Полная версия
Живи и радуйся
– Похоронку, видно, получили…
Я затрясся от непонятного озноба, и не до игры стало…
После еще долго звенели в моих ушах пронзительные крики девчонки и билась в душе не проходящая тревога…
5– Вставай, вставай! – кто-то щекотно зашептал мне в ухо.
Я, еще не совсем проснувшись, понял, что это Шура: только от нее пахло сухим березовым листом – она всегда мыла голову той водой, в которой распаривали веники.
– Вставай, папка твой пришел!
Вмиг отрезало сон. Гулко, с радостным содроганием екнуло сердце, в голове пошел звон: «Дождался! На побывку? А может, совсем?..»
– Вчера ночью пришел, когда ты спал, – все шептала Шура. – В кухне вон, умывается. Иди скорее…
Ознобило меня с головы до ног. Горло перехватило от волнения. «Что делать? Как себя вести?.. Что сказать?..»
Обостренным слухом я уловил мужские голоса в кухне: один глуховатый – дедов, другой живее – чужой, незнакомый. Мелькнуло сомнение: голос-то не отцов. Но душа не приняла этого колебания – мало ли что могло произойти с его голосом за такое время. Стеснительная нерешительность сковала мои действия: ноги никак не попадали в штанины, рукава рубахи путались…
– Побыстрее ты! – торопила Шура. – Чего возишься!
А меня трясло. Тихо, с робкой осторожностью приоткрыл я двери в кухню: пахнуло чем-то печеным, жареным, табачным дымом. На лавке, спиной к дверям, сидел дедушка; в кутке, у печи, возилась мать; Кольша стоял и смотрел в окно. Больше никого не было. «Обманула!» – Кровь толкнулась в виски, но слабый запах одеколона уловил я и шире распахнул двери. У рукомойника, нагнувшись, стоял какой-то мужчина в галифе и хромовых сапогах. Медленно, ни на кого не глядя, я сделал несколько шагов в его сторону и увидел незнакомое лицо, чужие улыбчивые глаза. Жгучее разочарование поразило меня острой обидой. Каким-то чудом я успел развернуться, подлететь к кровати и упасть на нее тупым обрубком. Осчастливленное светлым известием мое сердце не вынесло столь подлого обмана, горькие слезы ожгли глаза. Они почти душили меня своей непрерывностью и обилием. Еще никогда в жизни я так не убивался и, возможно, не стал бы плакать сильнее, даже получив более страшное известие. На пределе остроты были тогда мои детские чувства, и вряд ли в более позднем возрасте можно так тонко дрожать, страдая, ибо все познаваемое впервые проявляется ярче и сильнее…
– Ты это чего? – затряс меня дед с тревогой в голосе. Я не слышал, как он подошел.
– Это я виновата, – загнусила Шура, всхлипывая, видно, испугавшись моих горьких рыданий. – Я сказала, что отец его пришел, а он поверил…
– Разве так шутят! – повысил голос дед. – Вожжей захотела!..
– Как дам сейчас! – Это уже Кольша вмешался.
И пошло, и поехало! Слезы, и крики, и суматоха, и, как не странно, мне вдруг полегчало: откатилась зыбкая волна душевного надрыва, погасла горечь утраченных желаний, проклюнулось легкое беспокойство: «Что же я натворил!.. Шум такой поднялся…»
Что-то теплое упало мне на щеку. Я почувствовал легкую ладонь матери и вовсе замер.
– Успокойся, сынок, успокойся. – Она стала гладить меня по голове, а с этим поглаживанием потянулась и моя душа на светлый настрой.
