
Полная версия
Иоанн III, собиратель земли Русской
В этих думах княгиню застали сумерки. Вдруг странный шепот долетел до ее чуткого слуха. Встать с места и отворить дверь в теплые задние сени было одним мгновением. Там толпились вокруг какой-то невиданной Софьею высокой женщины все ее сенные девушки, делая расспросы вполголоса.
– Ну а мне что скажешь, лапушка? – спрашивала востроглазая Даша, схватив Василису (то была она, застигнутая врасплох, когда пробиралась к выходу после гаданья у Елены Степановны).
– Все, что желаешь, – все сбудется! – отвечала гадальщица, вырываясь от неотвязной таким шипящим или, лучше сказать, пронзительным шепотом, что Софья Фоминишна сразу поняла, что это за новое лицо. О гаданье невестки и ей сообщено было своевременно; а кружка в руке – также не забытая в описании наружности чародейки – довершила отгадку. Тут внезапная мысль оживила строгие черты государыни.
– Ты Василиса называешься? – спрашивает величественно Софья Фоминишна.
– Точно так, государыня!
– Зайди ко мне… Я давно хотела тебя порасспросить, – прибавила великая княгиня повелительно так, что у смелой наперсницы Патрикеевых проступил холодный пот. Так поразил ее этот призыв, цели которого она не могла отгадать (несмотря на прославляемые уже по всей Москве ее, будто бы сверхъестественные, знания).
– Садись! – сказала Софья с обычною своею обходительностью все еще не пришедшей в себя Василисе, когда за ними заперлась дверь. – Ты, я вижу, всполошилась?.. Я не зверь, сама увидишь… Успокойся… Спрашивать тебя, кто ты и о чем гадает моя невестка, я не стану… И без тебя знаю, что у ней там за зазноба… Ты мне раскинь бобы на двух девушек!.. Какова будет их будущность?
Василиса при первых же звуках ласкового голоса Софьи, звучавшего так приветливо и обольстительно, уже пришла в себя; при дальнейшем же заявлении великой княгини даже улыбнулась… и кто бы мог подумать – искренно. Мало того, инстинктивно догадавшись, что в характере дочери Палеологов много было несокрушимой энергии и вообще таких особенностей, которых она, по совести, не могла не ценить высоко, гадальщица отбросила свою напускную таинственность и заговорила с нею просто, без вычур, не стараясь рисоваться, чтобы действовать на воображение.
– Государыня, – сказала она, – ведь бобы – игра скучающих?! От безделья, не больше.
– Ты хорошо отгадываешь, когда говоришь прямо, – с улыбкой отозвалась Софья, – так разложи мне их да скажи значение каждого бобка… Я и пойму, в чем дело… Скуки не занимать стать у нас… и времени довольно, чтобы тешиться… Я загадала!.. Раскидывай же.
Из знакомой нам костяной кружки посыпались бобы, и семь из них упали почти в ряд на камчатную скатерть, покрывавшую стол в ложнице. Еще два бобка легли накрест один другому, а один, далеко отбросившись от общей купы, перевернулся, падая.
– Ну, быть передряге… да какой еще! Одинокой… может, придется тебе пожить… сколько-нибудь… времени. А вот устроится свадебка любимой парочки. Одна иссохнет, бедняжка, в чужбинушке. Невзгода… печаль.
– Не продолжай! Я все поняла. Пусть творит судьба, что хочет! Наше дело… терпеть… и… повиноваться…
И великая княгиня, словно срывая с рук что-нибудь неловкое, беспокойно поводила попеременно пальцами: от запястья к локтю то по одной, то по другой руке. А сама ходила взад и вперед, видимо не в себе.
Вдруг вбежала мамка и прерывистым от бега голосом донесла:
– Богу душеньку отдала!
Софья Фоминишна не спросила кто и медленно, опустя по-прежнему голову, пошла в противоположную сторону из своей ложницы.
Старшая великая княжна все еще лежала в забытьи. Федосья Ивановна каталась по полу. Ломая руки, рыдала она, повторяя прерывисто: «Бедный Вася!»
