Полная версия
ДухСо пробы "Ф" за №55-12. Ледник
– В сумочке, небось, «Ркацители»? – Комик один из первых сделал ей в подогретом состоянии глупое признание и теперь пытался вести себя в унисон заполошному Трагику – это чтобы показать себя в полном и независимом порядке.
– Ну что ты, Колечка? Разве эта четвертьметровая бомба влезет в такую сумочку, – и Трагик галантным движением завладел коробкой с тортом. – Двинулись, ребятки! Коля, запевай!
– Куда двинулись? – запротестовала Оксана, – всё, пошутили и будет!
Комик тотчас освободил руку, но с Трагиком пришлось повозиться.
– Оксаночка, мы же идём к тебе в гости. Обмывать твою великую свободу. Что ж, мы согласны и чаем, правда, Коля? Ты же приглашала. Или тебя ждут другие зрители?
Он сделал сначала обиженное, а потом свирепое лицо, и забормотал какой-то монолог, по-видимому, из «Отелло». Оксана рассмеялась и обнадежила:
– Вечером, мальчики, как договорились. Я понимаю, что вам деть себя некуда. Так вот, шел бы ты, Толя, жене по хозяйству помогать, как тебе не стыдно! Она у тебя одна-одинешенька. А ты, Коля, к Ирине сходи, скажи, чтобы она сегодня у меня обязательно была. Ладненько? – и перешла на серьезный категоричный тон, – дело у меня, ребятки, срочное. Вы милые и проказники. А мне пора. Ну, пока!
Трагик освободил ее руку. Протянул коробку. Вздохнул так, что голуби шарахнулись в голубую высь. Комик тускло улыбался.
Они смотрели ей вслед. Они не могли не смотреть: фигура, волосы, руки, как баланс – цветы и торт. Лёгкость, какая-то дьявольская лёгкость!
– Это нам в наказание. Божий промысел! Жатва юности, – мрачно буркнул Трагик.
– О чём ты? – скис Комик.
– О том, что грешны мы по самые уши, о том, что я рано женился, а ты, осёл, весь запал речей на банальных легкокрылых бабёнок истратил. Оглобли мы с тобой. Ты правая, а я левая, в нас бы еще Антошу Чехонте запрячь – вот бы тоска по гробовой доске вышла! Ну что, двинулись, что ли?
Оксана скрылась за поворотом, и потому Комик не возражал и не протестовал, и они, безо всяких там чувств, думая каждый о своем (а в сущности об одном и том же), вошли в раскрытые двери гастронома…
Теперь она почти бежала. Город мелькал и растекался. Он казался бесконечным и невыносимо пустым. Прохожие останавливались, удивленно смотрели вслед, и если это были женщины, то не могли не восхищаться вслух ее платьем, фигурой, волосами, руками, как для баланса – цветами и тортом, восхищались – критикуя, завидуя, но зато искренне. Мужчины молчали и прорабатывали разное в голове, но всё равно ясно и надолго понимали, что видят редкую девушку, ту, которая («ну почему не я?») делает кого-нибудь («подлеца и франтика») счастливым («или несчастным»).
«Это спектакль, – кричала её спина взглядам, – это спектакль под открытым небом!»
Воскресеньице, ох, какое жаркое! Что-то природа напутала. Такую погоду в Сочи бы, в Гагры, в Ташкент. Теплеет на планете, ощутимо очень даже теплеет. У Марьи Ивановны хорошо бы помыться, быстренько, на одном дыхании. А потом чай и спокойствие, никакой спешки.
Она бегом поднялась на третий этаж. Не любит Оксана подниматься по ступенькам или в гору медленно.
Сердце грохочет. В ушах звон, и горячее, взорванное дыхание.
«Сейчас дух переведу и позвоню. Так… зеркальце, расческа…»
Она осторожно положила цветы на коробку, заглянула в зеркальце. Тушь в порядке. Челку поправить и вперед.
«Гора с горой, а человек с человеком…» – вспомнилось или кто-то подсказал ей кстати.
