
Полная версия
К берегам Тигра
– Орда, прости господи, – разводит руками Пузанков. – От уж Азия. Сахару простого и то не знають.
Одна из женщин, вероятно мать черноглазого оборвыша, прельщенная радостным визгом детей, быстро нагибается, вырывает из рук сына измызганный кусок сахару и сейчас же, устыдившись сурового окрика стариков, бросается вон из шатра. Остальные женщины неодобрительными взглядами провожают ее и недовольно покачивают головами.
– Вы не поверите, господа, – говорит Аветис, – что из присутствующих здесь курдов, может быть, только двое или трое когда-либо ели сахар, о шоколаде же никто из них никакого понятия не имеет.
Бедность вокруг ужасающая. Самая настоящая, неприкрашенная нищета. В шатрах грязно, накурено. По углам валяются узлы небрежно свернутого войлока. Это постели, на которых спят обитатели шатров. Пахнет жженым кизяком и овечьим пометом. И это хозяева огромных отар, столь поразивших меня. Но, как оказывается, эти отары принадлежат лишь нескольким богатым старшинам, остальные же кочевники являются, по существу, лишь их полукрепостными пастухами.
Я решаюсь обойти шатры, чтобы поближе ознакомиться с бытом и нравами кочевых курдов. Двое симпатичных молодцов сопровождают меня. Собаки, успокоившиеся поначалу и улегшиеся по сторонам шатров, стремительно бросаются с мест и оглушительно лают.
– Боро, боро! – замахивается на них огромной пастушьей палкой один из моих провожатых.
Псы умолкают, отбегают в сторону и, недовольно ворча, косым взглядом неотступно следят за мной.
Мы идем по кочевью. Синеватый, едкий дым курится перед каждым шатром. Медленно и незаметно разгораются сухие кизяки, ветерок раздувает пламя и относит в сторону вьющийся дымок. На огне, на трехногих железных каганцах, варится пища. Смуглые быстроглазые женщины провожают нас долгими взглядами.
На пути натыкаемся на картину: местный коновал, он же и пастух, лечит больных овец. Доморощенный ветеринар сидит на корточках, окруженный десятками понурых, утомленных и жалобно блеющих овец. Вокруг него лежит несколько ножей, шильев и клещей самой разнообразной формы и величины. По своему виду все эти инструменты очень похожи на орудия пытки. Они грязны, покрыты сгустками крови и налипшей овечьей шерсти. Коновал добродушно скалит зубы и приглашает поглядеть на его искусство. Я останавливаюсь возле него. Мои спутники перебрасываются с ним словечками, и все трое добродушно и радостно ржут. Польщенный моим вниманием, целитель овец хватает за ногу наиболее крупный экземпляр из своих пациентов и за курдюк притягивает его к себе.
– Ппа-па-ппа! – говорит он, похлопывая ладонью по мягкому волнистому курдюку.
Он откидывает голову овцы назад, широко раскрывает ей рот и долго смотрит в него. Овца жалобно блеет и рвется из его рук. Так продолжается минуты две. Затем он валит овцу, растягивает ее на специально сделанных для этого козлах и начинает стричь. В его руках огромные ржавые ножницы, они издают зловещий скрип и издали похожи на пару огромных ножей. Он состригает со спины овцы несколько клоков шерсти.
Под срезанными клочьями свалявшейся шерсти обнажается бледная пупырчатая кожа спины. Нашим взорам представляются отвратительные язвы с кишащими и копошащимися в них белыми пухлыми червяками. Нестерпимый гнилостный запах распространяется вокруг. Я отворачиваюсь, зажимая нос. Коновал смеется и запускает пальцы в язвы, несколько секунд копается в них, затем извлекает оттуда и бросает на землю кучу барахтающихся и извивающихся червей. Он повторяет эту операцию два-три раза. Пальцы его осклизли от крови и гноя. Несчастная овца жалобно блеет, поводя своими грустными, страдающими глазами. Наконец, когда, по мнению пастуха, болячки очищены, он заливает их нефтью из стоящей рядом грязной склянки.
– Якши? – спрашивает он и, довольный собою, смеется.
Идем дальше. Возле одного из шатров потрошат баранов. Вокруг толпятся голые мальчишки и лижущие стекающую кровь псы. И те и другие жадно кидаются на выбрасываемые кости, оглашая воздух визгом и рычанием. Груда розовых освежеванных бараньих туш высится на траве аккуратной горкой. Эта гекатомба предназначена для нас, чтобы достойно накормить посетившую кочевье казачью сотню.
