Полная версия
Братья и сестры. Книга 3. Пути-перепутья. Книга 4. Дом
Подбодрив Михаила словом, Подрезов пошел к жатке, чтобы самому сделать круг. Это уж обязательно, это его правило: не только перекинуться словом с рабочим человеком, но и залезть в его, так сказать, рабочую шкуру. Хотя бы на несколько минут. Тем более что Подрезов все умел сам делать: пахать, сеять, косить, молотить, рубить лес, орудовать багром, строить дома, ходить на медведя, закидывать невод. И надо сказать, людей это завораживало. Лучше всякой агитации действовало.
Так было и сейчас.
Объехав два раза поле, Подрезов остановил лошадей возле Лукашина и Михаила, слез с жатки, растер руки – надергало с непривычки вожжами.
– Ничего колымага идет, – сказал он, кивая на жатку. – Сколько даешь?
– В день? – спросил Михаил. – Гектара три.
– Мало, – сказал Подрезов. – Четыре можно.
– Ну да, четыре, – недовольно фыркнул Михаил и заговорил с секретарем как равный с равным: – Больно жирно! Сколько тут одних переездов, поломок!..
Подрезов и не подумал обижаться. Когда речь заходила о работе, он не чинился. Наоборот, любил, чтобы с ним спорили, возражали, доказывали свою правоту.
– Ты знаешь, на чем проигрываешь? Круги маленькие делаешь. Заворотов много.
– Ерунда! Как большие-то круги делать, когда тут кругом межи да пни?
– А вот это уж председателя надо за штаны брать. Долго ваши пни выкорчевать? Видимость одна. Когда тут расчистки делали? Лет тридцать – сорок?
Лукашин мог на это возразить: до корчевки ли теперь здесь, на Копанце, когда у них рядом, под боком, зарастают кустарником поля? Но Подрезов уже пошагал к шалашу.
Шалаш стоял на открытой веселой поляне, под пушистой елью, густо осыпанной розовой, налитой смолой шишкой. Крыша двойная: и собственное перекрытие, и сверху еще навес из еловых лап. Никакой дождь не страшен.
Отмахиваясь от комарья, Подрезов заглянул в шалаш, выстланный свежим сеном.
– Тут ночуешь?
– Иной раз тут, – ответил Михаил. – Коней-то не все равно за пять верст гонять.
Подрезов кивнул на Тузика, не спускавшего с него глаз, – казалось, и тот разбирался, кто тут главный.
– Ну, с таким зверюгой не страшно. У тебя все в порядке? – И сразу же предупредил: – Насчет фуража не говори. Мне и Анфиса всю плешь переела. Да и вообще сам знаешь: пока первую заповедь не выполним, никакой речи быть не может.
Михаил, казалось, проникся государственной озабоченностью хозяина района, по крайней мере, принял его слова как должное.
– Ну так что же? Есть ко мне вопросы? – повторил Подрезов.
Михаил поглядел на Тузика, зажавшего меж лап берестяное корытце, из которого его кормили, покусал губы: что бы такое спросить, чтобы и Подрезова не поставить в неловкое положение и чтобы в то же время было важно для него, Михаила?
Вспомнил!
– Да, вот что, Евдоким Поликарпович! У меня тут сопленосые – братишки, значит, натворили… Помните, еще в училище ремесленное помогали мне их устраивать?
– Помню. Как же!
– Ну дак не знаю, что теперь с ними. Тут недавно домой прибежали. Вишь, по этому шпингалету соскучились… – Михаил кивнул на Тузика. – Не видали, без них завел. Ну, я, конечно, дал им задний ход, сразу отправил. А вот письма нету больше недели. Может, уже отчислили?
– Ладно, вернусь с Сотюги – позвоню в обком. Там поговорят с кем надо. Думаю, все будет в порядке. – И Подрезов крепко, по-бульдожьи сомкнул челюсти, словно зарубку у себя в голове сделал.