Потянулась к звонку. Как сердце еще бьется!
Тихо за дверью. Нет, кто-то есть, что-то звякнуло.
Дзинь! Дзинь! – вдавила она кнопку.
Хотела раз, получилось два.
Тихо. Нет дома? Спит? Можно попытаться еще раз, а потом уже всё.
Неприятно звонить в чужие квартиры. С чего бы это? Кажется, звонки для того и вмонтированы. А всё равно как-то не по себе. Она еще раз робко потянулась рукой…
Но тут послышались осторожные шаги. Дверь приоткрылась.
– Здравствуйте! Марья Ивановна… дома?
«Кто он такой? Гость? Сын? У нее не было сыновей. Коллега? Ученик бывший? Родственник? Наверное, родственник!»
Наваждение №4.567.006
Он уснул на одно лишь мгновение, и сразу же ворвался огромный старичище с глазами Инакова и ртом бывшего соседа.
Старичище имел компанейский вид, уселся в кресло, положив ногу на ногу, вальяжно закурил огромную гаванскую сигару, не спешил, начал издалека.
– Живешь ты, братец мой, скудно с приставкой «по». Тебе бы как-нибудь жизнь переменить, направить свои стопы по иным тропам. Ты же знаешь о звездах, о вечности, так что ты пыжишься, людей смешишь, тебе бы бросить всё к чертовой…
– О нет! – неожиданно оживился Нихилов, – я делаю по мере сил и буду делать больше. Вот увидите! Я же мечтаю. Я пишу. Я рисую, и пел я в хоре. Это чтобы людей к культуре приобщать!..
– Упусти, хлопчик, – почему-то на украинский манер хмыкнул старичище, – гарне разошелся ты. Швидко! Ну да юмор в сторону, погуторим на иной ляд.
– Позвольте, позвольте, – изумился было Нихилов.
– Не позволю, особь лживая!
Страх объял Нихилова. Изменилось лицо старичищино, что-то начальственное появилось в нем, прокурорское что-то, так показалось напуганному Нихилову.
– Що це таки! В детстве мечтал начальником быть? Глаголь!
– Ме… мечтал. Но это от па… с… ма… мамой. И среда, знаете ли…
– А далее, далее? Писал, чтобы прославиться? Щобы девочки смотрели с вожделе?..
– Писал, писал. С кем в детстве не бывает. Потуги, издержки, извольте принять во внимание, воспитания… Другой я теперь…
– Рвался к общественной деятельности, дабы возглавлять и карьеру делать? В энциклопедии местечко отвоёвывал, мучило, у коего живот вспучило?
– Был грех, было корыстие! Но теперь… Что же за прошлое казнить?.. Тому глаз вон. Вон глаз!!
И Нихилов вцепился в этот ненавистный распроклятый прожигающий глаз… Все смешалось, земля и небо, потолок и удушье крутились с бешеной быстротой.
Тошно Нихилову. Душат его прокуренные ручища старичищенские. Но цепко зажал Нихилов в кулак что-то хлипкое, плачет – не просыпается, и вдруг ощущает себя сидящим на прежнем месте, а старичище улыбается, змеится на губах его отравленная улыбка, и дорого бы отдал Нихилов, чтобы проснуться.
– Какой глаз? Бачишь, этот, что ли, сынку?
Глянул бледный потный Нихилов, а на морщинистой ладони огромный глаз нихиловский лежит! Хвать Нихилов рукой за один глаз, хвать за второй оба целы. Хохочет старичище:
– Поговорка, сынку. Метафора от светафора. Юмор у меня такой черный. Анекдохонт. Ты же сам рассказывал. К настоящему перейти жаждешь? Гарно жаждешь, чую, сынку.
Не было у Нихилова с Украины родственников. Или, черт его знает, может быть, и были, уследишь ли? Из диалектов, что ли, старичище вылез, так лучше бы на старославянском. А то кощунство какое-то!
Не успел Нихилов так подумать, а старичище следующий вопросище выдвигает.
