bannerbanner
Иоанн III, собиратель земли Русской
Иоанн III, собиратель земли Русскойполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 35

– Пожаловал и ты! – сказал Курицын с презрительной улыбкою. – Вот тебе и цветки зацвели, скоро покажутся и ягодки. Но я должен вам сказать правду: я умываю руки, на меня не надейтесь. Мне надоела ересь; заблуждения проходят; вижу, что зло творил, и каюсь, а государь помилует…

– Как, Федор Андреевич, – сказал некто Сверчок, молодой дворянин. – Да не от тебя ли она по всей Москве пошла, не ты ли ее привез из земли Угорской?..

– Слепые невежи! Вы перетолковали слова мои; я вам рассказывал о том, что можно творить с помощью кабалы, что сам в земле Угорской видел, но тогда я не знал, а теперь знаю, что то – бесовская сила! Покайтесь, говорю я вам, принесите повинную, всех вас помилуют, а не то худо будет.

– Пусть живого сожгут, а чему верю, от того не отстану. Ты был нашим начальником, ты всем нам говорил: дерзайте, я вам щит и стена; не ты ли говорил, что тебе удалось уловить бояр Патрикеевых и Ряполовских, не по твоему ли совету Алексий и Дионисий призваны на Москву и поставлены на первых местах; Алексий умер, а знаешь ли, где Дионисий?

– Знаю. Его в государевом селе Нифонт допрашивает…

– Напрасно. Дионисий ничего не скажет…

– Конечно. Он не в вас. Вы всякую тайность в трубы раструбите. Но довольно. Я не хотел даже вас видеть, но необходимо было объясненье. Прощайте, вы не мои, я не ваш…

Курицын вышел из комнат.

– Лицемер! – сказал с чувством Сверчок. – Но я с тебя сниму личину… Пойдем, покинем логовище зверя хитрого, Небом проклятого. Погибни, отступник, наследуй царство сатаны; ты не наш, мы не твои, Курицын. Погибни!

– Погибни! – хором возгласили все и ушли. Остался один Максимов.

– Я ничего не понимаю. Курицын опять хитрит, надо распутать это дела. Кажется, он идет сюда.

– Да оставите ли вы меня в покое, а! Ушли! Ты один здесь. Плохо, Иван, плохо! Как думаешь, что будет, если царевич умрет…

– Что с тобой, Федор Андреич! Помилуй! Камчуга не такая болезнь…

– Полно, камчуга ли? Мистр Леон кабалу разумеет; оно будто и камчуга, а может быть что другое… Нежная любовь к сыну горит, пока сын жив… Внук уже не сын, а сноха без мужа так часто видеть государя не будет. Тогда что? Тогда вверх полезут греки… Об одном теперь хлопотать надо, чтобы на собор от светской власти государь поставил наместников наших, не то беда – доищутся. Государь требовал у меня толмача, который бы еврейский язык разумел. Хочу на тебя указать…

– Федор Андреич, не погуби! Меня возьмут из теремов.

– Вот что! Но там ты опасен, ты сам слеп, а болтлив.

– Клянусь, не скажу ни единого такого слова, чтобы в улику могло пойти.

– Довольно таких слов насказано. Хуже, князь Василий Холмский с Дмитрием Ласкиром слышали все, что говорил Поппель, ты и я с мистром Леоном.

– Погибли мы!

– Не совсем. Пусть только Алена Степановна попросит Патрикеева, чтобы концы в воду опустил, да чтоб не мешкала; я сейчас пойду к нему и запугаю, но если мои слова не подействуют, тогда беда… Ну, а что нам с мистром Леоном делать? Он еще опаснее тебя.

– Что же ты хочешь с ним делать? – оробев, спросил Максимов.

