bannerbanner
Jam session. Хроники заезжего музыканта
Jam session. Хроники заезжего музыканта

Полная версия

Jam session. Хроники заезжего музыканта

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Никита встречает встревоженный взгляд хозяйки, точнее – двух хозяек, двух лиц, четырех глаз, которые синхронно кивают, как головы дракона. Она, похоже, искренне расстроена. На самом деле боится, что Влад блеванет прямо на стол, думает Егоров. Он косится в сторону прихожей. Ему видно, как она цепляет на шею Водкина шарф (тот качается, держится за вешалку), помогает засунуть руки в плащик.


Наутро Влад скажет, что ему обидно. Всё вышло, абсолютно все деликатесы, ничего не осталось. Потом желчью рвал. Лучше б он сдох.


А пока хлопает дверь, Маргарита возвращается в комнату, где сидит, склонив голову на грудь, полусонный, разморенный сказочной едою Егоров.

– Ну, и что мы с тобой делать будем?

– Не знаю, – хрипло бормочет Егоров.

Он смотрит на голую коленку Маргариты.

Он бы и не смотрел, но она маячит прямо перед ним, белая, округлая, бархатная, с прыщиком на боку, и больше некуда глядеть.

Весь мир теперь состоит из восхитительной коленки Маргариты Алексеевны Никоновой.

Она – модель Земли или даже всей Вселенной.

С такой коленки мог бы стартовать Гагарин в свой беспримерный полет. Эта коленка – мать всего сущего!

Маргарита гасит сигарету. Пальчики пианистки скользят под дырявый свитер Никиты, под застиранную сорочку.

Егоров смущен: там у него и мышц нет, одни ребра, и ему щекотно.

Егоров вспоминает, что единственные женские руки, которые к нему прикасались за последнее время, – это руки рентгенолога. Но они прикасались профессионально, ища в Никитином теле возможные изъяны. А от пальцев Маргариты веет теплом, даже кожу покалывает. Начинается дрожь, которую Егоров не в состоянии унять.

В общем, полная беспомощность. И кровь приливает совсем не к той части тела, куда хотелось бы. Она приливает к голове Егорова, и он краснеет, как на экзамене.

– П-простите, – заикаясь, выговаривает он, – н-ничего не могу с собой поделать.

Маргарита смеется.

– А что ты должен делать с собой, товарищ Егоров Никита Никола-евич?

Сейчас или никогда, думает Никита, зажмуривается и говорит:

– Можно ли, я вас поцелую, Маргарита Алексеевна? Мне вот теперь очень захотелось вас поцеловать. – И, неловко сграбастав женщину, впивается в ее губы.

Губы у Маргариты пухлые и теплые.

Как у лошади, думает Егоров, когда лошадь берет сахар с ладони.

Только у Маргариты, в отличие от лошади, губы пахнут виноградом, а шея духами «Ландыш», и еще ватный привкус от губной помады, после каждого поцелуя облизываешься.

– Ой, какая вы!..

– Какая я?.. Слушай, Егоров, перестань мне выкать, – приказывает она, отстранив от себя Никиту, – а то я чувствую себя, как на педсовете. Расскажи-ка лучше: у тебя были женщины?

– Конечно, – выпаливает Егоров, радуясь паузе, чтобы отдышаться, – и не одна.

– Конгениально. И сколько же?

– Ну, две или пять… Не помню.

– Врать-то!

– Я не вру.

– Ну, тогда я раздеваюсь, – объявляет Маргарита.

Теперь ему ясно, как это происходит с женщинами.

Сначала поцелуй, потом надо перечислить, с кем и когда спал. Это, оказывается, их заводит, и они раздеваются.

По правде говоря, у него никогда не было женщины.


Он плохо помнит, как они оказались под одеялом, и тела ее в темноте не помнит.

Называл своей Ритой, убеждал, что любит, никого так не любил, а она шептала одно и то же: мой мальчик. И еще: у тебя другая будет, я чувствую, знаю, и уж с таким, как ты, ей точно будет хорошо. Требовала поверить.