– Грехи замаливаешь, ни черта видеть вокруг себя не желаешь, сатана разэтакая! Из головы, що есть произведение искусства, поганый кочан сотворил, шельма вселенская!
– А что же оскорблять! – взревел Нихилов, – так и я могу!
– Моченьки моей нету! Член с самосознанием! Вжился, паразитирует и крякает! Убью, если уперёд батьки пикнешь! Оскорбление оскорблению рознь, чуешь? Есть ли в тебе истинный огонь, или только умишком берешь, а кожа непробиваемая? Другому-то помогать не хотел, из-под палки разве. А сам-то ты на что? На самовыражение? Словами жонглировать? Чтобы в анналы занесли? Был такой, страдал и мучился, след оставлял, самовыражался с пользой и примером для других, и только ты один одинёшенек знать будешь, что ложь, что гадом ползучим был, гадом и…
Обезумел Нихилов. Вскочил, полон чувств истинных и недобрых, схватил нечто попавшееся под руку, замахнулся с диким воплем на устах:
– Отдай глаза Глебушкины! Не твои те глаза, знамо, добыл ты их недобрым путем! Вымай зенки! Вымай, говорю!
Смеется старичище, как старый волчище, дым сквозь желтые усы пускает, над всем святым надругивается.
– Вот где истинное чувство – когда оскорбишь, да вдаришь! Почаще, значит, нужно оскорбляты тебя. Какушки думаешь? Дабы кожу пробивати да карьере не давати ножки-ручки развивати, га-га, ги-ги!..
Замахнулся Нихилов, забыл себя и мир, но тут старичище ловко метнул гаванскую сигару в переносицу, искры посыпались, боль адова, и звон пошел, да какой выразительный, что понял Нихилов, что умер, что звонят по нему, и жалко ему стало, что у старика этого мерзостного глаза такие высокие, Глебовские…
«Ф» -акт II категории
(Квартира Нихилова. Все то же, к запахам прибавились банные ароматы, а в комнате на стене очень ярко освещена солнцем «Девочка с персиками». Предужинное время.)
«Наверное родственник» только что побывал «на том свете». И осознав себя «на этом», приложил все усилия, чтобы выбелить из памяти поганый, кошмарный сон. Удалось. Ценой невероятной. На веки вечные.
Но не всё пока в организме встало на свои места, не всё пришло в равновесие после изнурительной процедуры выбеливания ненужной информации.
Потому «наверное родственник» ошеломленно таращил глаза на сказочное явление. Не продолжается ли наваждение?
Губы, зубы, рот, нос, глаза, брови, лоб, волосы, уши – на высшем уровне, по первой категории. И фигура тоже. Удивительно верные пропорции! Но самое главное ее нельзя было назвать смазливой – это Нихилов понял тотчас. В ней было нечто только свое, особенное, неповторимое, изюминка, как говорится. Или маковинка.
Совершенно некстати Вячеслав Арнольдович подумал, что стоит перед ней мятый, блестящий, но в носках с порядочными дырами, в грязных белых трусах и с запашком от тех же самых проклятых носков. Бывает же! Годами ходишь ароматизированным, в блеске и аккуратности, и лишь однажды на три дня подзапустишься, и на тебе – свинья свиньей! Странно подумал.
Ни белых трусов, ни дырявых носков она, конечно, не видела.
Вячеслав Арнольдович предстал перед ней в шерстяном костюме, в тапочках, если так можно сказать – со вкусом расчесанным, тщательно выбритым, но ощущение, будто он стоит перед Нею (!) в неподобающем виде, завладело им до того явственно и властно, что пробормотав какую-то белиберду, типа «простите, сею минуточку», он стремглав понесся в глубь квартиры, разом потеряв над рассудком какой бы то ни было контроль, забыв, где он и что он. Такое поведение явилось совершеннейшим новшеством для личностной природы Нихилова.