Михаил до самой канавы провожал их.
Уже выехав на дорогу, Лукашин оглянулся назад. Михаил все еще стоял на берегу Копанца, высокий, широкоплечий, с ног до головы вызолоченный мягким августовским солнцем, и улыбался.
2Самый красивый бор, какой знал Лукашин на Пинеге, это Красный бор. Между Копанцем и Сотюгой.
Лес – загляденье: сосняк да лиственница. Это со стороны Пинеги. А на север от дороги, там, где посырее, – ельник, пекашинский кормилец.
Всего полно в этом ельнике. В урожайные годы грибов да ягод – лопатой греби. В прошлом году, например, Лукашин с Анфисой на каких-нибудь пять-шесть часов выезжали, а привезли домой ушат солех, ушат брусники да корзину обабков[19].
Само собой, была на этом бору и дичь. Осенью, когда по первому морозцу едешь, то и дело вспархивают стайки пугливых рябчиков, а иногда, случается, и самого батюшку глухаря поднимешь – просто пушечный выстрел раскатится по гулкому лесу.
Но самое удивительное, самое незабываемое, что видел на этом бору Лукашин, – олени.
Было это два года назад. Он возвращался домой с Сотюги, с покосов, рано утром, когда только-только поднималось над лесом солнце. Спал он в ту ночь мало, от силы часа три, и ехал шагом, дремля в седле. И вдруг какой-то шорох и треск в стороне от дороги.
Он поднял отяжелевшую ото сна голову, и у него перехватило дух – алые олени. Летят во весь мах к нему по белой поляне и солнце, само солнце несут на своих ветвистых рогах…
Олени эти оказались вещими. Дома, когда он подъехал к крыльцу, его встретила Анфиса неслыханной радостью: у них будет ребенок.
До войны такие боры, как Красный, шумели по всей Пинеге. А война и послевоенная разруха смерчем, ветровалом прошлись по ним. Стране позарез нужен лес, план год от году больше, ну и что делать? Как не залезть с топором в приречные боры, когда и древесина тут отборная и вывозка – прямо катай в реку?
Выжить Красноборью в эти тяжкие времена, как это ни странно, помогла его бесхозность и ничейность. Дело в том, что на Красный бор издавна претендовали две деревни – Пекашино и Водяны. Одно время, чуть ли не сразу после революции, бор принадлежал водянам – деревня их тут рядом, за рекой. Потом Красноборьем снова сумели завладеть пекашинцы. Да не просто завладеть, а на этот раз закрепить свои права в государственном акте о колхозных землях.
«Не согласны!» – сказали несговорчивые водяне и, не долго думая, послали бумагу прямо в Москву.
И вот это-то бесхозное положение Красного бора и отводило от него до сих пор топор. Иной раз, кажется, уже все – капут красноборскому сосняку, а потом вдруг вспомнят про бумагу, которая где-то по Москве гуляет, – и ладно, давай поищем что-нибудь другое.
У Лукашина улыбка заиграла, как только они въехали в бор: сразу два белых гриба. Красавцы такие в беломошнике возле самой дороги стоят, что хоть с лошади слезай.
– Надо будет на обратном пути прочесать немножко этот лес, – кивнул он Подрезову.
Подрезов не ответил. Его тяжелое, массивное лицо, еще недавно такое живое и веселое, сейчас было хмуро и мрачно, как озеро, на которое вдруг налетел сиверко.
Что ж, подумал Лукашин, Сотюжский леспромхоз (а он был не за горами) – это и есть для первого секретаря сиверко. План по лесозаготовкам не выполняется второй год, рабочая сила не задерживается, строительство железной дороги – сам черт не поймет, что там делается… А кто в ответе за все? Первый секретарь.