Пьяный Егоров плакал по-детски, не стыдясь слез.


Утром она звенит посудой, жарит что-то.

Никита валяется на тахте, рассматривая детали интерьера, которые не разглядел вчера: репродукции, книги по искусству, дипломы в рамках, фотографию Риты с родителями.

Он водит пальцем ноги по узорам ковра на стене.

Прислушивается к звукам из форточки: гул, звон отдаленных трамваев, грохот мусорной машины, чья-то ругань.

Единственно, что хочется ему, это продлить уют, который он едва помнит из детства.

Его слегка поташнивает от вчерашнего вина и жирной еды. Он думает о Владе. И еще о том, что помимо шести коек в комнате, где они с Водкиным занимают две, кроме поисков жратвы и споров о джазе, оказывается, есть еще множество других вещей.

Например, комнаты, квартиры и даже дворцы, где живут волшебные женщины, подобные Маргарите Алексеевне.

Есть и другие места, может, даже лучше Америки.

Например, остров Бали, на который он наткнулся как-то в энциклопедии. Там не бывает снега и круглый год жарко. Там прыгают по веткам обезьяны и плоды сами падают сверху, подбирай, не ленись. Покушал, и можно играть джаз, сколько захочется.


Рита появляется в пестром платье узбекского шелка, еда и кофе на подносе.

Взгляд ее покорен: раба любви, и у них почти медовый месяц. Но мнительному, насквозь, до костей ревнивому Егорову кажется, что она снова играет какую-то роль, вроде учебной роли Эвридики.

Рубашка Никиты выстирана и поглажена, брюки отпарены; он одет, он уже на пороге, он готов покинуть этот нереальный мир.

– Рита, можно я приду вечером?

– Пожалуй, не стоит.

– А завтра?

– Завтра я занята.

– Чем?

– Почему ты не спросишь кем? – вдруг резко отзывается она.

– Но ведь мы же с тобой…

– Егоров, дружок, чем скорее ты выкинешь всё это из головы, тем лучше. Будь мужчиной. Ведь ты им уже стал…

Никита мрачнеет.

– …а настоящий мужчина не станет рассказывать, кому не попадя, что…

Мир перед его глазами теряет краски, а сам он будто слепнет.

Он машинально кивает. Ему нечего ответить.

Что бы он теперь ни изрек, бесполезно.

– Ты обиделся? – Никонова трясет его за плечо. – Ну, конечно, обиделся… И напрасно, Никита. В твоей жизни еще всё возможно.

«Земную жизнь пройдя до половины, я оказался в сумрачном лесу», – вспоминает Егоров. – А потом, конечно, всё возможно.


Никита запомнит каждое, сказанное ею на пороге слово. И интонацию, и даже тональность.

Он даже не раз потом во сне увидит, как она откидывает волосы, пахнущие шампунем, чмокает Егорова в лоб совсем по-матерински.


– Да, чуть не забыла, тебя же Владик ждет, и вам есть нечего.

В ее руке червонец и пятерка. Неслыханное богатство, им хватило бы не только до стипендии.

Пятнадцать рублей до единой копеечки!

Если не соблазняться на портвейн, не покупать носки, месяц прожить можно. Шикарный гонорар. Пятнадцать рубчиков за проведенную ночь.

Рука Егорова обретает чувствительность, тянется за деньгами: он обязан их взять. Рита улыбается, но уже совсем как чужая; шевелит бумажками, дразнит: бери, мальчик, заработал.

Никита делает над собой последнее усилие, резко поворачивается и бежит вниз по лестнице.

Дверь хлопает, как выстрел в спину.

Глава 6

Прощанье со славянкой

Егоров валяется все воскресенье, то проваливаясь в сон, то просыпаясь, чтобы сбегать в туалет. Вечером садится на койке, обхватив голову руками. Над кроватью прикноплена обложка журнала «Америка», Луи Армстронг с трубой; белки вытаращенных глаз. Великий Сачмо держит трубу, обернув помпы платочком, но зачем ему этот платочек, никто не знает.