Спустя минуту, уже в комнате, он пришел в себя, смутно припомнил, что бежал от кого-то куда-то, и принялся осмыслять свое положение:
«Так, так… Что же это за явление? Почему же при виде этой незнакомки со мной произошло вопиющее, ранее небывалое? Подозрение – что она звонила, когда я сидел в ванной? Но она же не видела меня там – тьфу ты! – обнаженным. Отпадает. Со мной что-то серьезное. Температура? Нормальная. Что-нибудь съел? Возможно, возможно… С этими консервами всё возможно. Интересно, ушла она или нет?»
Он, сцепив зубы, на цыпочках прокрался к двери, поискал дырочку, согнулся пополам… нет, ничего не видно! Придётся открывать дверь. Тихо. Всё равно придется. Не сегодня, так завтра.
И тут его во второй раз оглоушило-ахнуло, неописуемость по членам прошлась, ума-зрения лишила.
«Чёрт побери! Что же это со мной в самом деле?! воскликнул он мысленно, ощупывая себя в дальнем от двери углу комнаты. – Прямо-таки наваждение! Нужно поискать новые носки. Я их специально отложил для работы».
Он сунулся в чемодан, обнаружил чудесные, ни разу не надёванные носки, припасенные для первого выхода на должность, поспешно уселся на диван, и только было изогнулся для приятной процедуры, как дверь распахнулась, и… он увидел её!
И вновь с Вячеславом Арнольдовичем произошла ужасная трёхминутназатная нелепица. На этот раз он превзошел самого себя – он даже взвизгнул, дико прыгнул и забито нырнул за спинку дивана, словно его застали без спасительного фигового листочка.
Целую вечность длилось молчание. Вячеслав Арнольдович включил замороженное состояние, закостенел и мог бы пробыть в скрюченной позе еще одну вечность, если бы его чудесным образом не привели в себя совершенно безобидные земные вопросы.
– Товарищ… вы еще раз извините меня… (молчание). Я, собственно… (молчание). Здесь идёт ремонт? Или я не туда попала? Я хотела, собственно… (молчание) узнать Марья Ивановна, что – переехала? Она здесь больше не живет?
Не сразу Нихилов оттаял. Заёрзал, приподнял голову. Кто бы мог знать чего это ему стоило! Нет, он не посмотрел ей в глаза, он лишь робко осмелился взглянуть на ее руки с цветами и коробкой. О, какие тонкие чуткие кисти, неужели они возможны здесь? Красотища!
«Возмездие! – стукнуло в голове, – это то, о чем он мне говорил. Мысли – чепуха, коробка – чепуха, но она – возмездие!»
«Я сам! Я сам!!» – чуть было не завопил он, но тут способность здраво вести себя волной хлынула внутрь – туда, где всегда на страже то, что отвечает за нормальность и хладнокровие. Нихилов был спасён и свободен. Обрел драгоценный дар речи. Как всякий земной интеллигент, он стеснялся предстать перед красивой женщиной босиком.
– Простите, пожалуйста, – криво просиял он, поправляя ладонью прическу, – я тут недавно… Второй день. Меня поселили.
– А Марья Ивановна? Прежняя хозяйка этой квартиры?
Внезапно он осознал, что теперь она смотрит испуганно. Она безжалостно ела его глазами, да так, что он отчего-то вспомнил Достоевского, Свидригайлова и Петра Константиновича Верховенского, с которыми шапочно познакомился давным-давно в студенческие годы. Потно и жарко сделалось ему.
«Что за красавица! Как она может ходить по этой земле нетронутой, одна, с цветами и… Что у нее в коробке?»
А бедная девушка вдруг побледнела, пошатнулась, глаза ее разом наполнились тем самым извечно-тоскливым пониманием, от которого в одно мгновение немеет тело и холод белого ужаса парализует мозг. Нихилов догадался, что с девушкой что-то стряслось.
«Трагедия? – пронеслось в голове. – Неужели свидание? Обманута?!»