Когда за рекой на угоре засверкали белые крыши новых построек сотюжского поселка, Подрезов, не оборачиваясь (он ехал впереди), направил своего коня к перевозу, и в этом, конечно, ничего особенного не было: как же хозяину не заскочить на такой объект? Ведь и он, Лукашин, не проехал мимо Копанца. Но почему не сказать, не предупредить его, как это водится между товарищами? В конце-то концов не на бюро же райкома они! И Лукашин, сразу весь внутренне ощетинившись, съязвил:
– Показательные работы здесь тоже будут?
Подрезов покачал головой:
– Нет, показательных работ здесь не будет. – Потом помолчал и со свойственной ему прямотой признался: – В этом-то вся и штука, что я не могу здесь показательные работы развернуть. Там, где бензин, я пасую. Я только в тех машинах разбираюсь, которые от копыта заводятся. Понял?
Они переехали вброд за Сотюгу, медленно поднялись в гору.
Бывало, когда тут заправлял еще Кузьма Кузьмич, у самой речки встречали самого – каким-то нюхом угадывали приезд. А сейчас директор леспромхоза вышел к ним только тогда, когда они подъехали к конторе и слезли с лошадей.
Вышел молодой, самоуверенный, светловолосый, и никакого заискиванья, никакой суеты. Лукашин оказался к нему ближе, чем Подрезов, и что же – обошел его, к первому секретарю кинулся? Ничего подобного! Сперва его руку тиснул, а потом уже протянул хозяину.
Инженер Зарудный сейчас был самым популярным человеком в районе. О нем говорили повсюду – на лесопунктах, в райцентре, в колхозах. Во-первых, должность. Шутка сказать – директор первого механизированного леспромхоза в районе, предприятия, с которым связано будущее всей Пинеги. А во-вторых, он и сам по себе был камешек, из которого искры сыплются.
Три директора было на Сотюге до Зарудного, и все три ходили навытяжку перед Подрезовым. А этот, сосунок по годам, два года как институт окончил – и сразу зубы свои показал.
Вызвал его однажды Подрезов к себе на доклад да возьми и уйди на заседание райисполкома. И вот Зарудный посидел каких-то полчаса-час в приемной, а потом вырвал листок из блокнота, написал: «Товарищ первый секретарь! У меня, между прочим, тоже государственная работа. А потому прошу в следующий раз назначать время точно».
Записку передал помощнику Подрезова, а сам, ни слова не говоря, обратно. На Сотюгу.
Конечно, выкинь такой номер кто-нибудь другой, из своих, местных, Подрезов устроил бы ему сладкую жизнь. Но что сделаешь с человеком, которого прислали из треста? Прислали специально для того, чтобы поставить на ноги Сотюжский леспромхоз.
– Ну как ты, со мной пойдешь или к своим заглянешь? – спросил Подрезов Лукашина.
Судя по тону, Подрезову явно не хотелось, чтобы он присутствовал при его разговоре с директором леспромхоза.
И Лукашин сказал:
– Пожалуй, к своим.
– Добре. Тогда в твоем распоряжении полтора часа.
3Лукашин не был в поселке на Сотюге больше года и теперь, идя по нему с лошадью в поводу, просто не узнавал его. Развороченный муравейник! Все разрыто, везде возводятся новые дома, ремонтируются и отстраиваются старые. Стук и грохот топоров, десятков четырех, не меньше (не то что в Пекашине!), заглушал даже звон молотков и наковален в кузнице, а она стояла сразу за поселком, возле ям с водой, из которых когда-то брали глину.
Илья Нетесов выбежал из кузницы, когда Лукашин еще и людей-то в ее багряных недрах как следует не разглядел. Выбежал в парусиновом, до блеска залощенном фартуке – и с ходу обнимать.
Раньше Илья жил неподалеку от кузницы в просторном брусчатом домике, а сейчас привел его в какую-то живопырку, где размещалась не то кладовка, не то сушилка.
Тесень была страшная, и, наверно, поэтому ребята – два диковатых черноглазых мальчика и девочка – кувыркались на широкой железной кровати, которая занимала почти всю комнату.
Лукашин полюбопытствовал:
– За какие это грехи ты в немилость попал?
