bannerbanner
Иоанн III, собиратель земли Русской
Иоанн III, собиратель земли Русскойполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 35

Боярин сам освидетельствовал крепость колец.

– Лука, ступай вон! Запри дверь! Ну, теперь, детушки, прощайте, да…

Князь приложил палец к губам.

– Ступайте себе, да Клима слушаться; а за службу вином вас потчевать не буду, нате, купите сами. Ну, с Богом!..

– Государь боярин, а кляп…

– Не бойся, справлюсь! Убирайтесь! Время не терпит.

Боярские дети вышли, князь запер дверь изнутри железным засовом, снял попону и плюнул. Вид Леона, впрочем, благообразного, даже красивого мужчины, в это мгновение поистине был отвратителен: глаза налились кровью, волоса всклочены, из раскрытого рта пена.

– Хорош ты, Леонушка! – сказал боярин с выражением сострадания и ласки. – Хорошо, что ты попался ко мне в руки, а не к Пестрому, не к Щене или другому кому… Прямо на висельницу… Ты, Леонушка, теперь лукавство свое отложи на сторону и, что спрошу, отвечай без хитрости. Не то я откажусь от тебя, и погибнешь…

Князь освободил язык Леона, и тот задрожал всем телом, а князь сел против него на деревянном табурете.

– Ну, Леонушка, признавайся! Царевича нельзя спасти?..

– Я не повинен в смерти его, – прохрипел Леон голосом, израсходованным во время переезда в Москву…

– Об этом я не спрашиваю, – продолжал боярин. – Можно ли его спасти или нельзя?..

– Я не в силах… Болезнь приняла смертельный оборот. Клянусь всем на свете, я не повинен…

– А зачем же ты бежал?

– А за что вы зарезали мистра Антона? Вижу, смерть его идет, я знал, что за нею и моя прячется. И ты бы ушел, боярин…

– Так решительно нельзя?..

– Не смею обманывать. Принимай, князь, свои меры!

– Спасибо, Леонушка, за совет, твоя правда, зевать нечего. Посиди недвижимкой; не для тебя – для других это делаю, а я тебя выручу; сиди смирно, я велю тебя и пытать для вида…

Жид затрясся всем телом, и глухой стон вырвался из груди его.

– Не бойся, для вида только, а заправду пытки не будет; ты не сознаешься, мы тебя в Литву и вышлем. Об остальном после. Боюсь опоздать… До свидания.

Боярин отодвинул засов, вышел, запер дверь, спрятал ключ; на стражу поставил и к дверям, и к окну с железной решеткой по два человека и, не заходя наверх, пошел на двор государев.

Соборы пылали внутри от множества свечей, принесенных многочисленными дворянами дворцовыми, боярскими детьми и женщинами двора царевича. Было уже поздно, около полуночи. Хотя Кремль был давно уже заперт и с посадов никто уж туда не мог пробраться, но внутреннее народонаселение Кремля было также многочисленно. Кроме великокняжеских дворов, обширных и связанных между собою переходами и калитками, кроме соборов и некоторых приказов тут жили важнейшие должностные бояре, сановники, дворяне на своих дворах; двор Патрикеева стоял в тесном переулке, примыкая ко двору митрополита с одной стороны, с другой – ко двору Ряполовских, насупротив, во всю длину переулка тянулся посольский двор, посредине красовались хоромы, в которых проживал Курицын. Второе жилье видно было из-за каменной стены, окружавшей двор, зато от других домов, на которых проживали второстепенные дьяки, приказные и прислуга, были видны только крыши. Ни облачка на синем небе, луна во всем блеске сияла над Кремлем и освещала посольские хоромы, но в окнах не было света.

«Видно, спит, – подумал Патрикеев, проходя мимо. – Спит и не ведает, что один страх наш уже сидит в западне, другой недалече, да без меня не вернется, третьего убрать надо… Тогда и концы в воду».