И побледнел. Оставаться безучастным было бы преступлением. Ахать и охать так же. Вячеслав Арнольдович смело покинул настоенное место, прошлёпал босыми ногами по грязному полу, учтиво и официально предложил: – Садитесь, пожалуйста.
И тут же, видя ее безучастность, не посмев прикоснуться к ней, скоренько забежал за кресло, жестами и мимикой стал предлагать присесть. Она повиновалась, деревянно села, машинально поправила платье, поставила на колени коробку, положила сверху цветы. Позабыв о босых ногах и прочих бренных бытовизмах, он опустился напротив на диван, наконец-то ощутил себя хозяином, терпеливо ждал, наполнившись гостеприимным достоинством, барабаня по коленкам волнующимися пальцами.
А ей было совсем не до него. Она всё поняла. Она опоздала. Ей бы чуть раньше, хотя бы на месяц, чтобы попрощаться, когда уже Марья Ивановна…
– Вам, может быть, водички? – он наконец-то сумел улыбнуться. – Это от жары. Посидите, и все пройдет.
Она не ответила. Он решительно встал, вышел, закрыл входные двери, обулся, принес воды. Она выпила.
– Еще? – принимая стакан, участливо поинтересовался он. – Легче?
– Спасибо, не нужно. Я пойду.
– Нет-нет! Вы посидите, вам обязательно нужно посидеть. Вы очень бледны. («На вас лица нет», – хотел было добавить, но вовремя одумался.)
Она кивнула:
– Если вы позволите…
– Ну что вы! Это для меня…
Осмелел Вячеслав Арнольдович. Взял цветы, жестом попросил коробку. Водрузил аккуратно и бережно на стол. Вернулся на диван, спросил:
– Вы, видимо, ошиблись квартирой?
Ей не хотелось объяснять.
– Нет, я к прежним хозяевам.
– Понятно.
На стене висела картина. Захудалая репродукция. В голубой рамке.
Она вспомнила эту «Девочку с персиками» и теперь смотрела в глаза солнечной девочке, пытаясь разглядеть в них упрёк и, может быть, прощение. Старческие глаза… Почему-то ей так показалось. Вспомнила она и кресло, в котором сейчас сидела, и комод в углу. Вот только диван и стол не узнала, наверное, они прибыли сюда уже после того, как… Когда это случилось? Почему ей никто не сказал? Не хотела она плакать, не могла. Суетой сует прожитый год в памяти воскресал. Ничего толкового.
Вспомнила, как с утра в каком-то тревожном предчувствии торопилась, теперь поняла почему, призналась, что давно была готова к этому – еще в тот вечер, когда Марья Ивановна слабым голосом звала в гости. Ведь тот слабый голос сказал ей тогда всё, а она не смогла, не захотела, не успела понять… Или это кажется уже теперь, когда опоздала? Когда навсегда, всё, а жить надо?..
– Вы не выбрасывайте это кресло, ладно? – попросила она вдруг.
Вячеслав Арнольдович встрепенулся, вскочил.
– Ради Бога! Что вы! Вы можете забрать его. Если хотите, я его могу вам прямо сейчас отнести! Одно удовольствие!..
«Что это со мной? Опять? Какое- то неудержание! Какого черта я попрусь по городу с этим креслом? И не дотащить мне его. Килограммов пятьдесят, наверное, если не восемьдесят. А я давно таких тяжестей …Какая-то старушка, сказали, жила. А кстати, я в самом деле не знаю куда эта старушка делась?»
«Ф» -акт, съемно-автоматический, шальной. III класса
(Кабинет во Дворце. Отличной отделки. Духи. И очень странные взгляды. Затем улицы города и тесное помещение. И еще раз это же помещение. Далее краткий обзор.)
– Вам, Вячеслав Арнольдович, надо бы анализы сдать.
– С чего это, Зоя Николаевна? У нас же не столовая. Да я и сроду ничем таким…
– Надо, дорогой Вячеслав Арнольдович. Порядок у нас такой. Коллектив, понимаете ли, единый, здоровье превыше всего, масса зрителей, у нас это как бы в традиции, так что положено.