Великая княгиня подошла к теплому праху пестуницы своей и, целуя в уста усопшую, всхлипывала, что редко у ней замечалось.
– Не погиб твой Вася, – вымолвила она в забытьи. – Я заменю ему тебя, ангельская душа! – Тут закапали ей самой неприметные слезы, увлажнившие сухое, изможденное печалью лицо молчаливой страдалицы, казалось повеселевшее при этом обете дружбы.
Вошел Иоанн и остановился на пороге, сочувственно смотря на жену. Вид ее, растроганной при прахе их пестуницы, разогрел в супруге-государе давно уже, казалось, исчезнувшую нежность к жене. Облегчив скорбь о потере тяжелым вздохом, Иван Васильевич, никогда надолго не поддававшийся слабости, перешел на сторону жены и, взяв ее руку, вывел из терема.
– Пойдем к тебе! – сказал он Софье. – Полно горевать да слезы точить – не возвратишь!
– Нет, к тебе я пойду, – ответила Софья будто небрежно, сообразив мгновенно: как прийти ему, когда там гадальщица? Дойдя до теплых сеней, разделявших обе половины царственных супругов, Софья случайно будто тяжело кашлянула и вбежала в свою ложницу за ширинкою[25]. Здесь знаком указала великая княгиня Василисе: идти через терема и, давая ей кольцо, шепнула на ухо: «Приходи, когда вздумаешь, только доложись!»
Иоанн ничего не подумал, замедлив ход свой, поджидая возврата жены.
С нею вдвоем провели они в рабочей государя весь этот вечер, ласково сообщая друг другу планы и предположения. К ужину позвали туда же, к государю, и детей. Давно царственная семья не представляла настолько безмятежного единения. Княжны воротились к себе с кусками парчи на ферязи. Княжич Василий Иванович получил от родителя баул с дорогими шахматами да два харатейных[26] наставления от старчества, «како подобает сыну цареву ко всякому чину любительство показовати».
На половине вдовствующей княгини Елены Степановны происходили сцены в другом роде.
Ошеломленная гневным прикриком государя, княгиня Марья Ивановна Ряполовская поспешила укрыться от взоров державного, но сама осталась в сенях у государыни невидимая: выжидать, что будет.
Ожидание ее, как мы уже знаем, было недолго. Иван Васильевич вышел от жены успокоенный.
– Вот как у нас теперь? – прошептала пришедшая совсем в себя дочь Патрикеева, как отец, соображавшая быстро. – Моей толстушке лафа отпадает, значит!.. Софья подбилась опять?! Видно, сильна уж, когда из зверя делает так скоро ягненка. А мы… знай себе зеваем да ворон считаем!.. Нужно эту паточную куклу растолкать… понадежнее… А все Семен непутный… обошел бабу… Не видит, глупая, как в глазах деревня горит?.. Я же ее усовещу… коли бы одну волокло в омут, пусто бы ей было, а то ведь и батюшку… и брата… да и меня стащит!.. Нет уж, извини, государыня! Мы: так – так-та́к, а нет – успеем и к Фоминишне хвостик подвернуть… Впрочем, – выйдя из своей засады и потирая лоб, окончила плутоватая княгиня Марья, – прежде растолкать Аленушку попробуем… А там уж что Бог даст!
И она направилась в терем княгини-вдовы.
– Сердце мое, княгинюшка, никак, наш ворог-от, по соседству, опять рога поднимает? – обратилась Ряполовская к Елене, указывая в сторону Софьиной половины.
– А что?
– Да страхи такие… что и сказать нельзя.
– С кем же и што подеялось?
– Да со мною все, горемычной, известно, с кем больше бед… с другим… Холмчиха-старуха, вишь, ноги протянула! Сам пришел тут. Сама стонет; друг ведь ее закадышной! Я, того, гляжу да и молвила спроста: вишь, мол, бают, что князя Васи не стало, так это самое матку-то и пришибло. Что ж ты думаешь, сударыня, как на меня затопотал государь… И сама я не знаю… что с им тако поделалось: подслушивать… у меня! Одно кричит – язык укорочу! А за что, мать моя, за что? Веришь, государыня, я… как стояла – так и… присела тут: думаю – смерть моя!..