Днем Патрикеев проходил на государевы дворы через сад свой, но в эту пору все ходы были заперты; к государю можно было пройти только через благовещенскую калитку, – почему нельзя было миновать соборов; на площади, несмотря на позднее время, народу было немало: одни шли в соборы, другие оттуда возвращались, только у старого Архангельского, еще не сломанного, прислонясь к забору палисадника, стояли два человека. Старость не ослабила еще зорких очей Патрикеева: он тотчас заметил, что эти люди пришли на площадь не из участия к царевичу, а из любопытства корыстного; самому заняться преследованием этих тайных соглядатаев общей печали было бы опасно, но при боярине не было никого; он невольно оглянулся и заметил, что и за ним кто-то наблюдает, что этот соглядатай пришел по следам боярина. Патрикеев воротился, а тот поспешил к нему навстречу…

– Ну, сынок! – сказал он. – Я не ошибся. Ты смотрел за мной в оба, а я и забыл про тебя. Теперь объяснять не время, что и как. А вот тебе от скуки работа. Глянь-ка налево. Видишь?

– Вижу…

– Головой отвечаю – софиевцы аль и того хуже; а мне надо спешить к государю.

– Я за тебя…

– То-то же… Ловить не надо телес их, а имена, слова и мысли… Вернусь домой, пришлю за тобой…

Патрикеев пошел к благовещенской калитке, а князь Косой воротился в ту улицу, откуда пришел, но скоро очутился в палисаднике ветхого Архангельского собора и подполз к тому самому месту, где стояли предполагаемые софиевцы. Несмотря на то что они разговаривали тихо, Косой поместился так близко, что мог слышать каждое их слово… Один из них был высокого роста, другой пониже, оба статны, плечисты, вооружены, как будто в дело. Забрала были подняты, но Косой не знал их.

– Что, государь Андрей Васильич, – сказал тот, что пониже, – пусть и вороги, а жаль…

– Образец! Нам с братом хлеба-соли не водить, кошка промеж нас пробежала, вся наша опора в свирепой душе Ивана: была матерь великая, ее не стало, – ее место заступил Иван-благодушный; не станет его – на нас подымется вся дворня. Ты думаешь, Образец, что челядинец Иванов Мунт-Татищев от себя врал? Не я буду, патрикеевцы научили. Ты веришь Курицыну? А я нет!.. Татищев и про него говорил брату Борису, когда проходил через Волок. Жаль, что меня там не было, я от Татищева узнал бы подноготную и обличил бы моих злодеев перед братом. Я и теперь за тем сюда приехал, дал бы только Господь, чтобы племяннику стало легче. Он мне помог бы во многом; и то еще дошло до меня, будто Татищев на Москве, его видали люди такие, что не солгут, он им сам сознался.

– Нет, государь Андрей Васильич, мой толк не таков. Ты, пожалуй, соберешь дела своих злодеев, расскажешь их брату Ивану Васильичу. Тебя к нему допустят раз, а сами, что день с ним, твою правду своим медом переделают, станет правда не твоя, их, а ты прослывешь беспокойным клеветником. И так тебя зовут строптивцем.

– Раз, да горазд. Не люблю брата, но знаю, что за клевету не пощадит бояр, знаю, что у него зубы горят и на мой Углич, и на Борисов Волок, и на сестрину Рязань, да на все города, сколько их ни забрал, перед людьми святой повод имел… Вот этого повода не подать…

– Тебя ли слышу, государь? Да был ли у Ивана хотя на один пригород, на одну волость святой повод. Все поводы, сколько их ни было, сам состряпал, вон в той палате, что у теремов; то поварня великих выдумок; там и кроме Ивана повара первой стати есть: Патрикеев, Курицын…

– Ты же за Курицына стоишь…

– На то, князь, есть свой повод…

– Не верь, боярин мой верный! Курицын с ведома Патрикеева, а может быть и выше, учуг[20] отпер, авось осетры влезут… Я вывел бы их на чистую воду, если бы мне только Татищева отыскать да с Иваном-племянником повидаться… Я посылал сегодня к брату Ивану: отказал меня видеть, семейной смуты ради, как будто я не брат ему, племяннику не дядя! И какому племяннику!.. Я хотел пойти к больному, патрикеевцы не допустили. Признаюсь тебе, Образец, меня так и подмывает пойти в терема; теперь уже и поздно, челядь озабочена; патрикеевцы истомились, авось прозевают, а я увижу и брата, и племянника… Я… да что долго думать. И без того строптивцем называют, оправдаю их кличку… Пойду!..