– Оклемался? – спрашивает Влад. – Пока ты дрыхнул, сменилась эпоха. Хрущева сняли.

Егоров швыряет во Влада подушкой, потом еще первым томом «Хорошо темперированного клавира».

– Снова врешь.

– По радио передавали. Не веришь, пойди у ребят спроси. Они по этому случаю наливают всем желающим.

– Ну, и правильно, что сняли, кукуруза – царица полей, задолбал.

– Дело не в этом, Ник. Он современное искусство ненавидел. Он Вознесенскому нахамил! О джазе слышать ничего не хотел. А уж о роке тем более. Над гениальными битлами смеялся, ни одной пластинки не вышло. Во всем мире миллионы, а у нас ни одной.


И вот уж дело к новогодним праздникам, к сессии, а потом каникулы. В училище говорят, заболела Никонова и лекций не будет, можно репетировать по классам.

Вечерами Егорова тянет к известному дому, под знакомое окно. Он ничего с собой поделать не может – магнетическое притяжение. Шторы в ее окне прикрыты плотно. Никите мерещится абажур над столом, где они недавно пировали, там вроде колышутся тени.

Ему жаль Маргариту: тахта, плед, лекарства на тумбочке. Может, доктор поставил банки, и она пошевелиться не может.


Когда Егорову было лет девять, и он, искупавшись на спор в проруби, получил пневмонию, ему тоже банки ставили. Он тогда сильно температурил, поэтому не запомнил лица толстой фельдшерицы, но запомнил косы, руки ее с горящей ватой на лучине, мелькание огней, и чувство, будто тебя схватил крокодил, еще миг – и всего проглотит, вместе с ночной сорочкой, шарфом и носками.


Егоров вытаскивает из футляра трубу, кладет за пазуху, чтобы отогрелась, снимает перчатки, дышит на пальцы. Он неотрывно смотрит на это окно. Потом вставляет мундштук и размышляет, что бы ему такое сыграть для Риты. «Серенаду» Шуберта. Он начинает играть, поражаясь, какая замечательная акустика в этом дворе, прямо как в зале.

Его, конечно, услышали. Раздвигаются занавески, выглядывают лица.

– Эй, ты, прекрати хулиганить! – кричит женщина.

– Серенады вздумал играть, шут долбаный? А о людях подумал? – В слове «людях» он делает ударение на последнем слоге. – Людям завтра на работу, им отдыхать надо.

Тут присоединяются другие:

– Играй, пацан!

– Молчать!..

– Да пошли вы! У него классно получается!

– А я говорю, по морде!

– Заткнитесь, уроды!

– Дружинников хоть вызовет кто-нибудь? Позвоните в дружину, у кого телефон есть!

Никита продолжает, возвращаясь к главной партии. Труба поет плавно, кантилена. Да и пусть ментов вызывают, он доиграет до конца. Но тут чья-то тяжелая рука ложится ему на плечо, Никита оборачивается.

Перед ним курсант: голубые погоны, шапка со звездой заломлена на макушку, чуб вперед, глаза горят.

– Вы Егоров?

– Ну, я.

– Тогда это для вас, – протягивает записку. Никита читает: «Тов. Егоров, прошу прекратить. Вас тут не поймут, а у меня из-за вас будут неприятности. М. А.».

– А ты кто такой?

– Я, молодой человек, если вам интересно, ее жених.

– Жених?!

– Так точно. А на словах Маргарита Алексеевна просила передать, чтобы вы оставили ее в покое и под окнами не дудели. – Курсант переминается с ноги на ногу, снег хрустит под ботинками. – Слушай, ты ведь сам должен понять: скоро свадьба у нас. Уже заяву подали.

У Егорова горло сжимает судорогой. Ему хочется спросить, когда именно они в загс ходили, ведь получается, что принимала их с Владом Рита, будучи невестой, но вместо этого он бормочет:

– Ты, конечно, ни при чем, служивый, но как твоя фамилия?

