуда удача выпала. Свят-свят.

Дитя сие – речет – уж совсем другое, со вторым оно как, со вторым оно легче во сто крат, и опыт, и прибыток, и душевное расположение имеется, и всё устремлено к тому, чтобы взросла эта песчинка в камень драгоценный, в украшения ежели не перста, то короны, блеском затмевающей, ежели не светило, то спутник, но не возгордилась чтоб, а исключительно ради умножения красоты и счастия, ради правды воистину не утаённой. Свят-свят.

А первое дитя – первое в трудах да заботах, в страхах да чаяньях, в опытах да сущностях физических, ибо глупы мы, глупы бессовестно и беспросветно, и глупостью своей упиваемся, пока смерть не прийде, и так снова и снова, а там уж что вырастет, то и вырастет, и как преломить невзгоду сию, где взять способности к проникновению в глубь самого человека да подать ему, что он есть не токмо плоть и кровь, не токмо кость и душевное восприятие, но и сам ныне потомок, а в веках – пращур, нить разорванная, в гистории затерянная и расположенная тут не по воле моей, а по случайности дикой, и случайность эту держать надобно за уздцы, ибо ускользает и время, и красота, и сон, и сила, и любовь, и слово, а как удержать – это и самому богу неведомо. Свят-свят.

Первое дитя – оно корнями в почву, руками в небо, глазами в ветер, ушами в звёзды, носом дождь чувствует, пятами огонь выбивает; лик, что облако; семнадцати годов от роду, сама себе хозяйка, да только все мы в те лета словно пуп земли – мыслим, что всё хорошее да пригожее из-за нас случается, а уж плохое, то и подавно. Свят-свят.

04. Минск (Беларусь)

– Что у вас там происходит? – спрашивает меня друг Никита.

Мы условились встретиться с ним ещё месяц назад, когда я только замышлял свой поход, и теперь сидим в кафе на Революционной улице, неподалёку от площади Свободы. Именно той свободы, которой в этой стране отродясь не было. Где-то они всё же свернули не туда.

– Что у нас происходит? – отвечаю я, сбиваясь в интонации на этом «у нас», словно пытаюсь понять сиюсекундно: «у нас» – это где? – Что у вас происходит, скажи мне лучше. А впрочем, все эти разговоры про политику не лучшим образом сказываются на пищеварении. Что у вас хорошо – это воздух. Всё время хочется разговаривать цитатами из русских классиков.

– Прямо-таки из русских?

– Из русских. Хотя чем взрослее я становлюсь, тем больше уверяюсь, что классики интернациональны. Или, если хочешь, космополитны.

– И Достоевский?

– Достоевский в первых рядах. Всё русское он увидел издалека. Я бы не исключал вероятности, что он стеснялся своей русскости. Хотя в его время Россия была не так безнадёжна.

– Как ты можешь утверждать – какой была Россия в другое время, пока тебя там не было? Историческое и политическое устройство, социальные трения, описанные в учебниках и мемуарах, – это одно, а истинное лицо улицы – совсем другое.

– В этом ты прав. Я не могу знать. Но мне кажется, что Россия в XVIII—XIX веках только и делала, что пыталась завоевать авторитет.

– В глазах просвещённой Европы?

– По крайней мере, тогда никто не отрицал, что Европа действительно просвещена…

– А сейчас?

– А сейчас России не важен собственный имидж. Она ведёт себя, как барин-самодур, с которым никто не хочет дружить. Но не потому, что уже нет никаких шансов, а потому, что он сам ни с кем дружить не хочет. Он хочет повелевать и раздавать щелобаны, хочет поклонения, хочет, чтобы от него зависели, но это всё не дружба.

– Народ безмолвствует?

– Народ даже безмолвствовать как следует разучился. Иногда я думаю, что в России уже нет даже народа. Есть бантик, привязанный к кошачьему хвосту, – так и носится по кругу за больной головой.

– И гремит громко. Официант! «Зубровки»!

Официант приносит «Зубровку». Наша беседа растекается, становясь похожей на елизаветинскую драму.


С.: Свобода – понятие весьма и весьма неустойчивое.

Н.: Что не мешает ему обладать довольно устойчивой ценностью. Здесь мы давно уже ни за что не боремся, но помним что сколько стоит.

С.: Я всё равно не смогу сойти с позиций человеческого равенства.

Н.: Ты давно с них сошёл и даже не представляешь, как далеко находишься.

С.: Но есть же общечеловеческие ценности.

Н.: Нет никаких общечеловеческих ценностей. И человека как ценности тоже нет. Более того, человека как общности тоже не существует. Мы все – разрозненные единицы. Случайно сталкивающиеся частицы, порой приводящие к зарождению новой жизни. При этом мы не вполне понимаем – зачем новую жизнь зарождать. Такое вялотекущее траханье со спецэффектами.

С.: Это мне напоминает наши юношеские разговоры о смысле жизни.