– А если…

– Молчи, Образец! Не перечь; воля моя не из проволоки – не согнется; ты меня обожди тут у соборов…

– Курицын советовал избегать свидания…

– Потому-то я его и ищу. Делай противное тому, что тебе злодей твой советует, ошибки не будет. Иду!..

Князь Андрей Васильич Угличский пошел к благовещенской калитке. Образец тихо за ним следовал и сомнительно качал головою. Князь Косой вскочил, встряхнулся и, обойдя собор, вышел опять на площадь; из собора Успенского вышел митрополит Зосима и, сопровождаемый Нифонтом и духовенством, направился на двор государев. За духовенством шло много бояр и людей сановных, в том числе Семен Ряполовский, женатый, как мы уже видели, на сестре Косого. Молодой Патрикеев подошел к зятю. Тот вздыхал и отирал слезы; Косой дернул его за полу, Семен обернулся и, увидав князя, поотстал от боярского хода…

– Побойся Бога! – сказал он ему шепотом. – Ты с лицом веселым.

– Да ведь я не боярин, не дворецкий, даже не дворцовый. Нас не пускают и на выходы… – проговорил Косой.

– Пустое. Теперь время иное, теперь за уставом никто смотреть не станет. Плачь слезно и ступай за нами. Не спросят. Пойдем…

Косой стал печален, а в переходах у него в глазах заблистали и слезы; когда же вошли в сени той половины, где жил царевич, Косой плакал навзрыд и печалью своею обратил на себя общее внимание. В опочивальню царевича, кроме митрополита, Нифонта и немногих духовных лиц, никого не пустил Иван Максимов. Косой было толкнулся туда, представляя из себя отчаянного, но Максимов удержал его за руку…

– Перестань выть! Вперед старших не лезь, государь у сына.

– Мы тоже теряем родного! Нашу надежду! Господи, смилуйся. Ты бо един Господи, творяй чудеса!..

В то самое время, когда Косой, подняв руки вверх, произносил эти слова, двери отворились, из предспальника вышел Иоанн, по правую его руку шел Зосима, по левую Патрикеев. Ни слезинки не было в очах Иоанна, но тем страшнее, ужаснее был вид растерзанного горестью отца. Вид и слова Косого заставили его остановиться. Как будто поверив этим словам, он оглянулся и посмотрел в опочивальню сына… Но тотчас же потряс головою и сказал тихо:

– Нет. Все уже кончено! Да будет Его святая воля!

В сенях Иоанн опять остановился и, вперив страшный, огненный взор в Зосиму, долго стоял недвижимый и безмолвный. Вздохи, стенания, восклицания, пред тем так громко раздававшиеся, смолкли; страх, подобострастие оковали всех, только один Косой хныкал, и то тихо. Иоанн с приметным усилием оторвал свой взгляд от Зосимы и посмотрел на Патрикеева…

– Это сын твой? – спросил Иоанн тихо. – Тот, о котором ты говорил мне в опочивальне сына?

Патрикеев преклонился.

– Быть ему дворецким при моей горькой вдовице.

– Брат, страшная весть добежала до нас… – с непритворною печалью сказал Андрей Васильич, входя в сени…

Иоанн затрясся всем телом, глаза загорелись, как уголья. Андрей, смутясь, отступил… Губы Иоанна тряслись и что-то шептали, но что – того никто не мог разобрать… Жезл дрожал в руке, будто судорога корчила десницу, и мерно стучала жезлом об пол; бояре невольно преклонились, боясь видеть разрешение близкой грозы. Вдруг звон вечевого новгородского колокола разостлался по сеням жалобным звуком, и на грозном лице Иоанна изобразилась печаль неисходная, безнадежная, без слез, правда, но выражение этого лица было само страдание… Величественная голова поникла, Иоанн пошатнулся. Андрей было бросился поддержать брата, но тот будто проснулся и сказал гневно:

– Назад! Ты позабыл, что я государь всея Руси и – твой! Зачем ты здесь без зову?.. На свое место, князь, на свое место! Оно не здесь!.. Патрикеев!..