– Не расстраивайся, – это уже чужой голос раздался где-то рядом, – будешь еще встречать своего отца. Я-то на побывку прибыл, по ранению, – как бы оправдывался передо мной незнакомец. – В свою деревню тороплюсь, да ночь в дороге застала. Вот и пришлось у вас остановиться. Дедушка твой пригласил. – Голос его звучал тихо, душевно, с каким-то оттенком виноватости. Я уловил это и еще больше застыдился своей слабости. – Возьми-ка вот складничок трофейный, на память. Будешь им карандаши подтачивать…
Скосил я глаза, посмотрел в щелку между пальцами. Военный держал в руке маленький ножичек с перламутровой ручкой. От такого подарка разве откажешься. Да как его брать без одобрения взрослых. И дед будто понял мою нерешительность, подмигнул с хитрецой:
– Бери, бери, коль дают…
А потом был сытный завтрак, и я, хлебая наваристые щи, не поднимал глаз, стыдясь своей недавней слабости. Утешало одно: в кармане штанов лежал особый подарок.
* * *Когда мы остались вдвоем, дед достал из-под матицы ружье, протер тряпкой и предложил:
– Давай прогуляемся до первых лесков, в ивняки, – авось кого-нибудь подстрелим. На улице хотя и поземка, но не холодно. Зверье в такую погоду поспать любит. Может, зайчишку вытропим или лиса…
О такой прогулке можно было лишь мечтать! Скорее за одежду и валенки!
Снег, выпавший ночью, сгонялся ветром в укромные места, и по затишью натянуло сыпучие наносы. Мягко и вязко. И все же, прячась за дедову спину, я бежал хотя и вприпрыжку, но с особой легкостью, поднятой раздумьем о предстоящей охоте, и не заметил, как впереди поднялись густые тальники с редкими деревьями. Дед с ходу остановился и начал разглядывать что-то на снегу.
– Вот и напетляла здесь длиннохвостая, – обрадовался он непонятно чему. – Хотя поземка и припудрила стежку, а все видно – недавний след.
В снегу просматривались неглубокие лунки.
– Может, это собаки набегали, – усомнился я в дедовом утверждении.
– Следок мельче собачьего и продолговатый. Лис это. – Дед пошел ходко, и я стал не успевать за ним. – Ты иди-ка вон туда, в кусты, – крикнул он. – Постой, погляди. Я скоро…
В ивняке было тише и теплее. Напористый ветер не пробивал густые куртины подлеска и не знобил.
То торопясь, то робко шагая, дед кружил по полю, топтался на месте, поглядывал на ивняки. Казалось, что он забыл про меня и будет выслеживать хитрого зверя слишком долго. Медленно, исподволь подступало желание побежать к нему, объявиться. Но дед, когда я вышел на край пахоты, вдруг призывно замахал варежкой.
Пришлось поторопиться. Несколько раз я спотыкался о стылые комья земли.
– Чего мчишься как угорелый, – пожурил дед. – В охоте, малый, спешка ни к чему – одни неприятности. Посмотри-ка, где плутовка укрылась! На самой опушке, в чаще. Сейчас я ее разбужу!..
В тальниках, забитых мягким снегом, я заметил какое-то рыжее пятно и понял, что это лисица. Сильный ветер с поземкой убаюкал ее, и не слышала она нас, и не видела…
– А как ты к ней подберешься, дедушка? – Хотя и новичком был я в поле, но все же понимал, что дикий зверь так просто охотника не подпустит.
– Сумею. Особый прием есть. – Он быстро снял валенок, другой. – Ты побудь здесь, подержи пимы, а когда покличу – принесешь их…
Я оторопел, глядя, как дед увязывает на ногах концы портянок.
– Ты ведь ноги обморозишь! У меня в валенках и то озябли.
Дед отмахнулся.
– Я скоро. В шерстяных носках и портянках ничего не будет, а зверь меня не услышит… – Он подобрал полы шубейки и смешно запрыгал по гребням пахоты.
Забылось про бьющий в лицо ветер, про холод. С трепетным волнением следил я за охотником.
Странно, но дед бежал не к затаившейся в чаще лисице, а куда-то в сторону. Мне показалось даже, что он не видел зверя. Но, проскакав до кромки кустов, дед сразу остановился и, вскинув ружье, пронзительно свистнул.