– Да я у тебя спрашиваю. Теперь он что зверь лютый, себя от злости не помнит, может повредить мне, отомстить царевичу, а тебя в чарке воды утопить. Вот что придумал: я пойду к Патрикееву, а ты туда от царевича. Или постой… Ох, Господи, что меня так под ложкой схватило… Озноб… Гей, Гаврило, дай-ко шубу… Дурно… Ох, болит… Голубчик, Ваня мой, попроси ко мне мистра Леона… Не могу… не могу, не могу… Христа ради, Леона…

И Курицын, дрожа всем телом и кутаясь в шубу, лег на софу, покрытую дорогим персидским ковром. Максимов побежал за Леоном, а Курицын тут же позвал Гаврилу.

– Беги поскорее к боярину Ивану Юрьевичу, скажи: Федьку твоего недуг сломал, а есть тайности; просит твою боярскую честь, не пожалуешь ли сам на посольский двор… Вот уже и утро! – продолжал Курицын один, умащиваясь на софе. – Образец теперь не придет, побоится, а дельце это поддержало бы меня, в случае если бы… Кто-то идет, ох…

И Курицын стал стонать изо всей мочи; вошел карлик, и Курицын расхохотался.

– Чучело! Ты не спишь?

– Еще бы, ты ревел как медведь в берлоге. Да я не ложился.

– Что же ты делал?

– Службу правил. Был на княжьем дворе запасном. Андрей Васильевич сегодня в ночь из Углича приехал.

– Важно. Один?

– Один.

– Значит, Образец не обманул. Вот отчего и не пришел. Боярин не мог оставить своего господина.

– Куда оставить! Он что-то ему сказал, так тот просто взбесился, стал руками махать, ногой топать, опять было по-походному оделся.

– Что за притча! Ну, чучело, – Курицын встал и сел к письменному столу. – Надо тебе отнести сию писулю боярину Образцу да с ответом вернуться что духу станет… Ладно… Кажется, любезнейшего братца изловили…

С полчаса Курицын пролежал на своей софе, то хмурясь, то улыбаясь. Карло воротился и подал ему записку.

– Так и есть. В Литву бежать, так зачем было на Москву ехать, из Углича нашел бы дорогу побезопаснее… Ну, теперь дело совсем подладилось. Теперь только мистра Леона…

– Что с ним? Помилуй Господи, где он? – кричал Патрикеев, проходя сени посольского дома. Курицын отвечал стонами…

– Боже мой, что у тебя болит?

– Душа, боярин… Так захватило, что я думал вот тебе конец пришел…

– Ах, Федька, Федька, видно, чего покушал небережно…

– В рот ничего не брал, работал; может быть, от истомы, да нельзя было оторваться – дела больно важные.

– Как же не важные! Ты всего еще не знаешь.

– Как не знать, боярин. Про жидовство, что ли?

– Да и жидовство дело нехорошее. Черт меня дернул послушаться тебя да у попа Алексия обедать…

– Да ведь Алексий умер, Семен Ряполовский не выдаст, а четвертый кто ж был? Твой Федька; на этого ты можешь положиться; не только тебя, я и себя выгорожу. Да и что же ты с Семеном? Слушали Алексеев толк и головами качали; только и беда, что Алексия тотчас государю не выдали…

– То-то и есть… Неладно… А Федька не выдаст?

– Усохни язык мой, загорись гортань адским пламенем! А вот что опасно, боярин, чтобы государь чего про Максимова не сведал…

– И рад бы, да как я могу смолчать, сам подумай; князек толкует, будто Максимов ударил с мистром Леоном по рукам, что тот приколдует…

– Э, да что Холмский? Ребенок! Не обязан же ты бабам да ребятам веру давать, да еще в таком несбыточном деле. А вот что так надо: мистра Леона оцепить.

– Как оцепить?

– А так: недуг царевича растет, жид лечит подозрительно, а за то, что царевич помог Андрею на Зое жениться, жид злобен и бешен; верь мне, боярин, царевич умрет…

– Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй!..

– Камчуга – болезнь нетрудная; Ивану Иванычу вчера легче стало, когда жид думал, что новобрачные сгорели; когда же он узнал, что они спасены и царской милостью взысканы, – недуг поворотил к худу…

– Ты ошеломил меня, Федька. Что же нам делать?