Иоанн ушел в сопровождении только одного Патрикеева. Тишина превратилась в бурю, но опять утихла, когда между Косым и Андреем завязался крупный разговор…

– Не пущу! – кричал он, размахивая руками. – Без государева указа никого не пущу… Великий князь Иван Иванович теперь уже льстивых речей слушать не будет…

– Да ты-то кто, дерзкий клеврет…

– Такой же князь русский, как и ты! Такой же подданный государев, как и ты! Потомок Ольгерда. Нам с тобою нечего долго считаться! Святители, бояре, воеводы, дворяне именитые, вы слышали волю государя. Я исполняю долг свой; прошу вас, удалитесь. Вас позовут указом к последнему целованию, а теперь царевне нужен покой, нам, слугам ее, простор и время…

Все спешили исполнить совет нового дворецкого, Андрей ушел почти последний, расспрашивая, кто этот Косой, потомок Ольгерда. Когда князь остался в сенях вдвоем с Максимовым, тогда только заметил, что последний не обращал никакого внимания на все, что происходило в сенях. И взоры, и мысли его были в опочивальне Ивановой…

– Максимов! – сказал Косой с твердостью. – Я не люблю любопытных.

– Не люби себе, пожалуй. Мне какое дело…

– Видно, ты позабыл, что ты у меня под началом. Видишь, побледнел, не успел об этом и подумать. Правду сказать, и времени не было. Кто там остался еще в опочивальне?..

– Не знаю…

– А вот мы и сами увидим!..

– Не пущу…

– Ты, видно, опять позабыл…

– Твоя правда, князь! Привычка…

– Отвыкнешь! – промолвил князь и пошел в опочивальню. Там стоял туман от ладана и пылавших свечей. Сквозь эту дымку в углу под образами виднелся обширный, низкий одр с шелковым пологом; на одре покоилось тело усопшего, до половины прикрытое шелковым покровом, отороченным соболями. Из-за полога едва пробивалось бледное зарево от нескольких лампад, теплившихся пред иконами. Одна большая свеча в серебряном неуклюжем подсвечнике, стоявшем на полу у изголовья покойного, дрожащим красноватым светом освещала его лик, исполненный спокойствия и мужественной красоты, которой не успел исказить скоротечный недуг. Тихая, неземная улыбка осеняла уста, будто говорившие: «Не убивайтесь, не крушитесь… посмотрите, как мне хорошо, спокойно спать». Но сияющая на груди его большая икона, сильный запах ладана, смешанный с угаром от свечей; этот святитель в стороне у аналоя над Псалтырем, с длинною свечой в руке! Эта толпа рыдающих, молящихся с земными поклонами женщин… Все это говорило, что то не простой земной сон, а вечный… У ног покойного, на одре, полустояла на коленях Елена. Судорожно сжимала она в руках его похолодевшие руки. Она то припадала устами к его коленям, и в это время все тело ее содрогалось от истерических рыданий, то вдруг внезапно замолкала, быстро поднимала голову и пытливо, недоверчиво вглядывалась в безмятежное лицо недавнего страдальца, как бы силясь уловить на нем малейшую искру жизни, какое-нибудь движение в устах, в глазах… в каком-нибудь мускуле лица… Казалось, на несколько мгновений все жизненные силы ее превращались в одно созерцание… Потом снова раздавались раздирающие вопли, и голова падала на прежнее место… Спустя несколько минут Косой воротился из опочивальни, бережно, но настойчиво выпроваживая женщин. Все выли неистово, жаловались, что им и поплакать не дадут над своим господином, но князь не принял в уважение их пламенных доводов и приказал отправиться по местам.

– Ну, Максимов, княгиня пусть еще поплачет, от слез легчает горе, а ты, чай, устал, ступай себе спать.

– Мне… уйти?..