Илья заморгал своими добрыми голубоватыми глазами – не расслышал.
– За что, говорю, тебя в такую каталажку закатали?
– А-а, нет, не закатали. Это у нас уплотнение теперь по всем линиям. Я-то еще хорошо. А есть по две, по три семьи вместях. Сам директор в конторе живет.
– Да ну?!
– Так, так. Видишь, навербовали людей отовсюду – с Белоруссии, с Украины, со Смоленщины, а жилья не подготовили. Сам знаешь, много ли у нас бараков. Тесень, тесень… В бане уж которую неделю не моемся – и там люди живут. А многие в соседних деревнях приютились – мотаются взад-вперед. Не продумали. С самого начала леспромхоз на живу нитку тачали…
– А почему? – Лукашину давно хотелось хоть немного разобраться в сотюжских делах, о которых теперь даже в областной газете пишут.
– А потому, перво-наперво, – начал с обычной своей рассудительностью объяснять Илья, – что леспромхоз затеяли, а леса вокруг вырублены. Значит, выход какой – железная дорога. А она у нас еще на десятой версте…
– Ну а как новый директор?
– Евгений-то Васильевич?
Илья и тут подумал – не из тех, кто попусту сорит словами.
– Характеристику со всех сторон не дам, меньше году человек работает. Да и часто ли его я вижу из своей кузницы? Ну а против прежних директоров – чего говорить? Голова. Все знает, во всем разбирается. Трактор, к примеру, поломался – механики копаются-копаются, все ничего, покуда директор сам не возьмется. Ну и об людях заботу имеет. Мы тут до него месяцами зарплату не получали, банк все какие-то тормоза ставил как предприятие, не выполнивши план, а Евгений Васильевич живо порядок навел. И в столовой с кормежкой получше стало…
С улицы донеслось тревожное ржанье и перебор копыт. Лукашин высунулся из открытого окошка, погрозил неуемным бесенятам Ильи, которые конечно же вились вокруг Тучи, привязанной к сосне.
– А я про самовар-то и забыл, – спохватился вдруг Илья, но Лукашин наотрез отказался от чая и снова стал пытать Илью про сотюжское житье-бытье.
– А я думаю, ежели Евгений Васильевич по молодости не сорвется да кое-кто не обломает ему рога, дело будет.
Лукашин вопросительно скосил глаз:
– А кто ему может обломать рога? Подрезов? Да, скучать нам, кажется, не придется. Ну а сам-то ты как, Илья Максимович? Не раздумал насчет переезда?
– Нет, решено – на зиму домой. В думках-то хотел еще к уборочной, да, вишь, Зарудный, Евгений Васильевич, стал упрашивать: постучи, говорит, еще недельки две в кузнице…
Лукашин, кажется, впервые за все время, что сидел у Ильи, вздохнул полной грудью. Его всегда занимали сотюжские дела, он с неподдельным интересом расспрашивал Илью про молодого директора, но если говорить начистоту, то затаенная мысль его все время, пока они разговаривали, вертелась вокруг самого Ильи: не передумал ли? Вернется ли в Пекашино? И дело было не только в том, что Илья – кузнец каких поискать. У Лукашина во всем Пекашине не было человека ближе его. Первая опора во всяком деле. Уж на него-то можно положиться. Не за Петром Житовым пойдет – за ним.
Все же Лукашин решил прямо и честно предупредить Илью:
– Не знаю, Илья Максимович, может, тебе и не стоит спешить. Леспромхоз против колхоза – сам знаешь…
Илья ничего не ответил. Он только тяжело вздохнул и посмотрел в красный угол, туда, где у верующих висят иконы. У него там висела увеличенная фотография покойной дочери. Под стеклом, в еловом веночке, перевитом красной лентой.
Лукашин обвел глазами другие стены.