– Что? Засадить жида в палату надежным боярским детям под присмотр: ни к нему, ни от него ни буквы; к царевичу водить его два раза в день, когда там государя не бывает. Вылечит – можно его тайком сбыть с рук, а не вылечит – живьем сжечь без оглядки… Кто за него вступится, а меру нашу нельзя не похвалить; кто знает, что мы тут и себя не забываем… Кто-то идет?.. Уж не он ли?.. Нет, это Ваня, и один…

– Один, Федор Андреич! – отвечал печально Максимов. – Леон говорит: устал, не могу, придется самому лечь в постелю; еду домой, пусть, если хочет, ко мне приедет…

– Боярин! – неистово закричал Курицын, вскочив с постели.

– Что с тобою?..

– Прими скорее быстро меры; жид уйдет, он с тем и домой поехал. Всему конец, он уже совершил свой адский подвиг. Но пусть указ идет не от тебя, пусть князь Пестрый распорядится – это его дело. А он, сидя под стражей, будет на нас надеяться и… Скорее, боярин, как бы не опоздать…

Боярин поспешно вышел.

– Не позвать ли к тебе мистра Иоганна!

– Нет, нет, мне стало легче! Ну, Ваня, я все уладил, но если дорожишь головою, будь осторожен. Прощай! Ступай на свое место. Не ходи ни к кому. За нами теперь смотрят тысячи глаз.

– Слава Господу! – сказал Курицын. – Совсем выздоровел. Теперь недуг мой можно выкинуть за окно. Кстати, не мешает освежить себя утренним воздухом. Боже мой! Не сон ли я вижу! Государь идет сам на посольский двор. Дело небывалое. Э, так надо еще похворать…

И Курицын опять лежал на софе и стонал тяжко… Карло вбежал и только успел крикнуть: «Государь идет!» – раздались медленные, но тяжелые шаги; в дверях Иоанн нагнулся и вошел в палату…

– Господи, спаси и помилуй! Пресвятая Богородица, заступи и спаси! Что я вижу…

– Не поднимайся, лежи! Со всех сторон неприятности! Отчего ты захворал?

– Не спрашивай, великий государь и отец всея земли Русской! Что повелишь, я еще найду силы исполнить…

– Я был у сына, ему стало маленько легче, я воротился, позвал Патрикеева, мне сказал Мамон, что он у тебя, потому что ты отходишь…

– О, Мамон! И смертию шутит! Нет, великий государь, недуг мой несмертельный, но мучительный…

– Так выздоравливай же скорее, дела пропасть…

Государь уже шел к сеням.

– Пропасть. А тут еще нового прибавилось…

– Что такое?

– К печалям твоим, великий государь, не хотел бы я прибавлять новой, но я твой верный раб, все тайны, о которых не знает даже Патрикеев, я доношу тебе верно…

– Да говори, что еще случилось?

– Брат твой Андрей Васильевич пожаловал на Москву…

– Знаю!

– Едва прибыл, ему сказали, что ты, государь, хочешь посадить его в темницу.

– Не имею предлога…

– Их сто, великий государь! Сегодня опять в Литву хотел ехать.

– Но где доказательства?..

– Дай оздоровею, представлю, а теперь верь рабу твоему… А зачем не послал своих воевод, когда ты указал поход против Сеид-Ахмута? Зачем он сюда прибыл и спрашивал про мистра Леона? Не утверждаю, но недуг царевича по нутру Андрею Васильевичу; приехал на похороны.

– Типун те на язык, подлый раб… Господи, заступи мя!