– Да уж, конечно, не мне! Нужно будет, позову, челядинцев тут немало. Ну, ступай же, говорят тебе!..

Максимов странно, бессмысленно смотрел на князя. Голова у него кружилась, он решительно не мог понять, что ему князь наказывает…

– Ну что же ты!

– Я, князь!.. Да я от этих дверей другой год не отхожу…

– Где же ты спишь?

– Вот на этой скамье, князь! В предспальнике спит татарка, а я здесь…

– Но где же твое жилье?..

– Вот эта скамья, князь!

– Да надо же где ни есть переодеться, умыться…

– На то есть мужская теремная баня; утром проснешься, сбегаешь, принарядишься и опять на службу…

– Как же ты успевал бывать у мистра Леона, у Курицына и у других?

– Я бывал только там, куда посылали, а нет посылки – я тут; а уйдут к государю – я могу и тут читать и думать…

– Читать! Что же ты читаешь?

Максимов молчал, князь опять спросил:

– Старые летописи, рассказы честных иноков?

Максимов молчал.

Вдруг за дверьми послышался крик Елены: «Максимов! Ваня!» И Максимов был уже в опочивальне, а князь стоял тихо в предспальнике и слушал их беседу.

– Ваня! – шептала Елена, заплаканная, с выражением страха и безумной радости. Впервые увидал ее Максимов простоволосою и в таком виде: заплаканные глаза, беспорядок в одежде, длинные волосы разбегались густыми прядями по тонкой прозрачной рубашке и по глазету душегреи, опушенной горностаями. Все это вместе придавало ей особенную, невиданную Максимовым прелесть. – Ваня! – шептала она. – Погляди! Я боюсь, чтобы не ошибиться! Ангел мой дышит, он еще не отлетел! Посмотри, Ваня, посмотри! Я не смею…

– И я не смею, государыня княгиня!

– Трус! Благо Альми тут! Альми, беги сюда!

Но Максимов уже стоял у постели царевича, приложив руку к его груди и с напряжением прислушиваясь, не дышит ли.

– Напрасно! Он там, на небесах… – сказал он тихо, безнадежно опуская голову.

– А что же ты мне говорил Ваня, будто душа до семи дней…

– Государыня! – И Максимов, приложив палец, значительно посмотрел на священника, стоявшего за аналоем и мерно читавшего Псалтырь, изредка покашливая…

Елена опомнилась и, отозвав Максимова подальше к самым дверям предспальника, поспешно, едва слышным голосом продолжала:

– Не ты ли мне говорил, что до семи дней для истинной мудрости и смерть не страшна. Вот она, свежая смерть… Где же твоя мудрость, Ваня? Воздвигни же моего друга, мою надежду, мое сокровище… Вороти мне мужа, вороти мне жизнь!..

– Государыня Елена Степановна! Не я ли говорил, что я верю и понимаю разумом дивную мудрость, но еще нов и неопытен, изучаю альфу, но до омеги – много лет биться надо; на Москве был один мудрец силы высшей, он один как рукой снял у царевича камчугу… Женился Андрей – камчуга воротилась и привела с собою смерть… Опасно играть сердцем…

– Мне снилось или нет? После отходной уже, когда его не стало, моего ангела, вошел Патрикеев… Нет, не снилось… Бедный отец! Он силился скрыть печаль, не смог и, увидав Патрикеева, преклонил голову на плечо нашего друга. Да, да, я бросилась к нему. «Все кончено», – сказал отец… Я слышала вопль Патрикеева. Старик зарыдал и сквозь слезы промолвил тихо: «Так, видно, жида изловили для страшной казни…» Так, так, это мистр Леон; мне тогда и на ум не пришло, что только один Леон может… Но еще не поздно!..

И царевна выбежала из опочивальни… Она не обращала внимания на сумятицу в переходах. Как быстрая лань взбежала она наверх, в сенях нашла она Патрикеева, Софию под черной фатой, одиноко стоявшую у окошка, князя Пестрого, обоих Романовых, да у дверей, как обыкновенно, торчали Мамон и Ощера.