Лисица взметнулась пламенем над сугробом. Хлопнул выстрел. Я увидел, как зверь застрял в ветках и затих. Какие там валенки! Какие призывы! Понесся я в горячке к кустам напрямую и с размаху влетел в глубокую борозду – лицом в снег. Жгучая его россыпь плеснулась в глаза, уши, под шею, за воротник, немного остудив и отрезвив меня.
Пока я поднимался и стряхивал с себя весь этот холодный выплеск, дед успел надеть валенки и вернуться. Вместе мы и кинулись к подстреленной лисице. Небрежным пинком дед выбросил ее из тальника, и тут же зверюга махнула за куст, прямо на меня. А до страха ли, когда добыча уходит?! Словно подброшенный пружинами, сиганул я за ней и успел ухватить лисицу за хвост. Резко изогнувшись, она цапнула меня за локоть. На миг в руку вкогтилась боль, и я разжал пальцы. Роскошный хвост метнулся вверх, замелькал в кустах. Миг – и надо мной громыхнул выстрел. В ушах зазвенели колокольчики. Дед поднял меня, с тревогой заглянул в лицо, что-то спросил. Одно ухо отошло, уловило его слова:
– …Шибко прокусила?!
Как тут проявить слабость: охота – есть охота, и я покрутил головой, вытряхивая из рукавов снежные хлопья.
– Притворилась, что ли, бестия, или оглушил я ее вначале.
Лисица лежала неподалеку, уткнувшись мордой в снег, и радость притупила слабую боль в руке, тревогу о возможной промашке. Дед хлопнул меня по загорбку:
– Ну ничего, дома разберемся. Молодец: пострадал, зато, смотри, какую красавицу заполевали! Заготовитель за нее хорошо отоварит: керосину даст, ситцу, мелочевки всякой… А не придержи ты ее – я бы берданку перезарядить не успел – только б хвостатую и видели. – Он пошел к лисице и поднял ее. Огнем полыхнула над снегом рыжая шубка, и я окончательно успокоился, отдаваясь сладкому чувству удачи, доброй похвале деда, и даже потеплело вроде в поле, и день показался не таким уж хмурым и печальным.
6Зима не торопилась с морозами, хотя и хмурилась, подбрасывала снегу, а силы не набирала. Дед даже сетовал, вздыхая: «Пора уж гусей забивать, да мясо по такой погоде не застынет. И корм на исходе…» А для нас, огольцов, мягкие дни – благодать: играй себе в войну на задворках или в сенниках, пока не стемнеет. Впереди еще столько нежданного-негаданного. Дух захватывало от разговора взрослых про беспредельность сибирской зимы, жгучести ее холодов, необъятности сугробов….
Раза два-три мы с Пашей были у Антохи Михеева, по уличному – Варькина, и всякий раз заставали его на печке, в игре с тараканами. Позже ему и кличку дали – Таракан. А тут пришли как раз в то время, когда вся его семья: бабка, мать, две сестренки – усаживалась за стол обедать. Нам бы уйти, чтоб хозяев не смущать и самим не стыдиться, да на улице ждать зябко, и пес у них, что зверюга – неймется ему и в холод из будки вылезать. Остановились мы у дверей, оперлись на косяки, а все Михеевы, не обращая на нас внимания, стали размеренно креститься, что-то нашептывая. Паша ткнул меня локтем под бок и кивнул: смотри мол, что они вытворяют.
Память моя держала нечто знакомое, тем не менее я удивился. У деда хотя и висели иконы, но он не молился и нас не заставлял. Как-то раз я его спросил: «Есть ли Бог?» Он уклончиво ответил: «Есть ли – нет, не нам судить. Ты слушать – слушай, глядеть – гляди, но сам никогда не касайся божьего дела. Ни плохими словами, ни худыми мыслями, ни плохим поступком…» Помня наказ, я не поддержал Пашину иронию, отвернулся, и расхотелось мне играть в войну, убивать кого-то – пусть нарочно – или самому быть убитому. Опять отец вспомнился, проводы… Толкнул я Пашу и торкнулся в двери. Он, чуть помедлив, – за мной.