Н.: О да! Они у всех одинаковые. Но мы выросли. И превратились во взрослых людей, не успев ни заметить, ни понять, как это произошло. Стать взрослым – значит признаться себе в том, что ты такой же мудак, как все остальные.

С.: И немедленно отделиться от остальных, чтобы было удобней сталкиваться.

Н.: Но большинство впадает в панику от одной мысли о случайности всего сущего и тут же начинает объединяться, стремясь ощутить общность со всем миром.

С.: Тайно про себя полагая, что, несмотря на общность, я – весь из себя конкретный, я – явно отличаюсь от всех остальных.

Н.: Только другим об этом знать не обязательно.

С.: И так по новой. Движение по спирали, замыкающей саму себя. Что не отменяет идеи всеобщего равенства – перед законом, перед людьми, перед богом, перед смертью…

Н.: Всеобщее равенство означает только то, что каждый волен думать про себя, что он выше других. Что он вообще другой. Хотя назови его другим – и он тебе морду набьёт, подумав невесть что. Свободу как категорию вообще надо запретить. Придумать что угодно стороннее, называть это любыми словами, но саму свободу вычеркнуть из всех списков. Чтоб не путаться. Чтоб точно понимать, о чём речь.

С.: Можно подумать, ты не понимаешь, о чём говоришь, когда говоришь о свободе!

Н.: Да нет, я, положим, понимаю. И все остальные понимают. Только мы все понимаем разное. Кто-то говорит о свободе волеизъявления, кто-то о свободе слова, кто-то о свободе действий… Пока существовало рабство, с понятием свободы вообще не было никаких проблем. Всё было понятно: если ты не раб, значит, – свободный человек. Сегодня понятие свободы настолько расширилось, что даже если ты свободный человек, это ещё не значит, что ты не раб. Вот ты можешь назвать себя свободным человеком?

С.: С точки зрения классического раба – конечно.

Н.: Нет, вообще свободным ты себя ощущаешь?

С.: Тут вряд ли есть однозначный ответ, однозначный путь к…

Н.: Да при чём тут путь – ты можешь выбрать: скорее да или скорее нет? Как в тесте.

С.: Скорее нет. Но Кант предлагал не путать зависимость от человека и зависимость от государства. Одно дело – когда ты подчиняешься человеку, и совсем другое – когда подчиняешься закону. Поэтому я вроде как не подчиняюсь никакому конкретному человеку, но в то же время – действую в рамках закона.

Н.: Это мне напоминает одну российскую историю начала XIX века, известную ныне как восстание декабристов. Точнее, я говорю о том, что ему предшествовало. Все эти люди, из приличных семей и даже с титулами, в какой-то момент пришли к очень важному разделению. Для них Государь и Государство перестали быть одним и тем же. И если монарх правит плохо и это угрожает государству, то его можно и снести более или менее болезненным способом.

С.: Ну так ведь было всегда – в истории полно заговоров и переворотов.

Н.: Но есть разница! Одно дело – борьба за власть, прикрытая устремлениями ко благу страны, и другое – устремление ко благу страны, где власть воспринимается как повинность.

С.: Такое проктологическое удовольствие – если не я, то кто.

Н.: Вроде того. Но теперь возвращаемся к Канту. Что значит «подчиняться закону, но не подчиняться конкретному человеку»? Закон чаще всего и есть конкретный человек. Оглянись кругом. Хотя нам с тобой даже головой по сторонам вертеть не надо. Мы пребываем в условиях отдельного человека. И выполняем, с тем или иным успехом, волю одного человека, прикрывающегося интересами государства.

С.: Даже если пытаемся этой воле противиться.

Н.: Даже если пытаемся этой воле противиться. Даже если мы стараемся не идти на поводу, общие условия не позволяют нам сделать лишний шаг в сторону. Мы, как собаки, которых не сажают на цепь, но не пускают дальше двора.

С.: Зато лаять разрешают.

Н.: Но тоже по расписанию. Официант! «Зубровки»! Дзякуй!

С.: Это уже настоящая толстовщина.

Н.: Да не имеет никакого значения, что это – толстовщина, достоевщина, кафкианство, сартриатизм, какие ещё у страдальцев любимые авторы? Каждый приличный человек так или иначе хоть раз в жизни приходил к попытке осознания свободы. И уверялся в том, что это утопия со всем классическим безумством в духе того, что «моя свобода кончается там, где начинается свобода другого человека».

С.: Мне больше нравится – The right to swing my fist ends where the other man’s nose begins. Тут есть чёткие границы. Вот моя рука, вот твой нос. Мы оба должны быть заинтересованы в том, чтобы они не соприкасались. Особенно, если наоборот.

Н.: Да, это же отвечает и старинному постулату «не суй свой нос не в своё дело». Но проблема как раз в том, что большинство не способно разделить эти пункты. Оно не способно понять, где его дело, а где не его. Ты ведь можешь искренне считать это дело своим – не важно, решается ли вопрос государственной важности или идёт спор за последний апельсин в лавке. Свобода абсолютно связана с понятием справедливости, и я надеюсь, ты не станешь утверждать, что справедливость существует.