– Однако жива осталась? – захохотав, резво перебила повествовательницу мнимого бедствия шутница Елена.
– Тебе, государыня, хорошо теперь-то шутить! Попробовала бы сама быть на моем месте… видит Бог… струсила бы, верно, струсила… Да, скажу тебе, матушка княгинюшка… смеху ни крошечки туто нету; и не из чего грохотать совсем! – переходя к злости (при сознании, что эффект напугивания потерпел крушение в самой патетической прелюдии), вскрикнула вдруг княгиня Марья. – Не то запоешь, коли порассказать, что затем-от было!
– Еще страшнее? – продолжая смеяться, спрашивает иронически Елена.
– Что тебе говорить напосмех!.. Коли я заслужила тово своей преданностью, тогда… полно, будет, матушка, с тебя. Вот, думай тут, как бы ото зла отвесть, – заключила она, хныкая.
Елена поглядела было на обидевшуюся боярыню недоверчиво, но слезы, текшие в обилии, заставили легкомысленную, но добрую княгиню мгновенно раскаяться в своей, как думала она, непростительной ветрености. Она взяла нежно жесткую руку белобрысой дочери Патрикеева и, глядя ей в глаза, с нерешимостью просила забыть неуместную шутку.
Ряполовская, казалось, смягчилась, но сделалась еще неутешнее.
– Княгинюшка, свет мой, – захныкала она, – плачу я не об обиде, а об горе, которое… тебе, может, готовитца!.. – и еще сильнее разрюмилась.
– Успокойся, княгиня.
– Покойна я… но не могу… беда… беда…
Этот пролог возымел свое действие. Елена встревожилась.
– Выскажись, душенька Марья Ивановна, – упрашивает теперь вдова Ивана-молодого свою хитрую наперсницу больше чем заискивающим тоном.
– Слушай же, государыня, – с полным торжеством уже начинает дочь Патрикеева. – Софья взяла таково смело и отважно за руку гневного-то батюшку да и увела к себе. Прошло всего ничего, гляжу – он выходит тише воды, ниже травы! Вот отчего я горюю и плачу, свет мой, княгиня Елена Степановна!.. Вот в чем нам всем беду вижу я!.. Поняла теперь небось?.. Моя очередь усмехнуться!
Действительно, настроенной махинацией хитрой сплетницы Елене сделалось жутко от преувеличенного, как мы знаем, могущества Софьи Фоминишны на мужа.
– Душенька-княгиня! – после короткой паузы промолвила Елена передатчице грозы. – Сходи, мой свет, до батюшки да поставь его в известность… Пусть придет к нам… Пообсудим… А коли нужно… всех собрать наших! Да ты поспеши! Скорей!
Ряполовская, имея сама надобность видеть отца, не заставила ждать повторения просьбы.
Оставшись одна, Елена обернулась к окну на Москву-реку и долго смотрела внимательно на синевшие вдали леса да на серебряную ленту Москвы-реки, загибавшуюся к горам Воробьевым. Думы одна за другой горячее и томительнее пробегали в голове ее, хотя глаза и казались бесстрастными. Небо начинало темнеть, и княгиня не без внутреннего трепета стремительно отворотилась от окна в противную сторону.
Прямо перед ней стояла, как привидение, фигура Василисы, молча двигавшей свою кружку с бобами, предлагая начать гаданье.
– Пожалуй! – сорвалось с уст Елены.
Гадальщица сорвала с себя фату, набросила на скатерть и по фате раскинула дождем все бобы свои.
Княгиня придвинулась к столу и, наудачу взяв один боб, своею рукой сбила в кучу прочие. Кучу эту всыпала в кружку свою Василиса, встряхнув три раза ее и покрыв передником, достала, не глядя, семь синих бобков. Семь других вынула княгиня. Положили их на ширинку; взяли ее за четыре угла, приподняли, оборотили к столу, и – бобы расхлестнулись как попало по скатерти.
– Смотри, государыня! Твой выборный боб никем не тронут… Перепутались враждебные только, синеньки бобки. Значит, кутерьма будет у врагов твоих, а твоево… ненаглядново… не коснется зло никое…
Елена вздохнула полною грудью и, казалось, успокоилась.