– Видал, пережитки разводят! – Паша теснил меня плечом в быстром шаге, когда мы, под злобный рык неугомонного пса, выбежали на улицу. – Нам учительница в школе говорила, что никакого Бога нет. Вранье все, темнота…
Не нашелся я, что сказать другу, лишь промолчал.
– Ладно. В следующий раз лучше Мишаню выманем играть, – понял Паша мое молчание по-своему, как согласие, и побежал домой. А я в свою избу…
– Ты где полкаешь? – Шура тихонько толкнула меня в плечо, когда я стал раздеваться. – Твой отец фотокарточку прислал!
Я еще с порога заметил, что мать какая-то необычно веселая, и кинулся к ней.
– Где письмо, маманя?
– Да вон на полке. – Глаза ее светились радостью. – Поел бы вначале – потом глядел.
– Не-е, покажи!
Мать достала узенький конверт, вынула из него фотографию.
С дрожью в руках я поднял ее к глазам: группа военных у леса, а среди них, впереди – отец, показывает куда-то рукой. В военной одежде он здорово изменился, но я сразу узнал родное лицо. «Командир!.. – Гордость теплой волной тронула душу. – А как иначе – он же офицер?! Как говорила мамуля: воевал еще в какую-то “финскую”…»
Отец стоял в близком окружении слушавших его людей, с сумкой через плечо, с бумагой в руках – дед сказал, что это карта местности. «Видно, там, куда он показывал, фашисты и скоро будет бой…» Остро и как никогда свежо, насколько позволяли знания, представил я напряженность, даже трагизм той далекой, теперь уже свершившейся обстановки. Представил, что кто-то из отцовского окружения, наверное, погиб в том, неподдающемуся исчислению бою, а сколько их еще будет? И как уцелеть в них отцу, командиру?! Он же впереди!..» Зачастило сердечко, и лица людей на фотографии стали расплываться, и чтобы не показать жгучего волнения, я, молча, протянул ее матери.
– Давайте вечерять, – то ли понял мое состояние дед и решил отвлечь от горьких мыслей, то ли в самом деле время ужина подошло, но его слова спугнули сполохи воображения, унесшего меня в страшную виртуальность. Промелькнули там в какой-то зыби санитарные машины с красными крестами, люди в окровавленных бинтах и растворились… Тихо полез я на свое место за столом, в угол, как раз под икону. Рядом со мной уселся Кольша, напротив дед, а Шура сбоку, поближе к матери.
Свежие, упревшие в печке щи были особенно вкусными, с гусятиной – забил все же дед одного гусака на пробу. В общей большой чашке густо плавали мелкие куски мяса, и каждый из нас поддевал себе на ложку какой-нибудь кусочек, но с оглядкой на других, как бы по очереди, совестливо, чтобы не выловить лишнего, не показаться бесчестным, лишенным всякого уважения, хапугой. Порядок этот, установленный дедом, мы чтили беспрекословно и ели спокойно, в полной тишине – лишь ложки постукивали о края чашки, да смачное чмоканье кого-нибудь из нас, при обсасывании попавшейся косточки, раздавалось изредка, но и при этом дед хмурился, а иногда и одергивал чересчур увлекшегося этим удовольствием едока. И с первых же дней пребывания в деревне я четко усвоил, что за столом нельзя разговаривать, смеяться, кривить рожу, чваниться и вообще заниматься чем-либо другим, кроме еды…
Сосредоточив внимание на чашке с едой, чтобы не упустить своего момента и дотянуться до нее в очередной раз, я все же заметил, что Шура стала орудовать ложкой чаще обычного, нарушая общий ритм застолья. Вероятно, она куда-то торопилась, может к подругам, и хотела быстрее наесться.