– Нету Марьиной карточки, – сказал Илья. – Всю жизнь прожила, а так ни разу и не снялась…
Да, подумал Лукашин, вот она, жизнь человеческая. Будет, будет сытно в Пекашине, обязательно будет, может, рай даже будет. А только будет ли счастлив в этом раю Илья Нетесов? Без Вали, без жены…
– Ну, ладно, Илья Максимович, завтра к вечеру буду в Пекашине, зайду к твоим на могилы. Что передать?
Илья опять ничего не ответил.
Глава десятая
1Веселая, речистая река Сотюга.
Ясным страдным вечером едешь – заслушаешься: на все лады поют, заливаются пороги. А сегодня сколько километров отмахали – и полная немота. Захлебнулись пороги. Начисто. Как в половодье.
– Может, повернем обратно? – сказал Лукашин. – Какая уж рыбалка в такую воду…
Подрезов вместо ответа огрел коня плеткой.
Они гнали вовсю. До Рогова, старых лесных бараков, где их ждала лодка и сетки, оставалось еще километров восемь, а солнце уже садилось – красной стеной возвышался на той стороне ельник.
– Поедем мысами, – предложил Подрезов, когда впереди на голой щелье замаячила сенная избушка. То есть той дорогой, которой в страду ездят косари, – вдвое ближе.
Лукашин махнул рукой: согласен. Правда, ехать мысами – значит, раз десять пропахивать вброд Сотюгу, но что делать? Ведь если они и смогут добраться до Рогова засветло (а в темноте там и лодки не найти), то только этим путем.
Первый брод – под Еськиной избой – проскочили легко, только воду взбурлили, за второй тоже не плавали, а под Лысой горой едва не утонули. И все, конечно, из-за упрямства Подрезова.
Лукашин ему доказывал: выше брод, у черемушника, там, где две колеи сползают в речку, а Подрезов – нет и нет, везде под Лысой горой брод.
Коня вздыбил, на стремена привстал – Чапай да и только, – а через минуту пошел пускать пузыри, в самую яму втяпался.
– Ноги, ноги высвобождай! – заорал что есть силы Лукашин и, ни секунды не раздумывая, кинулся на помощь.
Деликатничать было некогда – он схватил первого секретаря за шиворот и просто стащил с коня.
После этого Мальчик быстро выбрался из ямы, а кобыле Лукашина пришлось туго: двух человек вытаскивала одна.
О том, чтобы ехать дальше, не могло быть и речи: вымокли до нитки, и надо было немедля разводить костер.
На их счастье, дрова разыскивать не пришлось: березовый сушняк белым частоколом стоял в покати[20] холма, напротив брода. А вот насчет огня хоть караул кричи. Спички у обоих превратились в кашу, изба сенная, где наверняка последними ночлежниками по обычаю Севера оставлен коробок со спичками, за рекой.
Снова стали перебирать и выворачивать карманы, и вот повезло – у Подрезова в пиджаке оказалась светленькая зажигалка: давеча, когда ехал в Пекашино, взял у шофера из любопытства – новая, – да и сунул по рассеянности к себе в карман.
Руки у обоих ходили ходуном, стучали зубы – от сырости, от вечернего холода, а еще больше от страха: а вдруг и зажигалка подведет.
Нет, есть, есть Бог на свете: проклюнулся огонек. С первого щелчка.
Подрезов прямо в руки Лукашина – он пытал счастье – начал совать берестяные ленточки, и скоро забушевал огонь.
Первым делом они просушили одежду – наверно, целый час два голых мужика скакали вокруг жаркого костра в алом березовом сушняке, – потом принялись за обогрев изнутри. Крутым пуншем – полкружки горячего, с огня, чая и полкружки водки.
Подрезов мало-помалу стал приходить в себя. Еще недавно белое, как береста, лицо его раскалилось докрасна. Громовые раскаты появились в голосе.
– Жалко, что здесь застряли, – сказал он. – А то бы мы сегодня с рыбой были.
– А по-моему, нечего жалеть, – возразил Лукашин. – Кто по такой воде за рыбой ездит?