– Еще разок, что ль, велишь кинуть?
– Не надо больше! Поди теперь.
– Не позволишь ли теперь, государыня, попросить тебя о милости?
– Говори!
– Меня князь Василий Иванович Косой хочет выдать за своего доезжачего, за Брыдастова, за Гаврюшку… а я не соизволяю!.. Войди в мое положение, княгинюшка!.. Защити!
– Хорошо! Будь покойна. Я велю Косому, чтобы тебя ко мне отдали.
– Не отпустит он… Он, вишь, греховным делом, в меня влопался… и хочет от старика, от отца, скрыть свои шашни, чтоб не ревновал… А мне… одинаково противны… и отец и сын. А я – раба их! Безгласная тварь, значит.
– Изверги! – вырвалось у Елены. – Будь покойна… Я у Ивана Юрьевича потребую тебя, а теперь… чтоб не встретиться тебе с Марьей Ивановной… поди на свекровнюю половину. – И указала сама ей, куда идти.
Дальше мы уже знаем, что вышло.
Покуда Иван Васильевич нежничал с хозяйкой да с детками, у невестушки его, на просторе, закипел веселый пир. Вся партия патрикеевцев наполняла повалуши вдовы княгини. Много было горячих споров; много было высказано и дельных советов: как действовать по обстоятельствам? Курицын, давно уже выпущенный, дал дальновидный план для действий в одно время (хотя по наружности) благоприятный врагам, то есть Софье и грекам, и – невесткиной партии.
– Тягаться нам с греками, – сказал он, оглядев собратьев, – в хитрости не удастся, особенно в мелочах… Пять раз на день проведут они нас! И обойдут сторонкой, коли поставишь заставу на большой дороге… Нужно, значит, явно не смешать им, а будто помогать даже, да в самом деле не зевать, про себя смекая. Софья Фоминишна все спит и видит, чтобы Вася ее забрал к рукам отцовы достатки и власть! Державный же наш памятует про князя Ивана Ивановича и ведает Митриево право. С нашей стороны не следует ни единым словом перечить грекам, ни княгине великой, что Василию Иванычу великими княжествами не володать.
– Да они и рады будут… что мы им даем волю! Что в том проку?.. Значит, что мы ротозеи и есть? – отозвался, прерывая советника, Иван Юрьевич.
– Не дошел ты, князь, еще до узла, а рвать хочешь? – спокойно ответил ему Курицын. – Дай договорить все. Нам нужно, чтобы затеи Софьюшкины сами разлетелись прахом и наших рук чтобы тут не заприметили. Нужно выбрать простоватого из них. Из духовных лучше, хоша, например, Нифонта! Благо он аще и в вышние области любит заноситься! Вот ему и намекнуть, чего, мол, дожидает Василий Иваныч? Он – ничего, и батько – ничего! А начни он, к примеру сказать, противу государя дела править – это державному понравится. Он его и назначит: скажет, у Васьки, видно, смекалка есть. Дай попробую?
– Опять не понимаю… Федя, друг, куда ты все гнешь? Эва хватил, нам учить еще Нифонта, да на свою голову. Гляжу я на тебя… и спросить хочу: из каких ты, мол, наш ли полно?
– Погоди, государь, узнаешь! Не перечь прежде. Вот пристанут они к Ивану Васильевичу, я знаю, с которой стороны. Он позволит. Скажут, растет, мол, княжич, нужно ему дворню набрать. Тоже наше дело: всучить ему таких человечков, чтобы всем на омерзенье было. А Вася паренек упрям. Коли ему раз кто попадет – от того не отстанет. Вот как нададим ему чуть не висельников, и начнут они ему крутить затейную голову, да так закрутят, что он влезет сам в петлю. Тогда-то ты, умная голова, наш набольшой, и подошли к державному горяченьково: чтобы дерзнул правду-матку выболтнуть да еще страху напустить. Вот и дело в шапке. Ваську-друга он за шиворот; женушку под замок! Уж ей не увернуться от шашней сыновних; мать – и потатчица будет; а стало быть, все будет ведать, а отцу не скажет. Как откроется пакость – ей первой и – беда! Ваську на казенный двор… а Митрея Ивановича мы и вытянем. Да пока горит злость у отца – вырвем у деда решение: передать внуку наследство! Вот… что и как нужно дело делать!