– Опять частишь! – осадил ее дед, но ложкой не замахнулся, и никто не проронил ни слова по этому поводу – слова были лишними.
7В пространстве, ограниченном дедовой избой, оградой и ближайшим размахом нашей улицы, я мало встречал чужих людей, и судил о многом по настроению и разговору своих близких. Но трепетное слово: «Победа!» – высветилось в моем сознании как бы само собой, из иных, близких по смыслу понятий, иного разговора.
Первым, с улыбкой во все лицо, появился Кольша. Кинув сумку на сундук, стоявший у двери и заменявший и бельевой шкаф, и скамейку для приходивших к нам людей, он оглоушил и меня, и деда:
– Дали наши фашистам по сопатке! Расколошматили их главную армию под Москвой! Километров сто драпали!..
Дед, свивавший какие-то веревки посредине кухни, сразу бросил свое занятие.
– Эт-то, малый, ты откуда узнал?!
– Так учителя в школе сказали, и директор с уроков всех отпустил…
– Чуяло мое сердце, что рано или поздно обрежут германцу постромки, завязнут они в наших землях, – дед стал отряхивать руки, стуча ладонью о ладонь. – А то ишь вздыбились со своим норовом. Мы хотя и недавно лапти скинули, а в штыковую сойдемся, помню, и самураи от нас пятками сверкали.
– Что за постромки? – Дедово сравнение было для меня непонятным.
– В упряжи, у лошадей, с их помощью бричка тянется. Видел, когда зерно возили.
Кольша улыбался, понимая мое незнание простых деревенских вещей.
– Пора бы уже всю упряжь изучить, – пожурил он, – не маленький. Летом сам запрягать лошадей будешь.
– Ну и буду…
– Надо бы про новость Прокопке сообщить – пусть душу облегчит – у него там сын Илюшка погиб…
– А ты пойдешь со мной на карусель? – Кольша торопился, переобуваясь.
Да разве от такого отказываются?! Но без разрешения матери я не мог уходить из дома, даже со старшими.
– Потом. Я маманю подожду.
И, словно по моему хотению, стукнула дверь в сенцах, и в следующий момент в избу вошла мать. Лицо румяное, а глаза красные.
– Мокроглазили, что ли? – утягивая полушубок опояской, нахмурился дед. – Людям радость, а вам все носы в платок.
– Так и плакали от радости. Вспоминали…
Не очень-то вникал я в разговор взрослых, дрожа от непонятного волнения, поднявшего меня на светлый настрой вместе со всеми. Разве объяснить глубину тех чувств, которые приходят сами собой в особых, неподвластных разуму случаях? С легкой веселостью крутился я возле родных мне людей, словно отключившись в некой нереальности от всех своих прежних желаний. Даже про карусель забылось. Слова, слова в зыбком трепете проникновенных звуков, солнечно ласковых, почти нереальных…
Снова послышалась возня в сенцах: кто-то обметал старым полынным веником обувь. Печально вздохнула тяжелая дверь в избу – холод метнулся над полом курчавым облачком, и на пороге появился Степа.
– Здорово были! – с улыбкой выкрикнул он. – Слышали?
– Здорово, – отозвался дед, – проходи, порадуемся вместе.
– Значит, слышали. Теперь попрут наши мухоморов! – Степа дернул меня за нос. – Ну что, накопил силенок, сидя на печке?
Я не ответил, спешно одеваясь и пытаясь понять его слова про мухоморов.
Дед, поглядывая на меня с веселым прищуром и теребя усы, пообещал:
– Зайду и я посмотреть на эту карусель, все одно по пути…
* * *Снег светился, играя искрами, слепил глаза, отвыкшие в сумрачной избе от обвального света, и я щурился, стараясь спрятаться от этого блеска за деда, шагавшего широко и размеренно. Кольша со Степой убежали от нас, едва выскочив за ограду, и вскоре их не стало видно.