– Не гневайся, великий государь, я целовал Евангелие и крест Спасителя тебе на верность, службу и правду. Я передал мои подозрения князю Ивану Юрьевичу; мы положили держать Леона под стражей, пусть лечит на привязи, не то сбежит и концы в воду, а этих концов тут немало: тут есть и польский, и тверской, и верейский, и новгородский, и углицкий, и волоцкий, и жидовский, и грецкий, статься может, и свейский…

Иоанн был поражен страшным соображением Курицына. С минуту он не мог вымолвить слова; глаза сверкали, волос подымался на голове, губы, посинев, дрожали… Курицын привстал и, притворяясь болящим и почти ползая у ног государя, говорил голосом тихим, прерывистым…

– Еще мысль о бедствии нашем не посетила родительского сердца, а уже идет толк не на одной Москве, кто будет наследником?.. Что это значит? Откуда эта уверенность, что первенец твой не будет наследовать тебе? Обычному течению судеб этого толка не припишешь!..

– Молчи! Довольно!

Иоанн был воистину ужасен: он ходил по горнице скорыми, неровными шагами, стуча жезлом и по временам порывисто вздыхая. Лицо его то пылало, то бледнело, на нем явственно отражались страшная, смертельная борьба гнева с отчаянием и высокомерного презрения с каким-то невыразимым тяжким душевным страданием. Но вот он совладал с собою, остановился перед софою, на которую присел Курицын… и тихо, почти покойным голосом, спросил:

– Что же ты думаешь, Федька? Яд или кабала…

– Я только опасаюсь, государь великий! Пошли за врачами другими, если скажут – отрава, то отрава; если скажут – нет, а исход будет смертельный, – то кабала. Я давно, государь великий, хочу тебе покаяться, да не приходилось доселе. К тому же я не думал, что жидовство так развилось, хотя сам в нем участвовал…

– Ты, Федька! Опомнись, что ты говоришь…

– Правду. Выслушай, а тогда казни. Когда на посольстве был в земле Угорской, согрешил, окаянный, позволил себе тени показывать; кабальщики показали мне самого меня, будто в зерцале стоял, а зерцала никакого в покое там не было, поразили они разум мой глубоко и утверждали, что все то чинится словесами Старого Завета. Мнимо дал я веру их рассказам и сведал, что и у нас в Новгороде кабала и знатный кабальщик Схария проживают. И когда я был в Новгороде, притворился, что я жидовин, и всех разузнал и разыскал; тут дошло до меня, что и на Москве уже есть чума лютая; я им с Новгорода и грамотки привез, но тут, или они догадались, или я неловко повернул, немногие мне сказались. Хотел я до последнего разыскать и тебе, государь, о том доложить, но меня предупредили…

– Курицын! За многие твои службы и радение ложь твою за истину беру. Ты не будешь подлежать суду великому. Но смотри, больше не притворяйся, хитрости твоей в этом деле мне не надо. Очисти совесть свою покаянием церковным, ох! До меня доходили темные слухи, святители требовали казни еретиков – я медлил, и, может быть, меня казнит царь царей на сыне и кабала, которую я не исторг вначале, похищает у меня любимое детище. Но нет! Трепещите, еретики, иду на вас судом неумолимым! Воспылают жертвенные костры, испепелю кости ваши. Вкусите пламя адское заживо! Курицын! Вижу, что и болезнь твоя – хитрое притворство, разумею и то, для чего на хитрость. Но будь же болен впредь до указа – и да не посмеет птица влететь в окно твое, живое существо да не переступит твоего порога. Я пришлю тебе, болящему, надежную сиделку. Помни завет мой! В нем твое счастие…

Едва государь вышел, Курицын вскочил с постели в досаде.

– Безумец! Я думал перехитрить Иоанна! Он меня помиловал, но как исполнить завет его, когда и Патрикеев, и Алена, и Максимов, и Ряполовские, и Леон – все нуждаются в твердой руке моей и опытном разуме, наконец, как я буду наблюдать за Андреем Васильевичем; рыл яму Леону, а сам попал в нее. И кого он пришлет ко мне?..

Долго ходил Курицын взад и вперед по комнате в раздумье и волнении; дверь в сени скрипнула, в палату вошел чернец и, сложа персты для крестного знамения, глазами искал образа.