Воцарилось на несколько минут молчание, но когда все поодиночке передумали предложенное Курицыным, единодушное «молодец, Федя!» загремело в тереме Елены.
– Палата ума! – целуя в голову, отозвался Патрикеев.
Елена Степановна подала руку дружески советодавцу и поднесла сама ему стопу романеи[27].
– А коли мерзавцев надо отыскивать, зови скорей Ваську Максимова, батя, – крикнул, начиная хмелеть, князь Семен Иванович Ряполовский.
– Зачем же тебе он понадобился? – спросил, не скрывая отвращения своего к врагу молодого Холмского, Василий Косой.
– Лучше этого не выберешь, коли дело дойдет, как развратить кого нужно, князь то будь аль… княгиня! – нахально взглянув на Елену Степановну, выговорил Ряполовский, подозревавший, по слухам, Максимова в благосклонности той, которая теперь предалась ему со всем пылом истинной страсти.
– Ты не ведаешь, что говоришь, князь Семен! Много больно о себе задумал, – жестко высказала обиженная недостойным намеком вдова Ивана-молодого.
Всех словно передернуло. Князь Семен одумался, но поздно. Елена Степановна прослезилась даже от обиды и не сказала ему больше ни полслова.
– Так действуйте же так, как сказано! – осушив последний налитой ковш, сказал Курицын, твердо стоя на ногах и отвешивая низкий поклон княгине Елене Степановне.
– Бывай, государыня, весела и благополучна да последнейшего раба Федьку вспомяни, как будешь во времени! А теперь – за дело, пора! Прощайте.
За Курицыным потянулись все из терема Елены.
IX. Переворот
В уединенном углу пышного палаца князя Очатовского светится огонек, прорезываясь сквозь частую сеть ветвистых лип. Деревья эти чуть не врываются в окошко, перед которым на столе горят три свечи белого воска, разливая по пространной комнате далеко не полный свет. Взад и вперед по сумрачному чертогу, делая неровные шаги, как-то неловко проходит в русском терлике молодой человек высокого роста, богатырски сложенный, низко опустив голову. Кто бы заглянул в эту минуту в лицо прохаживающемуся, тот, наверно, пришел бы к заключению, что молодой обитатель пышного и по времени удобного покоя в палаце Очатовского только начинает ходить, покинув постель после тяжкой и продолжительной болезни. До того исхудало лицо, до того осунулись щеки! А глаза, потерявшие блеск, свойственный молодости, лихорадочно светились в глубоких впадинах под нависшими бровями, по временам вспыхивая фосфорическими искрами – мертвенным зловещим мерцанием. По временам глубокие вздохи вылетали из больной груди недавно еще живого, пламенного юноши. Едва ли и близкие друзья узнали бы в хвором, скорбящем бедняке князя Василия Даниловича Холмского. Между тем это был он действительно, только что оставивший болезненный одр, с которого подняли его усилия искусного врача в соединении с заботливою попечительностью хозяина. Дочери его уже нет в палаце. Она уехала с мужем в его маетности и, как слышно, также болеет. Известие подобного рода могло бы снова уложить надолго Холмского, но, к счастью, он не знает этого, беспокоясь только о долгом невозвращении своего верного доезжачего, посланного в Москву. «Что там делается?» – думает, не высказывая, Вася, и в душе его поднимается тревога. Мысли уносят его далеко. Он садится и грезит наяву. Перед глазами его возникает внутренность терема великой княгини. У окна сидит его мать и старается умерить печаль княжны Елены Ивановны. О помолвке княжны этой с Александром Литовским он узнал перед болезнью уже и скорбел. Лицо Елены оттенено безысходною печалью, но в грусти своей княжна еще миловиднее и задушевнее. Трогательное выражение ее томит сердце Васи, сознающего невозможность противостоять судьбе или переменить ее решение. Малютка Феня, с раннего детства отличавшаяся горячим сочувствием ко всякому чужому горю, нежно ласкает тоскующую сестру и щебечет, как птичка при расцвете природы.