– А, может быть, мне можно было бы…
– Без исключений. Без! А вам, дорогой Вячеслав Арнольдович, в первую очередь!
«Почему это мне в первую очередь! Чтоб тебя!..» – и Вячеслав Арнольдович согласился:
– Много ли это времени займет?
– Пару неделек.
– Ого!
– Но я вам дам имена, Вячеслав Арнольдович. И записки. Пройдете в экстренном порядке. За три-четыре дня управитесь. Вячеслав Арнольдович разблагодарил за адреса и звонки, и тотчас отправился в эпидемстанцию.
Он шел по улице и с негодованием изумлялся, как это еще могут существовать такие патриархальные, унизительные правила оформления на должность, его бросало в холодный пот, когда он представлял, как нелепо и гадко он будет выглядеть, когда его со всех сторон будут рассматривать какие-то, скорее всего, старухи – щупать, искать на теле прыщи или что там еще. Он старательно припомнил себя раздетого, пытаясь предугадать возможные вопросы тех, кто останется недоволен, ну например, хотя бы его кожей. И он страдальчески вспомнил, что в том-то месте есть два розовеньких прыщика, а в этом царапинка, неизвестно откуда взявшаяся, и засохший фурункул с той стороны, чуть пониже этого самого – на ноге.
«Как же все это, Господи Боже мой, пошло! Дико!»
И Нихилов чуть было не побежал домой, но опомнился. Зоя Николаевна уже позвонила какой-то Катеньке и предупредила, что через пятнадцать минут будет «свой человек», так чтобы Катенька имела в виду и приняла без очереди. И фамилию в трубку Зоя Николаевна яснее ясного два раза прокричала. Да и что куражиться, когда других путей нет?
Пока Вячеслав Арнольдович до эпидем-станции дошел, у него то там, то сям почесываться стало, и живот заболел и еще одно место.
«Вот так идешь добровольно, а найдут что-нибудь скрытое, так позора не оберешься. Должности лишат!»
И не должности, конечно, стало жаль Нихилову. Как человек писательских высот, он презирал должности и градации. Самой ситуации ужаснулся он, той безмозглой нелепости, что с ним через какие-то пять минут может произойти. И смешно и гадко ему сделалось.
Потоптался Вячеслав Арнольдович у обшарпанных, каких-то подозрительно засаленных дверей, покурил сигарету – от чего еще пуще в животе застонало, заскребло (не заболело, у Вячеслава Арнольдовича никогда живот не болел), и зуд по всему телу пошел, Но подбодрил себя Нихилов шуточкой и иронией в адрес мнительных людей, меркантильных душонок и более менее решительно вошел в комнатушку, где толпился утренний народец.
Он для начала поздоровался, но никто не ответил, тогда Вячеслав Арнольдович немного растерялся, и вместо того, чтобы, как им было намечено, пройти к окошечку и спросить Катю, прошептал скромно и сдавленно:
– Хто храйний?
– Я, дорогой, – пробормотала какая-то старушенция объемных величин.
И Вячеслав Арнольдович покладисто пристроился подле нее.
«Вот жизнь, – думал он, избегая смотреть соседям в глаза, – нет, чтобы спросил, порядочного человека: „Скажите честно, вы здоровы, не заражены?“ его подвергают недоверчивым осмотрам. Коновальство и только».
И долго он еще размышлял, негодовал и успокаивался, пока не принял ко вниманию резкий тревожащий зов:
– Нахайлов! Нахайлов!
Звала девушка в белом халате, очень, нужно сказать, безобразно смотрящаяся девушка, а может, и не девушка вовсе, бесформенная, блеклая и роста двухметрового.
– Есть Нахайлов? – обводила она публику равнодушными глазами, потом заглянула в бумажку, которую держала в руках, или Нахийлов?
Нихилов вздрогнул.
– Может, Нихилов? – как можно деликатнее спросил он и покраснел.
– Может быть, и Нихилов, а вам-то что?