– Ни одной честной иконы, – сказал старец тихо.

– Что тебе надо? – спросил Курицын не без трепета.

– Государь послал меня к тебе для беседы…

– А!.. – Курицын злобно улыбнулся, но мгновенно изменил лицо и взял инока за руку. – Пойдем, святой отец, – сказал он, уводя старика в гридню. – Исповемся, и да поможет Господь мне, грешному…

Нетрудно догадаться, что мог говорить Курицын такому гостю в этой беседе… Между тем князь Пестрый не нашел мистра Леона не только дома, но и на всей Москве. По строгому сыску оказалось, что он даже не возвращался в Греческую слободу. Доложили государю, Иоанн пришел в ужас. Хотя врачи великокняжеские и объявили, что никакого признака отравы не замечают, Иоанн мало верил их искусству: кабала не оставляла его воображения. Князь Пестрый едва избежал жезла Иоаннова; Мамон и Ощера не смели разинуть рта, дрожа от страха; Софья не решалась взойти наверх, зная, что злые языки не упустили случая приплесть к этому несчастию греков. Одна Елена могла бы смягчить раздраженное сердце Иоанна, но ей было не до того; мужу опять сделалось хуже; всегда покойный, важный Иоанн озабоченно, с быстротою юноши ходил из рабочей к сыну и возвращался каждый раз печальнее и мрачнее.

В известной читателю темной и длинной палате, что примыкала к рабочей государя, взад и вперед задумчиво толкался Патрикеев. На лице его было написано беспокойство, малейший шорох заставлял его вздрагивать и прислушиваться. Он ожидал государя на обычный труд – напрасно, да и в палату к первому боярину никто не заходил, как будто знали, что попадут не вовремя; колокол, призывавший к вечерне, заставил боярина догадаться, что он прождал слишком долго и что Иоанн слишком озабочен, если и не прислал даже сказать ему, что к работе не будет. Машинально убрал князь бумаги, запер в свои тайники и пошел домой. Давно вдовец, он жил себе по-боярски, держал крепостных хозяек, но ни одна из них не имела на подозрительного Патрикеева продолжительного или, лучше сказать, никакого влияния. Первая просьба за кого бы то ни было лишала хозяйку и звания, и милости; из аксамитного сарафана одевали ее в сермяжину и отправляли в подмосковное село боярина, в огородницы.

Правда, в описываемое нами время боярин мало занимался хозяйкой, зато сын боярина, князь Василий Косой, посещая отца, нередко беседовал с будущею своею рабою, которая знала, что она есть будущая вещь князя и потому исполняла его приказания с усердием и слепым повиновением. На этот раз молодому боярину с молодой хозяйкой Василисой пришлось беседовать долее обыкновенного, потому что князь пришел обедать к отцу, а отец едва воротился к вечерням. Читатели, а паче благосклонные читательницы простят мне грубость некоторых картин; я попрошу только вспомнить, что события настоящего сказания происходили в XV веке, попрошу вспомнить, что в образованнейшем городе и столице Европы – Риме, в загородных дворцах пап и кардиналов, во всеувидение висели без фаты картины Джулио Романо и служили наставниками и руководителями зрителям.

Живые картины, предшествовавшие той, на которой я остановился, пропускаю без описания; эта была картиною покоя. На низкой софе в гридне боярской сидела Василиса, князь возлежал живописно и любовался рабою…

– Ну что же ты, Василиса! Ври что ни есть, не то сон одолеет…

– Да что ж, милостивец, государь боярин, сказывать. Изволь, прикажи, я то и скажу…

– Ах ты сорока этакая! Что же ты, сама уж ничего не знаешь!

– Да что мне знать, на что воля князя-боярина да твоя, так я то и знаю…

– Ну, ты на Палашку не похожа, та больно много болтала…

– Да и доболталась, с подворья московского свезли в огород.