– Где государь родитель? – спросила она громко, но все, кроме Софии, подавали ей знаки, чтобы она замолчала. Патрикеев молча указал на дверь в образную: в глубокой тишине она могла расслышать, что в образной рыдает и… рыдает Иоанн. Елена схватилась обеими руками за сердце.

– О мой великий родитель! Еще есть средство!.. – воскликнула она и бросилась в образную. Мамон было протянул руку, чтобы исполнить государев наказ, но угодливый Ощера оттолкнул Мамона и отворил дверь. Елена встала и не смела произнести слова. На ковре лежал ниц Иоанн; рыдания прерывали слова громкой, сердечной молитвы.

– Господи, Господи! – молился он. – Низыди, Боже, да омою грешными слезами десницу твоею, ею же казнил еси гордыню раба твоего!.. Смирил мя еси и наставил. Прогремел гром твой… обратил в прах силу и мудрость человеческую, каюсь, Господи! – И голова Иоанна снова упала на ковер, и потекли тихие слезы.

– Родитель! – трепещущим голосом произнесла Елена.

Иоанн поднял голову и с изумлением посмотрел на невестку… Он как будто устыдился своих слез…

– Что с тобой, бедное дитя мое? – проговорил он нежно и заботливо, поднимаясь с земли и подходя к Елене.

– Ах, государь, прости отчаянной вдовице, но мне показалось, будто есть надежда; кажется, Патрикеев говорил, что мистр Леон…

– В цепях, – перебил Иоанн.

– Он может…

Иоанн отступил от нее.

– Воскресить мертвого?! – воскликнул он с невыразимой горечью и отчаянием в голосе. – И кара Божия, постигшая мой дом, еще не образумила вас! Не потворством богопротивному соблазну смягчим гнев Божий… Нет, дочь моя!.. Патрикеев!..

Боярин вошел.

– Сжечь еретика Леона! – сказал государь голосом покойным, но суровым – и отвернулся.

Елена и Патрикеев вышли молча из образной.

Часть II

I. Степи

Тихий Дон, так верно прозванный седою стариною, немой свидетель множества кровавых дел между несчетными народами, молча катил свои величественные воды по стране совершенно дикой и пустынной. Густые рощи сменялись безлесными скалами меловыми, ослепительными для глаз, но грустными для мысли. Огромный целик, или пустырь, пространством превышавший Иоаннову державу, от берегов Оскола тянувшийся до Яика, Каспийского и Черного морей, вмещая в себя северную сторону Кавказского хребта с предгорьями, служил кочевьем татарам разного рода и названия. Тихий Дон протекал по правому крылу пустыни, величественные воды его не омывали ни одного города, ни даже села на всем протяжении течения до венецианской топи, или, правильнее, турецкого Азова; власть итальянцев на Черном море была уже уничтожена пашами Магомета II. Несмотря на то, тот путь в Крым был самый безопасный; старый путь на курские города проходил мимо молодого гнезда запорожцев, которые смотрели на путешественников глазами своих соседей-татар – эти грабили по Осколу; а далее шла литовская граница, всегдашний притон изгнанников, изменников и бродяг; путь на Азов хотя и пролегал по Дону, в степях пустынных, но татары редко прикочевывали к реке, опасаясь московских и крымских засад, военных разъездов, от времени до времени посылаемых воеводами рязанской Руси и рязанскими великими князьями. Рязанская Русь составляла часть державы Иоанновой, которая делилась на трети: Владимирскую, Новгородскую и Рязанскую; последняя, можно сказать, только именем принадлежала к Москве, в особенности окраина, или украина, то есть земли пограничные, приписанные к Москве даже до впадения в Дон реки Воронеж и расположенные по правому берегу Дона, – эти земли служили временным пребыванием московским промышленникам, приходившим сюда за рыбой, пушным зверем, охотничьей птицей и медом…