– Так я и есть Нихилов.
– От Зои Николаевны?
– Да, да, – мелко закивал Вячеслав Арнольдович. «Как, однако, все быстро кончилось!» – обрадовался он.
– Ну вы даёте! Что же вы? Не сказали, стоите! – Девушка возмущалась лениво, чего-то ждала.
– Ну, давайте же! Где там у вас?
– А чего это его без очереди? Чё он, особый? Надо же – обнаглели! На шею, ироды, сели! Дожились, уж и экскременты сдаем по блату. Тьфу ты, срам! Хад! – возмущалась публика.
– Да уймитесь вы! Чё орать-то! Больной человек, инвалид! Ну где там у вас? Давайте!
Нихилов потоптался в нерешительности. Что он должен был давать? У него ничего не было. Может быть, деньги? Или документ какой?
– Паспорт? – заглянул он в глаза девице с надеждой.
– И паспорт, и какой участок, и куда устраиваетесь, и где проживаете, но это потом. А где ваш…
– Иши ты – инвалид! Парашит, а не инвалид! Ша што боролись?
– За связи, бабуся, за блат! – обрадовался скандалу неопрятно одетый мужчина.
– Где ваш коробок, что вы в самом деле! – выкатила стеклянные глаза девушка.
– Коробо… Нету меня. Я знаете…
– Ну чёж вы, Нэхайлов? Идите и несите! Вы думаете, мы все вас тут ждать будем? Мы за вас вашу работу не сделаем, – и девица захлопнула дверь.
– Во! – возмущалась очередь, – не согласовали! Он, наверное, думал, что тут за него кто-нибудь выложит-наложит!
И под лютый гогот Нихилов, багровый и трясущийся, выскочил восвояси.
Свет померк, остался черный, колючий ком в груди. Как он проклинал и ненавидел очередь и порядки! А Зою Николаевну!.. Зою Николаевну!! ух ты эту Зою Николаевну! Не сказала, не предупредила, отправила на посмешище, так что и в шутку ничего не обратишь. И не переключишься. Быдлятина! А Катенька-то!.. Лошадь, а не Катенька!
Знакомства, звонки! Грош цена таким связям! Лучше бы в очереди постоял, никто бы не смеялся, еще бы посочувствовали, подсказали, где туалет… А потом пропустили бы без очереди. Нет, в обществе без друзей нельзя! А что теперь?
Ничего. На следующий день Нихилов благополучно сдал часть анализов. Кал в коробочке спичечной. Мочу в банке. Правда банку принес литровую. Чтобы еще раз не опростоволоситься.
Поставил банку и коробок на стол, сел, как было приказано, данные свои сообщил.
– Бумагу с коробка дядя за вас снимать будет, ишь как умотал, как бандероль!
– Простите, извините… я сейчас… – Нихилов живо размотал бумагу. – Куда его?
– Чего?
– Коробочек.
– В карман себе, – пошутила вторая женщина в халате, что возилась с пробирками, и громоподобно фыркнула. Нихилов солидарно осклабился.
– Чё, в первый раз, что ли? Не молодой уже, в армии не был, значит, – говорила та, что данные в карточку вносила. – Катя, иди, бери пациента. Шедеврик, а не мущина! Положите вон на стол свой коробочек.
Вышла та самая Катя, оценила стеклянным взглядом, не узнала.
– Входи, тоже мне… шедеврик.
Зашел Нихилов в комнатёнку, Катя коварно (так показалось Нихилову) улыбнулась, приказала снять. Снял. Все что нужно сделал. Автоматически. Не переспрашивая. Забыв себя и вселенную.
– Готово, свободны, одевайтесь! – приказала сзади Катя.
Никогда еще так быстро Нихилов не одевался. Красный, чумной. Вышел, попрощался и пошел, стараясь показать, что с ним всё нормально и никаких неудобств он не испытывает.
«А что, и такая работа почётна, – благородно размышлял Нихилов на свободе, – еще как почетна. Гигиена!»