– Это ты знаешь, лукавая, да дурой и прикидываешься: подворье-то лучше, чем огород.

– Как знаешь, боярин; коли тебе, милостивец, лучше, так и мне лучше…

– Да ну к черту!.. Что ты плюешься?

– А зачем ты, милостивец, нечистого помянул? Как не отплюнуться…

– Ну тебя; я хотел сказать, что, может, батька и жалует таких дур, как ты, а я нет, ты у меня говори, как ты есть, – батьке можешь сороку корчить, а у меня будь что скворец ученый, а не то я и без батьки тебя на огород отправлю…

– А я тебе, милостивец, самых лучших огурцов буду приносить.

– Ах ты чертова кукла! Да ты шутить со мной вздумала…

– Куда нам, подлому народу!.. Нет, милостивец. На Москве уже я сведала, что боярин моего Сережу в ту же подмосковную сослал…

– Какого Сережу?

– Жениха мово. Может, он девку свою Василису возьмет женой, ведь не моя была воля…

– Ах ты этакая неблагодарная! Как же ты его смеешь любить.

– А я почем знала, что те, милостивцу, противно. Не укажешь, не буду и любить…

– Опять за старое! А за что же твоего Сережу сослали?

– Не ведаю. Говорят – на поварне сказал свой толк, люди и донесли.

– Какой толк?..

– Будто… Да что я руки на себя кладу… Узнает – убьет.

– Полно таиться, Василиса, мне можешь сказать… Я тебя не выдам…

– Сама вижу, что сдурила, неча делать, обронила конец, возьми его; толковал Сережа да других допрашивал: отчего это боярин и в церковь ходит, а на дому встанет али спать идет, не перекрестится…

Князь вскочил с софы и осматривал углы гридни…

– А что, милостивец, видно, иконы честной ищешь? Все у меня в кладовой, все перечистила да уставила, а лампад да свечей боюсь зажигать. Не то увидит, взъестся…

– Неужели нигде? – спросил князь, побледнев, и заглянул в образную, там было много образов, но без окладов, и все содержанием из Старого Завета…

– Государь, милостивец, не погуби, – жалобно вопила Василиса, – а только тебе все надо знать. Тело наше господское, а душа Господняя… Страх велик. Я твоя верная раба, казни, да ведай. По всему Кремлю, по всем дворам, попы ходят с водосвятием. А что, как сюда пожалуют? Кирилло, что кравчим у Ряполовских, забегал сюда, говорил, что между прочим, который за попами ходит, опознал он теремных дворян переодетых, Ощерина сына да еще кого-то, упомнила. Да будто в ночи сегодня увезли протопопа благовещенского, а дом его до света искали и многое от него снесли… Кирилло говорит, что его старый боярин приказал икон окладных выменять и в каждой горнице повесить! Свои-то сбыл; куда – неведомо… Государь, милостивец, не укажешь ли и у нас навесить?

– Нужда велит – татарином станешь. Твоя правда, Василиса. Вели вешать сейчас.

– Вели! Так, милостивец, вся челядь узнает, что икон не было, а я в образную да опочивальню княжую никого из челяди и не пускала, иконы у меня в кладовой в переходах; я их сама бы повесила, да есть такие, что одной не поднять: помоги, милостивец, – так и без челяди сможем.

– А я тебя считал набитой дурой! – невольно воскликнул молодой Патрикеев. – Нет, Василиса, и разума, и такой любви к нам я от тебя не ожидал…

– Нам любить вас не приходится, мы не любим, боярин, а служим… Как велено… Так не изволишь ли, милостивец, помочь мне…

– Пойдем!

– А я те, государь, милостивец, путем-дорогой еще расскажу и про княжича Васюка…

– Какого?..