Мои внушительные очки привлекают внимание старух. Они перешептываются и провожают меня почтительными взглядами.
– Вас принимают за врача, – разъясняет мое недоумение Аветис Аршакович. – Здесь, на Востоке, каждый европеец, особенно если он носит очки, должен быть, по мнению простых людей, хакимом (доктором).
И действительно, в одном из уголков кочевья мы видим, вероятно, заранее собранных больных, преимущественно старух и детей. У них жалкий, изможденный вид. Прибегая к выразительным жестам, они упрашивают меня полечить их. Я не знаю, как выйти из столь затруднительного положения. К счастью, меня выручает незаменимый Аветис. Он бросает моим неожиданным пациентам несколько слов. Толпа стихает, успокаивается и, благодарно кланяясь, расходится.
– Что вы им сказали?
– Чтобы они пришли попозже к нашей стоянке, и тогда вы попользуете их.
– Позвольте! Вы смеетесь, что ли?
– Нисколько. Неудобно было бы поступить иначе. Они так внимательны и предупредительны к нам, что мы отплатили бы черной неблагодарностью, отказав им в их просьбе.
– Но я же не смыслю ни аза в медицине.
– Лечить их, понятно, будете не вы, а сотенный фельдшер. Вам придется только присутствовать при том, как он смажет им чем-нибудь язвы и выдаст какие-либо порошки. После этого они уйдут, благословляя вас.
– Но ведь это, того, похоже на шарлатанство.
– Нисколько. Во-первых, наш фельдшер несомненно лечит лучше, чем их знахари, а во-вторых, друг мой, святая ложь предпочтительнее честной обиды.
Я заглядываю внутрь шатров. Их убранство крайне убого и однообразно. Тот же войлок, служащий подстилкой и одеялом, те же подушки и та же невероятная грязь. По стенам две-три полки с деревянной и глиняной посудой, на земляном полу медная утварь, кое-какой скарб. Ни малейшего намека на самую примитивную мебель, без которой не обходится даже наиболее бедная русская изба. Питаются кочевники главным образом молочными продуктами и изредка мясом. Картофеля нет и в помине, так же как и большинства известных нам овощей. Нет и обыкновенной поваренной соли, зато в шатрах лежат глыбы каменной соли, которую в виде лакомства дают лизать младенцам и ягнятам. Между прочим, к моему удивлению, я не вижу ни одного муллы, хотя курды ежеминутно пересыпают свой разговор словами «алла» и «худа»[38]. В шатрах не видно ни Коранов, ни четок.
Мое внимание привлекает стоящий в одном из шатров треножник, на котором покоится чугунный котел. Тут же висит заржавленная цепь, одним концом лежащая в огне, а другим надетая на рога джейрана. Лежащие кругом серые камни испещрены какими-то рисунками, значками и буквами.
– Это нечто среднее между жертвенником и алтарем, – поясняет Аветис. – Ведь эти кочевники, хотя и исповедуют формально ислам, далеко не порвали с язычеством и приносят жертвы неведомым богам.
Я с интересом обхожу и оглядываю жертвенник. Действительно, внизу между камнями лежит груда полуобожженных бараньих рогов.
– А кто же живет здесь?
– Никто. Этот шатер содержится коллективно, всей общиной, и посещается только в торжественные дни, когда старейшины рода режут здесь, на этих камнях, жертвенную баранту.
Я начинаю сожалеть о том, что у меня нет с собою фотоаппарата.
День медленно угасает. Пышным пунцовым, лиловым, фиолетовым пожаром догорают лучи заходящего солнца. От ближних гор тянутся длинные серо-пепельные тени. Тонут в седой, синеватой мгле зеленые холмы. По кочевью ярче горят костры, бегают и искрятся веселые язычки пламени, облизывая сухой, устоявшийся кизяк. Вокруг костров видны силуэты людей. Дым густой пеленой низко стелется над ними и ползет по долине, уносимый легким ветерком. Слышны смех и веселые остроты. Отдохнувшие кони поднимают возню, раздается сердитое ржание.
– Н-но, ты, черт! Пшел назад! – И смачная семиэтажная брань заглушает звучный удар ремня по спине расходившегося жеребца.
Лица казаков полуосвещены отблеском огня. Дым и ночной мрак мешают мне узнать людей. У одного из костров слышны звучный смех и веселые реплики.