– Вот именно что по такой. Курью под Роговом знаешь? Старое речище? Ну дак в такую воду, как нынешняя, рыба просто лезом лезет в эту курью. На зеленку. Ты только сетью горло перегороди – и вся с тебя забота.
В вечернем тумане на мысу задорно и чисто вызванивал подзвонок, который Лукашин перед выездом из поселка повязал своей кобыле, урчала и причмокивала вода в Сотюге, потом вдруг над их головой со свистом разорвался воздух похоже, утиная стая пронеслась мимо.
Лукашин с живостью поднял голову, посмотрел на розовый от костра круг в черном небе, а Подрезов не пошевелился. Сидел грузно на коряге, помешивал палкой в огне: должно быть, все еще не мог примириться с постигшей их неудачей.
Лукашин дососал подсушенную на огне папироску, встал. Ночь предстояла длинная, холодная, и надо было сходить за сеном: рискованно в такое время на голой земле лежать.
2Стог был поблизости, за кустарником справа (тут, на Сотюге, Лукашин был как у себя дома), и он быстро обернулся.
Подрезов все так же сидел, склонившись над огнем, но без рубахи, точь-в-точь как солдат на фронте, когда того донимала шестиногая скотинка.
Лукашин пошутил, бросая на землю охапку сена:
– У нас сегодня по всем линиям война…
– Тебе весело, да? А у меня по всему телу красные пятна. – Подрезов вдруг смутился и начал натягивать на себя рубаху. – Иной раз бюро, пленум, надо мозгами ворочать, а я как в огне. Мне кричать, драться хочется, все крушить к чертовой матери…
– А медицина что?
– Медицина… Медицина, известно: надо солнце, надо морские купанья, спокойную жизнь… В позапрошлом году я был на курорте – год человеком жил, а нынче разве выберешься…
Над костром огромным снопом взметнулись искры – это Подрезов сгоряча бросил в огонь целый березовый кряж.
После молчания он вдруг сказал:
– А в общем-то, я обманщик… Права твоя Анфиса…
– Чего права? Это ты все насчет того давешнего разговора? Брось! Мало ли чего наскажет пьяная баба…
– Нет, – покачал головой Подрезов, – правильно она сказала. Накормить людей досыта – это всем задачам задача. Посмотри ведь, что у нас делается. Подрезов начал загибать пальцы. – Сорок первый, сорок второй, сорок третий, сорок четвертый, сорок пятый… Четыре года войны… да шесть после войны… Итого десять лет. Десять лет у людей на уме один кусок хлеба…
Лукашину теперь понятно стало, почему так мрачен сегодня первый секретарь. Не только, оказывается, из-за Сотюжского леспромхоза, который камнем висит у него на шее, но и из-за того разговора, который у них был перед поездкой на Сотюгу.
Он подбросил сена Подрезову – садись по-человечески! – сказал:
– Так будем хозяйничать, еще десять лет не накормим.
– А ты, между прочим, тоже хозяин. Почему плохо хозяйничаешь?
– Я хозяин? Ну-ну! Видал ты такого хозяина, который за одиннадцать копеек валенки продает, а они ему, эти валенки, обошлись в рубль двадцать? А у меня молоко забирают – так за одиннадцать копеек, а мне оно стоит все два рубля.
– А кто у тебя забирает-то? Государство?
– Ты меня на слове не имай! – Лукашин рывком вскинул голову. – Ну и государство. А что? Ленин после той, Гражданской, войны как сказал? Надо, говорит, правильные отношения с деревней установить, не забирать у крестьянина все подряд…
– После Гражданской войны, между прочим, был нэп[21], – отрезал Подрезов. – Может ты и нэп прикажешь ввести?
– Так, – сказал сквозь зубы Подрезов. – Еще что?