– Надо быть, Холмского. Вчера после вечерни был у нас, я ноги князю суконкой вытирала; служка пришел и доложил. «А зачем пришел?» – спросил боярин. «Да, – говорит, – дело больно великое…» Боярин надулся и проворчал: «Нынче цыплята за петухов. Зови мальчишку сюда… Ты, Василиса, поди в опочивальню, посиди, пока кликну…» Недолго я там сидела; слышу – идут, я в переход, да за сундук и присела, а они вошли в опочивальню; слышать ничего не слыхала; только, как ушел княжич, боярин словно бешеный стал, только и слышно: «Разбойники, зелень поганая!» Все вот такие слова и еще хуже, да за стол сел да давай писать, будто что припоминал, приговаривая: «Что он там еще сказывал?» И опять писал, а то писание – в тайник спрятал; лег спать, я пошла к себе; только что улеглась, в ладоши хлопает: подай ему писание; прочтет, и велит в тайник положить, и ворчит про себя, а что такое – не могла разобрать.

И князь, и Василиса усердно во все это время таскали и развешивали иконы.

– А в котором тайнике писание?..

– В евтом!

– А можно достать?..

– Ведь не назло же отцу своему ты знать хочешь. Теперь нельзя, а разве завтра, когда боярин у государя будет. Теперь, того гляди, пожалует; и так что-то долго засиделся, скоро к вечерне пора… Да уж сегодня лучше одно сделать…

Иконы все очутились на местах благодаря памяти князя; Василиса, обыкновенно бледная, от переноски икон раскраснелась, этот румянец придал ее белому и миловидному лицу особенную приятность; князь не преминул это заметить, с особенным удовольствием глядел и ласково потрепал ее по плечу. Василиса, обыкновенно задумчивая, с неподвижным лицом, робко взглянула на князя и отвернулась, поспешая скрыть дерзость невольной улыбки.

– Идет! – прошептал кто-то, сунув голову в дверь гридни. Василиса исчезла; князь сел на софу, прислонился к стенке и притворился спящим…

Боярин вошел в глубокой задумчивости, не сняв в переходах шапки; татарчонок и дурак, встретившие его у ворот, заметили тотчас, что князь не в духе, и повесив головы шли за ним молча. В гридне дурак стал озираться и, заметив иконы, стал креститься.

– Князь, – сказал он, низко кланяясь в угол, – ты уже и перед честными иконами зазнался, шапки не ломаешь.

Боярин с ужасом посмотрел на угол восточный и, невольно сорвав шапку, стоял посреди гридни будто каменный; он боялся спросить, кто навесил иконы, но душа его заболела новыми подозрениями… Опытный в науке притворства, он скоро пришел в себя, и первым движением его было – ударить меховой шапкой изумленного дурака.

– Ты не дурак, а дурень. Дела своего не знаешь! Когда я тебя выучу?..

– Да ты же учил меня принимать от тебя шапку в переходах.

– А зачем же не принял?..

– Не посмел. Ты шел надувшись, будто сонный медведь… Теперь благо мягкой шапкой пожаловал, а не то взыскал бы клюкой.

– Не уйдешь ты и от этой милости! Постой, постой! Ты чего, чертово дитя, торчишь, твое дело принять трость.

Татарчонок выхватил из боярских рук трость, и оба пустились бегом в переходы… Им на смену вошла Василиса, заспанная…

– А ты, соня, где пропадаешь? А?..

– Я не пропадала никуда, боярин! В чулане твоей боярской милости ожидала и вздремнула!

– И я тоже вздремнул, батюшка…

– А! И ты тут? – тихо сказал боярин, искоса взглянув на сына. – Да, замешкался! И даром! Государь и на работу не приходил. Горькое время пришло. Будто жалованного какого холопа помыкает. Ну, да стерпится, свыкнется… Василиса, обедать! Ну, Косой, чай тебе есть хочется.

– Перехотелось. Я уже уйти собирался.

– Да, видно, тебя что ни есть задержало.

– Угадал, государь родитель. Был я у сестры, у княгини Ряполовской; муж ее, князь Семен, как вчера с вечера князя Федора, нового боярина, проводил в Казань, так теперь еще допировать радости своей не может.

На страницу:
10 из 35