– Вася! – слышится Холмскому, будто говорит княжна Федосья. – Не горюй о Елене; твоя печаль удваивает ее горе. Я заменю ее своими ласками, зацелую тебя! – и сама заглядывает предупредительно и ласково ему в глаза. А слова ее звучат такою мелодией, что Вася готов исполнить неподсильное, казалось, приказание доброй девочки: силится улыбаться и начинает разуверять Елену Ивановну, что в Литве найдет она ту же любовь к себе, как в Москве, потому что такая ангельская душа может внушать только соответственные чувства.
– Полно утешать, князь Василий Данилыч, безутешную. Не тебе мне это говорить, не мне слушать! Ты несчастлив сам, и судьба твоя скитаться по чужим по землям невесть еще сколько…
– Куда же меня еще посылает воля державного? – спрашивает в увлечении молодой князь.
– Великий государь, князь великий Иван Васильевич, повелел твоему благородию путь восприяти в землю Свейскую, править посольство, – раздается звучно и мерно статейная деловая речь, разом разогнавшая грезы скорбного юноши. Он вскочил, возвращенный в грустную действительность, и полураскрытыми глазами обвел вокруг себя.
Перед ним стоял его верный Алмаз в дорожном охабне, с которого струилась потоками вода, а рядом с ним, из полумрака комнаты, выступал карапузик в нарядной шубке и цветном кафтане, поглаживая свою круглую рыжую бородку. Это был очень дельный и хорошо известный Васе дворцовый дьяк государев Истома Лукич Удача.
– Добро пожаловать, гость дорогой, – промолвил совсем очнувшийся князь Вася. – И заправду приходится, видно, путь держать отсюда! И скоро?
– От твоей, княже, воли сие зависит, как укажешь. А по нашему рабскому разумению, мешкать нече.
– Да, разумеется… где ни коротать век… все одно. Ну, что у вас в Москве чинится?.. Да ты сядь, Истома Лукич.
– Коли повелишь!.. – И он сел, с важностью, заключавшею пропасть комизма, особенно при сравнении напускной важности с подобострастным положением униженного раба. Васе, впрочем, было не до сравнений и не до юмористических выводов.
– Что это матушка не шлет мне писулечки? – спросил молодой князь своего Алмаза, который как бы отшатнулся в сторону при этом очень естественном вопросе любящего сына.
– Княгиня Авдотья Кирилловна (да подаст ей Господь Бог наше место злачно среди праведных своих!..) писать, государь, князь Василий Данилович, уже не может… Зане… – и начал всхлипывать.
– Умерла она?! – в ужасе, с раздирающим сердце воплем вскрикнул бедный сын, не ведавший еще утраты родителей.
У дьяка и доезжачего полились слезы по щекам… Вася рыдал. Утолив первый порыв мучительной скорби, спрашивает он об отце.
– В раю праведных такожде, – отчеканил краснослов Удача.
Вася упал на колени и стал горячо молиться. Горечь ударов судьбы, разразившаяся над головою его разом, поразила душу, но произвела успокоительный перелом в чувствах, которые не переставал лелеять он. Теперь перед ним зияла бездна – гибель всяких надежд, всякого утешения; и любовь – последнее из благ, данных душе и сохраняемых до гроба, – любовь, казалось, потеряла для него всякую приманку. Он молился о подкреплении свыше, и все земное, до того томившее молодую душу его, отлетело, казалось, невозвратно. Он крепчал под ударами судьбы, и в убитой горем душе его возникал долг с его святыми обязанностями. Молился истомленный физически, но бодрый духом, недавно юноша, теперь муж, которому не страшны делались новые испытания. Больше того, что он выстрадал, мудрено изобрести самому находчивому мучителю. И столько вынести в короткое время, сколько судьба послала теперь на долю Васи, едва ли могли очень крепкие люди. А он только выходил из детства, когда брошен был в самый узел мирских волнений. Не выдержал здоровый организм такой ломки и привел чуть не к дверям гроба юношу. Но, поднимаясь вновь, и теперь еще раз пораженный вестью о потере обоих наиболее дорогих ему в мире существ – отца и матери, – князь Василий выдержал конец испытания с новыми чувствами – он теперь ничего не имеет на земле, за что бы стал стоять или что бы хотел оспаривать у своей гонительницы. Покорное орудие промысла, он полюбил горечь страданий – и произносит шепотом обет жить для других, не для себя, призывая на поддержку бренных сил плоти помощь провидения. Ненависть и зависть неизвестны были еще ему, и совесть его не мучили эти страшные спутники преступления. Зато гнев и вспыльчивость были ему знакомы, и он припомнил их теперь, сожалея о недостатке терпимости и терпения вообще!