Широкая улица с набитыми тропками вдоль дворов и рыжеющей от санного наката дорогой была тиха и безлюдна во всем своем развороте, лишь с дальнего края доносились легкие всплески веселого гомона. Ежась с непривычки даже от небольшого мороза, я млел от оглушавших своей пронзительностью мыслей. То затаивая сердечный трепет в предчувствии близкого карусельного буйства, то уносясь с ним в безбрежность виртуальной игры, в грозовых всполохах которой ликовала не только наша деревня, но и оставшийся за горизонтом город, и недоступные воображению дали, и некая бездонная глубина.
Усилившиеся крики и хохот за поворотом узкого переулка спугнули радужный наплыв нереальности, и я заторопился, поняв, что эта веселая канитель связана с каруселью, и попытался обойти деда.
Он оглянулся с усмешкой:
– Не рвись. Без меня ты и к кругу не пробьешься, да еще и санками зашибить могут…
Орава ребят гуртилась в широком проеме между двумя дворами и трудно было разглядеть, что там происходит. Хохот, свист, крики, беготня… Лишь когда тропинка поднялась на бугор, оставшийся от развалин чьей-то усадьбы, я смог увидеть тележное колесо, вращающееся на низком столбе, и отходящую от нее длинную жердь с санками на конце. Колесо крутили за прикрепленный к нему толстый березовый обрубок несколько человек. Санки, с кем-то из смельчаков, носились по кругу с такой быстротой, что взгляд не успевал за ними. Белые фонтаны снега взметались из-под полозьев на крутых виражах, обсыпая толпу. Широко раскатанный желоб круга то вздымал санки на тот или иной гребень вала, почти опрокидывая их набок, то утягивал в узкую, будто очерченную огромным циркулем, выбоину с редкими полосками стылой земли. Буйно и знобко до замирания сердца.
– Ишь как бесится ребятня, – кивнул дед на широкий разворот карусельной площадки, будто поняв мои ощущения. – Так и покалечится недолго…
И словно подтверждая его слова, санки с лежащим на них человеком вдруг взыграли в каком-то невероятном подскоке и опрокинулись вверх полозьями. Ездок оказался под ними и еще несколько шагов скользил юзом по льдистому накату.
– Вот так! – Дед сплюнул. – Спустит последнюю одежонку чей-то оболтус, да еще и ребра себе посчитает.
Большого недовольства в его голосе я все же не уловил, и мы спустились с бугра. Ребятня перед дедом расступилась, открывая взгляду всю карусельную площадку. Как раз в это время на санки мостился Степа, упираясь ногами в головки полозьев. И я, опережая деда, подался к самому краю накатанного желоба.
Налегли пацаны на слегу-водило – подалось колесо во вращении вместе с качнувшейся жердью, дернулись санки и раскатились: быстрее и быстрее. Меня даже ветром обдало, когда они пронеслись мимо. Вроде и не быстро крутили ребята колесо, а санки за один оборот обегали несравнимый с его ободом круг, и не успел я проморгаться от первых крупиц снега, как в лицо мне ударило такой россыпью твердого наста, что пришлось зажмуриться. А когда я открыл глаза, Степа уже поднимался из сугроба, отряхиваясь под дикий хохот и крики толпы.
– Дайте-ка мне старые кости размять! – вдруг крикнул дед, шагнув на круг.
Я опешил и даже сказать ничего не успел, как он очутился возле санок.
– Не ушибем, дядя? – крикнул кто-то.
– А вы потише. – Дед, не торопясь, с оглядкой лег на санки животом и крепко ухватился за гнутые головки полозьев.
Затаилось что-то в груди – будто не дед, а я сам вжался в стылые вязки салазок, даже скулы свело от напряжения, а те, что крутили карусель, заорали, засвистели и дружно поперли на слегу плотной гурьбой. Санки резко рванулись за чуть прогнувшимся концом жердины и заметались по желобу, заскребли льдистый накат, цепляя грядками снег на обочине площадки. И все в стремительном вихре головокружительного разгона, на грани опасного переворота.