Некоторые места по течению Дона и доныне сохранили высокую живописную прелесть, а в то время, когда секира дровосека вырубала дерево не ради прибыльного промысла, а в защиту от стужи или для постройки струга[21], Тихий Дон, с малыми исключениями, протекал между заветными рощами дубовыми, липовыми и другими. Одним из красивейших и живописнейших мест на верхнем Доне была Девичья балка, или яр, глубокий и широкий овраг, образованный быстрою безымянной речкою ниже впадения Сосны и несколько выше впадения Воронежа в Дон. Солнце уже клонилось к западу, в балке темнело, у самого устья балки Дон изгибался, образуя обширный залив. Медведь сидел на песчаном берегу и как будто любовался степью, безбрежно раскинутой по левую, луговую сторону реки; камыш по этой стороне торчал недвижно, но изредка в нем раздавался шелест, и голова длинношеей чипуры, или цапли, будто справлялась, все ли на Дону благополучно, и опять исчезала в камышах. К заливу с одной стороны, по той же балке, бежала пара лосей, с другой, перепрыгивая через ручей, несся легко и красиво дикий козел, но волки, притаясь за валежником, чутко стерегли добычу. Долговязый лось набежал на засаду и быстрее ветра бросился к заливу, бух… и он уже на половине реки; вот он оглядывается на отсталого товарища. Густой лес покрывал оба плеча балки и тенистой рощей тянулся далече. Иногда на реку выбежит лисица, или высунется и опять спрячется расторопная выдра, или шаловливая белка, играя, испугает сонного кречета. В глубине балки через речку перекинулась земная плотина, построенная трудолюбивым семейством бобров, но жильцы давно разбрелись; сыскали ль другую удобную речку или вовсе перевелись, про то знают гости московские, посещающие уже третий год этот овраг исправно и прилежно. Вот и теперь на осьми стругах они тянут вверх бечевою; звери заслышали гостей и разбежались, несмотря на то что гости, как будто условясь, хранили глубокое молчание. Достигнув балки, они осторожно ввели в залив свои струги, видно, не первая стоянка; нашлись давно вбитые колья, привязали к ним лодки, а сами вышли на берег; на старом пепелище, за углом скалы, развели огонь, так что с реки и видно не было, и принялись ужинать. На страже у лодок остался один молодой парень, он не спускал глаз с безбрежной степи; все же другие разместились вокруг огня, не снимая, однако же, вооружения.

– Эх, – сказал Сила Бобровник, – было знатное место, да провались медомцы, другой дороги не нашли, бобровое гнездо распугали. Вон теперь куда, на Ворону изволь ездить, того и гляди, татарва нагрянет…

– Волка бояться – в лес не ходить! – перебил седой Марко и ослабил пояс, на котором висела дорогая турецкая сабля. – Вы, ребятушки, птенцы бесперые, вам не то бобровую слободу, нет, бобровый город подай, да еще с пригородами; вам чтобы спать всласть, а впросонках сотню бобров одной рукой изловить, а где бобровый гон, где ногу помять надо, там уж вам и трудно, баловни этакие. А у нас бывало не так: знаем мы заверно, где бобры хозяйством завелись, знаем мы и те места, где их человек али зверь распугал, мы тех в покое оставляем, а где можно, сами от дурного зверя стережем – пусть их плодятся, а мы давай одиночников гнать, мехов было вашего не меньше. Что в том толку, зеленое племя, что вы десяток бобровых плотин разорили по Вороне? Положим, детенышей не били, да ведь они и без вас пропадут. Спроси-ка у нашего брата, человека бывалого, – что вы! Кафтанишко-то с нашивкой казначей те на один поход дал взаймы, лучишка у тебя самодел, а пику за медную деньгу у цыганчонка в старых кузнях выменял; нечего сказать, промысловые люди. Вон, погляди на старого московского мехового подвозника: все жалованное за вольный труд, молодецкую службу. Кольчужина добрая, не одна стрела об нее измялась, – сам Василий Темный из своих рук пожаловал, а кривой татарский меч подарили Шемякины. Кафтанов с оторочкой, шапок не считать стать; что Глецкий, что рязанский великий, что верейский, а что Патрикеев да другие князья подарили, когда Марко им вольным ловом кланялся. Эх, знатное время было!

На страницу:
12 из 35