– А уж не знаю что, – отрезал Лукашин. – Только по-старому нельзя. К примеру, меня взять… хозяина… – Лукашин натянуто усмехнулся. – Я ведь только и знаю что кнутом размахиваю. Потому что, кроме кнута да глотки, у меня ничего нет. А надо бы овсецом, овсецом лошадку подгонять…
– Да так-то оно так, – промычал неопределенно Подрезов и поглядел по сторонам.
И Лукашин поглядел. Жутковато было – непривычные речи говорили они. А с другой стороны, думал Лукашин, кого бояться? Ночного ельника, лошадей, которые то и дело пучили на них из розового тумана свой огромный лошадиный глаз, костра?
Костер пылал жарко. Он заражал своей яростью. А потом, полезно, черт побери, первому секретарю знать, о чем думает народ. В Пекашине уж который год про это говорят. И тут хочешь не хочешь, а закрутишь шариками, полезешь в красные книжки сверять сегодняшнюю жизнь с Лениным…
– На брюхе плохая экономия, – сказал Лукашин. – Да и какой, к дьяволу, голодный – работник! У нас, бывало, в деревне Иван Кропотов… Кулак… Но в экономике толк понимал, будь здоров! Так он что говорил своей женке, когда утром вставал? Скупая, жадная была баба! «Корми работников досыта». Это у него первый наказ с утра был. Потому как понимал: сытый работник горы своротит, а от голодного один убыток…
– Все правильно, – сказал Подрезов, – но ты не забывай, что у нас война была.
– Ну, войну не забудешь, даже если бы захотел. Об этом, по-моему, нечего беспокоиться.
Лошади подошли к самому огню.
Лукашин схватил какую-то хворостину, замахнулся на них.
– Медведя, наверно, чуют, – сказал Подрезов. – Тут, на Сотюге, их полно, а теперь темные ночи пошли – самое им раздолье. А я, знаешь, первого медведя когда убил? В двенадцать лет. Вернее, не я убил, а дедко меня капкан взял смотреть…
На севере любят рассказывать всякие были и небывальщины про медведей, и Лукашин любил их слушать, но сейчас он не поддержал Подрезова. Сейчас ему было не до медведей. У него все так и ходило, и кипело внутри. Шутка сказать, такой разговор завели!
Они долго молчали, оба уставившись глазами в костер.
Наконец Подрезов сказал:
– М-да-а… Разговорчики у нас… Ели и те, наверно, головой качают…[22] – Потом встал, секретарским голосом подвел черту: – Ладно, хватит ели да березы пугать. Давай лучше еще по кружечке чайку дернем – и спать, раз уж мы здесь застряли.
3Утром встали на рассвете.
Туман. Костерик чадит еле-еле. Лошадиные морды устало смотрят на них из тумана – должно быть, и в самом деле где-то поблизости разгуливал ночью медведь.
Сходили на речку, сполоснули лицо, навесили чайник.
Все время молчавший Подрезов заговорил после выпитой кружки чая:
– Есть предложенье заняться делом, а свиданье с рыбой отложить до следующего раза. Не возражаешь?
– Нет, – сказал Лукашин.
– Тогда я поеду в леспромхоз. Этому молокососу пора дать по рукам.
– Кому? Зарудному?
Подрезов вместо ответа спросил:
– А ты что намерен делать?
– Мне на Синельгу надо. К сеноставам.
– Добре. – Подрезов помолчал немного, посмотрел на Сотюгу, где в белесой толще тумана всходило багряное солнце. – А на то, что говорили ночью, наплевать. Понятно? А то с этой мутью в голове далеко не уедешь…
Тут он первый раз за утро взглянул прямо в глаза Лукашину. Потом покусал-покусал губы и начал топтать мокрыми сапогами костерик, который и без того дышал на ладан. Мало этого. Будь его воля, он наверняка бы и ели, и березовый сушняк, свидетелей ихнего ночного разговора, растоптал. Во всяком случае, так подумалось Лукашину, когда он увидел, как Подрезов, тяжело, со свистом дыша, своим разгневанным оком водит по сторонам.