Эх, дед, дед! Не на коня уросливого вскочил ты, а на неуправляемые, без живинки, салазки, зашибиться с которых в этой бешеной круговерти дважды два. И зачем так рисковать? Да еще и старику… Остро метались мысли в тревоге за деда. Даже за санками не успевал я следить, потеряв счет описанных ими кругов. Уловил я лишь тот момент, когда они вдруг отлетели от жердины в крутом раскате и ринулись на бруствер круга, переворачиваясь. В густом облаке снега барахтался дед, пытаясь подняться, и жуть ознобила спину: вдруг расшибся. Но дед живо справился с глубоким сугробом, и я увидел его красное, в тонкой наледи, лицо с белыми, как у Деда Мороза бровями, озорные глаза, широко разинутый рот под обвисшими усами в мелких сосульках, и смех сотряс все мое ослабевшее тело. Кольша и Степа кинулись к нему, помогая подняться, и я смело пересек укатанную и утоптанную площадку, направляясь к ним.
– Вот тебе и дед! – послышался чей-то возглас. – Шесть кругов отмотал и удержался.
– Вязка оборвалась, а то бы мы его все равно сковырнули…
Легкость и светлая радость залили душу: вот какой у меня дед! Смелый и сильный!
– Чего полез-то? – неодобрительно выговаривал ему Кольша, отряхивая с полушубка густой налет снега.
– Так проверить дух свой захотелось, – как бы оправдывался дед. – Давно на таком пределе не был.
– А если бы поводок не оборвался?
– Оборвался – не оборвался, – дед поправил шапку, – не в этом дело. Главное – на сердце посветлело. – Он потуже затянул опояску. – Ладно, вы тут кувыркайтесь, а я пойду, куда наладился. Да смотри за Ленькой. Ему еще рано на карусель…
Дед ушел, а я еще долго бегал в толпе зевак следом за Кольшей и Степой, орал, смеялся, прыгал в восторге, даже покрутил колесо вместе со всеми, но на санки так и не сел, хотя Степа не раз подстрекал меня на это и Кольша помалкивал. Я не только помнил наказ деда, но и просто еще боялся.
8Через несколько дней с северов потянуло таким лютым дыханием, что носа не высунуть. Даже дед чаще обычного забегал в избу погреться, развязывая опояску, стягивающую полушубок, и обрывая с усов наледь. А мне и вовсе было заказано выходить на улицу. Да и в избе к середине дня становилось прохладно.
Дед принес из сарая маленькую железную печурку на тоненьких ножках и с длинной круглой трубой, изогнутой коленом.
– Вот и душегрейка, – с деловой веселостью пояснил он. – Сейчас установим ее рядом с печкой и живи не тужи – от пары поленьев тепло будет.
– А куда дым пойдет? – недоумевал я.
– Туда же, в общую трубу. Видишь там дырку заткнутую кляпом? Вот и воткнем в нее колено от железной печки.
Из горницы выскочила Шура, недавно вернувшаяся из школы.
– Ломтиков напечем! – Она кинулась в закуток, задвигала там ведра.
Дед обтер тряпкой отпотевшую печурку и стал возиться с трубой.
– Клади-ка в нее полешка три-четыре, – обернулся он ко мне, – а я щепок натешу.
Охапка березовых дров всегда лежала в нише, у припечка, приготовленная для утренней топки. Выбрав поленья потоньше, я открыл маленькую дверцу печурки и положил их в пахнущее ржавым железом и золой нутро.
Дед сунул туда же наструганную щепу с лоскутком бересты. Огонек от спички весело побежал по закрутившейся в трубочку бересте, лизнул щепку. Дверца захлопнулась. В маленькие ее отверстия было видно, как сильнее и сильнее разгорается пламя. Потянуло от печурки теплом. Она мягко загудела.