– Я своей фамилией горжусь, я свою фамилию ни от кого не скрываю, – миролюбиво отвечает курсант. А отчего бы ему и не быть добреньким? Получил всё, что хотел. – Мои предки у Богдана Хмельницкого служили. Понял? Прибытко моя фамилия. Курсант Прибытко Степан Васильич.

Егоров отворачивается, у него вмиг рухнула жизнь. Никита ест снег, размазывает его по лицу. Отец Небесный, еле слышно шепчет он, помилуй и спаси! Это ведь несправедливо, мать вашу, люди добрые!

А Прибытко о своем: может ли он, дескать, передать Маргарите, что больше никогда… Трубач отвечать не хочет. Что же это было у него с учительницей музлитературы? Внезапная любовь, подобная смерти, страсть или желание пригреться, жрать любимую колбасу одесскую до одури и икоты, да еще Влада прикармливать, ходить в чистом, иметь уютный секс на подушках с кружевами, забыть о голодухе…

А Рита, с этим Прибытко? Они-то уж теперь точно распишутся в глупом загсе под сладкий марш Мендельсона.

– Ну, что же вы, Егоров? – торопит курсант.


Вот это да! На свадьбу приедут родители Риты, строгие интеллигенты с фотографии, гордые выбором дочери. Офицер – это то, что надо. Надежной будет семья, потому что никуда Прибытко не сбежит от мести политотдела. Они, например, поселятся в военном городке, в дальнем гарнизоне. Рита, если сложится, станет учить детей музыке. И ждать своего Прибытко после полетов, всякий раз пугаясь грома и путая его со взрывом самолета. Она родит ему пучеглазых детей с такими же носами картошкой, как у этого Прибытко, а по праздникам будет печь пироги. Правда, есть еще безумный вариант, что Прибытко запишут в отряд космонавтов. Тогда Никита когда-нибудь прочтет в газете, что на вопросы нашего корреспондента отвечает жена известного…


Доводит себя Егоров до состояния, когда печаль переходит в гнев. Он укладывает трубу в футляр, ставит у ног, надевает перчатки.

У него имеется жгучее желание треснуть Прибытко по румяному лицу, по растопыренным губам, по носу.

Ему хочется дать пинка под его тощий зад, чтобы покатилась ушанка со звездою, призванной осветить офицерское будущее с женою Маргаритой.

Он оборачивается резко, горят глаза. В них прямая и явная угроза. Тот, кому приходилось драться, ни с чем такой взгляд не перепутает.

Курсант втягивает голову в плечи, нахохливается, вынимает кулаки из карманов шинели.

Сначала под дых, чтобы согнулся, планирует про себя Егоров, а потом в морду.

– Вы, что ли, Егоров, драться со мной собрались? – говорит Прибытко, отступив на шаг. – Драться нам с вами, Егоров, не выгодно. Это факт нашей с вами быстротекущей жизни. Вас менты загребут, а меня патруль. Я уж и так, Егоров, если честно, вам по правде сказать, в самоволке.

– Ну, и катись к своей невесте.

– Я не могу к ней покатиться, Егоров, поскольку я только что выкатился и собрался в училище. Там меня, Егоров, кадеты до десяти прикроют, а дальше прикрывать не станут. Такой уговор. – Топчется на снегу в нерешительности.

Неплохо излагает, гад, думает Никита, натаскали.

– И это, Егоров, дает нам с вами шанс покатиться дальше вместе, если не возражаете, натурально, в заведенье «Горячие сердца». Там мы можем обсудить ваше и мое положение в спокойствии ума и здравости рассудка.

– Где же такое заведение, что-то не припомню, – говорит Никита, у которого перед глазами возникают стакан вина и сосиска.

– Стекляшка у автовокзала. Я угощаю.

Похоже, Егорову больше нечего терять.

– Да хрен с тобой, пошли!


Они пьют третью бутылку молдавского.