С.: Я могу лишь утверждать, что она торжествует. Что как раз говорит о её бесконечной борьбе. Справедливость это как счастье. И то, и другое мы ждём откуда-то извне, и редко кто способен обнаружить счастье и справедливость внутри себя.

Н.: Тоже очень расхожие слова. Это всё моменты, которые мы пытаемся определить, и в итоге путаемся в самих определениях – с каждым следующим шагом предыдущее объяснение перестаёт устраивать.

С.: Выходит, что счастье и справедливость, да и свободу, можно трактовать?

Н.: Как и закон. Никогда не понимал, что это вообще значит – трактовать закон. То есть я понимаю, но не понимаю, что это за законы такие, которые можно трактовать. Когда слышу подобную реплику – бежать хочется. Она мне говорит тут недавно: «Этот закон можно трактовать и иначе». Я отвечаю: «Вы соображаете вообще, что вы говорите? Что значит – трактовать закон? Значит, это плохой закон». Есть красный сигнал светофора, если ты пошёл на красный, значит, ты не прав, всё. Если тебя сбивает машина, которая едет на зелёный, пока ты идёшь на красный, значит, ты мудак и сам во всём виноват. Водителя отпустить, тебя посадить в тюрьму, даже если все ноги переломаны. И трактовать тут нечего.

С.: А если обстоятельства? Если ты бежишь через дорогу, помочь человеку с сердечным приступом, который сейчас загнётся через минуту?

Н.: Согласен. Пишем пункт два. В случае если твои помыслы чисты, сажать в тюрьму не будем. Но ты бежишь спасать человека на красный свет на свой риск. Кроме тебя в этом никто не виноват. И вот тут появляется свобода, которую ты выбираешь.

С.: Мне кажется, ты очень категоричен.

Н.: Я просто неуютно себя чувствую в размытых формулировках. Мне нужно чётко понимать – что можно и что нельзя. Все остальные трактовки – для манипуляций и выкачивания бабла. И если говорить о свободе, я хочу иметь свободу задавать вопросы, если непонятно, и получать ответы на нормальном человеческом языке. Я хочу, чтобы у людей была позиция, и чтобы они могли внятно объяснить – почему они думают так, как думают. На какой фундамент опираются?

С.: И вот это уже не свобода, а совершеннейшая бессмыслица.

Н.: Которую я себе объясняю очень легко. Мы можем бесконечно вести разговоры о свободе, справедливости, счастье, равных правах и так далее, напирая на то, что важнейшие вопросы должны решаться путём референдума, всеобщих выборов, голосами большинства и т. д., но посмотри вокруг ещё раз. Вспомни людей, с которыми тебе приходится вольно или невольно сталкиваться на улицах, в кабинетах, в общественном транспорте, на больших мероприятиях. Вспомни, посмотри и ответь себе на вопрос: ты действительно хочешь, чтобы все эти люди имели возможность принимать решение и влиять на развитие общества? На твоё развитие? Ты серьёзно этого хочешь?

05. Киев (Украина)

– Надеюсь, ты расскажешь мне что-нибудь безнадёжно-захватывающее.

Я заглядываю в зрачки Максу, пытаясь оценить глубину его ко мне чувства. Семь лет назад я беспощадно влюбился в него с первого взгляда, и теперь он чувствует ответственность за былую неразделённость, усугублённую расстояниями. Но я давно уже воспринимаю свои увлечения исключительно с опустошительной стороны. Они наполняют меня словами, которые я затем не без труда выплёвываю. А чуть позже с облегчением выкидываю. Это позволяет мне пребывать в иллюзии действия. В иллюзии, что со мной что-то происходит.

Макс, по обыкновению, цепляется за вопрос и начинает трещать без умолку, что в его случае скорее достоинство, чем недостаток. Благодаря какому-то нелепому, необыкновенному таланту он всё время говорит об интересных вещах, хотя из уст другого человека они прозвучали бы скучно. В одну кучу валятся одноразовые провальные спектакли, открытие нового бара, приезд старого друга, глупые изменения в законодательстве, новая машина, отъезд старого друга, ремонт набережной, расширение полномочий, перевыпуск старой коллекции Nike и напоминание, что я в Киеве уже – в какой? – в седьмой раз, и значит…

– Тебе уже неприлично за столько времени так ни разу и не решиться подняться на эту циклопическую колокольню, на Святую Софию. Уже никто не помнит, сколько в ней метров, а ты ещё там не был.

– Семьдесят шесть.

– Но это со шляпой, а если внутри идти по кругу – меньше будет. Метров сорок пять. К тому же она, наверное, проседает и в следующий раз будет на сантиметр ниже. Архитектура – вещь ненадёжная. Несмотря на попытки человека устремиться к небу, сама по себе она всё время упирается в землю. Поэтому пойдём-ка, дружок, прогуляемся.

На страницу:
2 из 10