Затем предстал ему образ Зои, и слова умиравшего Никитина прожигают его сердце стыдом раскаяния. Ласки же, которых он не удалялся, кажутся ему непростительным грехом, вызвавшим кару небес в виде потери родных. Внутренний стыд ярким огнем осветил его бледное лицо, и горящие уста высохли у него, как у горячечного. Отказ от руки Марианны промелькнул перед мыслью молодого человека как первый признак возможности совладать с собою, если твердо это себе предположить. И чувство довольства собою, хоть в этом одном, влило мало-помалу спокойствие в изможденную болезнью грудь молодого страдальца. Еще горячее стал он молиться. Откуда взялась память – слова молитв, в детстве еще заученных и, казалось, забытых, лились потоком из уст его. Голова быстро поднималась и опускалась, встряхивая увлажненными по́том кудрями Алмаз и Удача крестились тоже в стороне, умильно смотря на икону – благословение матери князю Василью при отправлении в дальний путь. Устремив на эту святыню сияющий теперь взгляд упования, долго молился Вася и встал с колен утомленный, но покойный и готовый на все.
– Да будет воля великого государя надо мною, негодным рабом его. В Свею – так в Свею! Заутра отправимся, друзья. А теперь – успокойтесь, вы. И мне нужен отдых.
Он заснул безмятежным сном здоровья, как давно не спал в своих странствованиях.
Посольство в Свею, впрочем, как увидел из наказа государева Холмский, оказалось для него вторым уже поручением, а первым и главнейшим поездка за Нарову и сношение с влиятельными лицами Ливонского ордена. Дальновидный Иоанн успел построить крепость на самой грани своих владений, где сходились новгородские области с землями рыцарей, и хотел точнее познакомиться с действительным положением крестового братства да его взаимных отношений к усмиренным захребетникам – ливам и эстам. Слухи о волнениях, не прекращавшихся в некогда прекрасной Ливонии, с обогащением суровых крестоносцев, терявших в частых бражничаньях последние проблески отваги и мужества, доходить стали часто до Москвы. Государь знал и о распрях между гроссмейстером и архиепископом рижским. Открытие подготовлявшегося злодейства Лукомского представляло Василия Холмского Иоанну человеком, обладавшим умом тонким и способным лучше всех оценить, что делается у соседей нашей новгородской и псковской областей. По воле державного должен был молодой посол открыто ехать на Луки Великие через Литву и все, что встретится на пути туда, не оставить вниманием и доносить своевременно. Дело сватовства уже было доведено до желаемого конца, и, в ожидании привоза невесты московской, слуга отца ее всюду в Литве находил дружеский прием и предупредительность. Если бы мы сказали, что в этот приезд свой молодой князь встречал ряд торжественных встреч и сопровождений – от маетности одного магната, как гость его, к соседу для угощения, – мы не преувеличили бы ничего и ни на волос не отступили бы от истины. Не заботясь ни об овсе, ни о сене, ни о столе, ни о ночлеге, так целые три недели, как сыр в масле катаясь, все ехал да ехал герой наш, которому дал Очатовский и знакомого маршалка пана Мацея с письмами к властям и властителям. Уж по первой пороше, скоро исчезнувшей, добрались наши путники до Лук Великих да еще два дня тянулись по скверным дорогам до Пскова.