Прибытко давно снял ремень, сбросил шинель, расстегнул пуговицы гимнастерки; «здравости рассудка» у обоих не наблюдается.

Через витрину видно, как подруливают к станции автобусы, сплошь надутые индюки, львовские. Через дверцы протискивается продрогший народ, держа баулы над головой.

Идет крупный снег, как на открытке с видом Кремля. Заведенье украшено звездами, флажками, на стенах колышутся шары. Дед Мороз на ватмане напоминает урку: глазищи злые, нос красный.

Над раздаточной размахнули плакат: «С наступающим Новым годом, товарищи!»

Табачный дым, гам, народу полно, все стулья заняты.

– Ты, вааще, классный мужик, – говорит пьяный Степан. – И чего в музыку пошел? Лучше бы на летчика выучился. Первым делом, первым делом самолеты. Ну а девушки… За мою невесту! За Маргариту!

– Мы же договорились: ни слова о бабах!

– Извини, – соглашается Степан, гася папиросу. – Я понимаю… Печет тебя, да?.. Ну, это… как уголек у сердца, долго не погаснет… Нужно время, брат…

– Не знаю, – печально говорит Егоров. – Я ничего не знаю о времени.

– А о самолетах?

Егоров отворачивается, он всё еще безутешен. Степан гнусаво поет:

– Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…

– Да пошел ты! Жених долбаный!

– Кончай, Никита! – Степан слегка толкает Егорова в плечо. – Лучше сыграй!

– Отстань!

– Очень тебя прошу!.. Ты, когда во дворе играл, честно, у меня просто мурашки по коже…

– Ты так считаешь?

Егоров смотрит на Прибытко, как на сумасшедшего, потом достает трубу, на них оглядываются.

– Эй, музыкант, развесели душу!

– Давай чего новогоднего!

– «Сероглазую»! А мы подпоем! До чего ж ты хороша, сероглазая! Как нежна твоя душа, понял сразу я!

Никита оглядывается, Степан торопит:

– Начинай, люди ждут.

Почему-то стихает шум, даже жевать перестали, уставились в сторону Егорова.

Что же им сыграть? Классику? Глупо. Джаз не поймут. Никита возвращается к той мелодии, о которой подумал сразу же. Так часто и бывает: о чем первом подумал, то и правильно.

Он понимает, что не имеет права облажаться, набирает побольше воздуху, там почти всё на длинном дыхании. Та-ра-ра, та-ра-ра, та-ра-ра-а-ра-рам… «Прощание славянки».

Он еще до второй части не добрался, а краем глаза замечает, что какой-то мужик встает, потом и другие, все до одного. Снимают шапки, опускают головы, не смотрят друг на друга. Из кухни выходят повара, посудомойки берутся под руки, прижимаются друг к другу, словно вдруг осиротели и у всех одна беда.

Курсант-авиатор Степан Прибытко, без пяти минут муж Маргариты, тоже встает, застегивается, защелкивает пряжку, но шапку надеть не решается, отдает честь маршу с непокрытой головой.

Егоров играет и чувствует, будто расстается с чем-то очень важным, щемящим, наипоследнейшим, с тем, что никогда больше не вернется.


И видит, видит вдруг Егоров краем глаза, как возникают из прокуренного воздуха два ангела небесных, оба в плащ-накидках с ППШ на груди, будто с памятника, что у кинотеатра «Победа», соскочили. Они встают по обе стороны от Егорова, обнимают его за плечи, всем своим видом выказывая удовольствие.

Что это, будто спрашивает Егоров ангелов. Почему дыхание сбивается и ком в горле, так ведь играть почти невозможно! Чего мне жаль?.. Детства, отвечают ангелы. Оно у тебя вот-вот закончится… Прямо сегодня? Егоров удивлен… Теперь, сейчас, через минуту-другую… А дальше что?.. Ангелы молчат.

Нужно ли Егорову знать будущее? Не лучше ли настоящее, музыкалка, этот город, похожий на казарму, и эти отрывистые звуки о том, что прощание слаще разлуки? Или чужое прошлое?

Егоров пытается представить эшелон, и солдата в шинели с винтовкой и папахе с царской кокардой, и девушку, повиснувшую у солдата на шее, и командиров с саблями, которые данную славянку отрывают от солдата: пора в окопы, брат, пора на смерть…

Никита и свою партию ведет, и за баритон, который во второй части главный, который душу вынимает из людей и рассматривает ее на предмет чистоты. Он понимает, что нельзя обрывать музыку, не понравится это людям, и повторяет весь марш еще раз, до каденции, до последнего звука.

Эту тишину, которая наступает после игры его, мертвой не назовешь.

Это живая тишина.

Слышно, как трещат на плите котлеты, урчат автобусы за окном и где-то гудит сирена скорой.

Время идет, а люди стоят, замерев, как восковые фигуры в музее мадам Тюссо, где не бывал и еще не скоро побывает Егоров.

Потом один идет через зал к Никите.

– Сынок, что же это ты с нами делаешь!.. Молчи. Сам не знаю, что сказать. Думал, спасибо, но какие уж тут спасибы! – Он вытягивается, насколько позволяет больная спина. – Комбат Фёдоров, Второй Белорусский фронт. – Он распахивает тулуп, отвинчивает орден с пиджака, остается на лацкане пятиугольное пятно с дыркой. Фёдоров его поглаживает, как шрам от пулевого ранения, протягивает Никите орден. – Бери, твой.

– У вас боевая награда. «Красную звезду» в тылу не давали. А я кто такой?

Старик кладет ему руку на плечо.

– Ты тот, кого ждали. Понял, сынок? Мы ждали, ядрена медь, и ты пришел. Вот оно… Так что получай и храни. – Он обводит взглядом остальных. – Люди, я правильно говорю?

– Правильно, мужик!.. У гроба карманов нету!.. А родня продаст да пропьет!.. А ты, пацан, бери, это тебе не ГТО…

Взгляд Фёдорова прикован к трубе.

– Можно потрогать? – Осторожно поднимает инструмент со стола, трогает металл заскорузлыми пальцами, нажимает педали. – Ядрена медь! И это все оттуда? А можешь еще раз? Для меня вот лично?

– И для нас, для нас тоже! – раздаются голоса.

Снова звенит печальный марш, но теперь люди хлопают в ладоши, отбивают ритм. Но примечает Егоров, как в застекленном тамбуре возникает фигура милиционера.

– Прекратить! – кричит сержант, едва войдя в закусочную и расталкивая людей. – Вы сюда культурно отдыхать пришли или что?

Умолкает Никитина труба.

– Да пусть парень играет!.. Это же «Славянка»! Не знаете?..

– Набрались, как свиньи, и балаган устроили!

Фёдоров проталкивается вперед.

– А, ну смир-р-на!.. Представиться по форме, кто такой?!

– Ты на меня не ори, – говорит милиционер. – Вот заберу, узнаешь.

– Я старше по званию. Имею право. Я Вену брал.

– Мне плевать, что ты там брал, а что сдавал. Не положено.

Выходит маленькая пожилая женщина в белой косынке, с красными дрожащими руками.

– А тебе что? – спрашивает сержант.

– Не тебе, – кричит женщина, – а вам! Не сметь мне тыкать!

Боже, думает Егоров, неужели это все с ними «Славянка» сделала? Вспомнили, что они люди, откуда родом, и стали бесстрашными. Сама власть нипочем.

– И не сметь обзывать нас свиньями!

– Правильно! – кричат вокруг.

Она дальше не может говорить, только беззвучно разводит руками, ее уводят в сторону кухни.

А люди будто очнулись.

– Пошел отсюда на хрен со своим пистолетом!

Руки тянутся к погонам на полушубке, милиционер уворачивается.

Вмешивается Фёдоров. Он слегка толкает сержанта в грудь, тот почти падает на стул, шапка слетает с головы, утирает пот со лба.

– Оставьте дурака в покое, – говорит он людям, надевая шапку на сержанта. – Милиционер не виноват. Его жизнь таким сделала. А ты, друг сивый, посиди, музыки послушай.

Фёдоров наливает сержанту полный стакан, тот, поколебавшись, выцеживает до дна, закусывает. Все замерли, ждут, что будет дальше. После второго стакана сержант снимает полушубок, расстегивает китель, лицо красное, становится пьяный, как все.

– Ладно, слушай, – говорит он Егорову, – а «Молдаванку» можешь?.. Сам я из Молдавии, понимаешь, из Бендер. Василием меня зовут. Тончу Василий.

И вот уже сдвинуты столы. И закуска общая, и вино. Сало вытаскивают из корзин, режут ломтями, разливают самогон. Егоров играет, люди поют, раскачиваясь, и не замечают, как сержант, поправив форму, уходит…

Никто не замечает и другое: машины подъезжают, из них выходят военные, направляют фары на дверь, ждут.

– Неужели мент заложил?

– Вряд ли, – говорит Прибытко. – И без него, думаю, нашелся доброжелатель.

– Иди, Стёпа, – говорит Егоров, – ты военный, тебя не тронут.

– Прости, братишка, – говорит Прибытко, обнимая трубача. – И приходи к нам в летное. Тебя кадеты на руках понесут. – Он почти протрезвел.

Люди вываливаются в морозную ночь, проходят сквозь строй, между двумя шеренгами, огрызаясь на солдат. Те оправдываются: мы-то причем? У нас приказ. Егоров выходит последним.

– Минуточку, – говорит ему какой-то парень в пальто и ондатровой шапке – иней на ней искрится под фонарями.

– Вы Егоров?

– Ну, я.

– Вы трубили?

– Запрещается, что ли?

Ондатровый парень хмуро оглядывается по сторонам, стряхивает снег с пальто…


Эх, невнимательный, поглощенный собою Егоров!

Ему бы раздвинуть зимнюю тьму, бросить взор в небо, где затеян о нем великий спор.

Белые крыла против черных, свет против тьмы.

Врут поганые про договор с Егоровым, алчут души, сулят награды. Коли плоха тульская труба, могут подбросить импортную.

Ангелы – о своем: пусть уж подхватит Егоров какой уж есть инструмент да бежит с гиблого места. Они перенесут его, родненького, через заборы и крыши – к родной общаге. Но медлит Егоров, застыл, как статуя, и поэтому…

– Я лейтенант Кошкин, опекунское облуправление. А ты, парень, наделал шуму. Поехали к нам. Потолковать надо.


Едет, едет, едет трубач Егоров на толковище с Кошкиным.

Петляет машина по мертвым улицам, черные дома, белый снег на крышах, луна меж облаков, как обкусанное яблоко, скребут дворники по стеклу.


В учреждении казенные ковры, чисто, безлюдно, на дверях кабинетов только цифры.

Кошкин изучает Никиту поклеточно, от макушки до каблуков, как и положено опекуну.

Без пальто и дорогой шапки Кошкин выглядит совсем юным. Лицо широкое, скуластое – мы-то уже знаем, что Игорем Ивановичем его зовут, а Егоров не знает. Поэтому Егоров ловит себя на мысли, что опекун похож на героиню-трактористку Пашу Ангелину, которую он видел в «Новостях дня». Шевелюра зачесана назад, стрижен под канадку – скобка на затылке. Костюмчик не из дорогих, скорее всего польский, от местного универмага, но сидит ладно; нейлоновая рубашка, узкий, по моде, галстук-шнурок. Говорит тихо, бархатно, как диктор «Маяка» вечернею порой: значит, музыкальное училище, третий курс?

Что касается нерадивого милиционера, сержанта Василия Тончу, то о нем, говорит Кошкин, позаботятся. Не оправдал надежд, которые возлагала дружественная структура. Уволят и отправят в родные Бендеры. Но с Егоровым сложнее.

На страницу:
4 из 5