Подхожу к сидящим вокруг него людям и присаживаюсь на груду небрежно брошенных мешков с ячменем. Кто-то из казаков узнает меня, но я останавливаю его знаками. Многие не замечают меня, увлеченные веселым рассказом Вострикова:
– …И стоить, хлопцы мои, це саме укрепление миж двух скал. Спереди – вода, сзади – вода, налево – бездонна ущиль, направо – узенька дорожка. И сидять, значит, в ций ущильи четыре наши хлопчика и боя дожидаются. Ждут-пождут… А потим из-за скал полизла на них Азия. Тьма тьмой, гора горой. Аж вся долина скризь почорнила от них. И в атаку! Ну, наши, конечно, тоже не сплять. Похваталы шашки – и давай!..
– Ишь ты, ерой! – несется из темноты чей-то иронический, но довольный голос.
– …Ну, бьются день, бьются другий, бьются третий…
– Хо-хо-хо! Настоящи ерои! Прямо Еруслан-богатыри! – реагируют слушатели.
– …Былысь, рубалысь, поки не зривнялысь: наших четверо и тих тоже четверо. Тут наши як разозлятся! Рученьки втомылысь, намахамши-то шашкой, ноженьки ослабилы. «Що ж, говорят, братцы, скилько нам воевать-то? Третий день их рубаем, головы, як кочаны, валются, а тилько тепер мы з ними поривнялысь. Давай, говорят, замиряться». – «Ладно. Замиряться так замиряться, нам все одначе». Повылазылы хлопчики з-пид камнив, бижать до орды. Смотрят, а ти им назустричь. «Эй, кунак, кричат, хватит! Не рубай башка, мы до тебе идем». – «Как до нас? Мы до вас, а вы до нас?» – «Да, кунак, нам драться надоело, до вас итти охота».
Що тут поделаешь? Стоять воны отак одын против другого и торгуются, ни як не сговорятся. Постояли, постояли, потужили, потужили та й разошлись. От сказка вся! – неожиданно заканчивает Востриков.
– Смотри, Азия, а тоже восчувствовать умеет.
– А що ж? Разве воны не таки люды? Он дывысь на цых. Ежели с ным по-хорошему, так и воны, брат, не хуже другых.
Я встаю и потихоньку отхожу в сторону.
– Та люды таки ж, як и мы, грешни, – доносится до меня.
Командирский состав, как и казаки, ночует под открытым небом. Пузанков приготовил мне постель из свежей и душистой травы. Рядом лежат Гамалий и оба прапора. Химич, возвышаясь на своем ложе, напоминает мне надгробный памятник. Спать никому не хочется. От нечего делать мы разговариваем. Гамалий вспоминает японскую кампанию и мищенковский набег на Инкоу:
– Да, други ситцевые, вот это было дело так дело. Вспомнишь, так стыд берет. Не набег кавалерийский, а черепаший наполз. Вышли мы из Сын-чен-Дзы весело и бодро. Кони сытые, люди тоже. Пошли, а в пути узнаем: того нет, этого не захватили. Дальше – больше. Население нас встречает мрачно, села пустые, людей нет, скота тоже, продовольствие исчезло. Что за черт? Оказывается, за сто верст впереди все отлично знают, кто мы и куда держим путь. По дороге наскочили на кого-то. Впереди стреляют, какие-то солдаты рассыпаются в цепь. Ну, мы давай отвечать, даже пушки выкатили вперед. Целый день стреляли – бух! бух! – наконец сбили противника, заняли село и переправу. Оказывается, всего-навсего рота японских ополченцев на целый день задержала весь отряд. А дальше и того хуже пошло. В день стали делать по пятнадцать – двадцать верст. Видите ли, сами обхода боялись. А однажды и назад сорок верст скакали. Так и кончился наш набег конфузом. – Есаул помолчал. – А какие злоупотребления творились, не дай-то боже. Я тогда служил вольноопределяющимся во второй сотне сводного полка. Командиром нашим был некто Товстунов, подъесаул, прямо редкая личность – негодяй, каких мало. Пьяница, трус, мародер! Люди его ненавидели. Ненавидели и боялись. Всю сотню, подлец, обирал дочиста, фуража коням не давал; что раздобудем, тем и кормили их. А счета на фураж и довольствие аккуратно выписывались. Так и лютовал всю войну. Спасибо, революция началась. Отлились ему казацкие слезы.
– А что? – поворачиваясь на своем ложе, спрашивает с интересом Химич.
– Казаки его порубили, в клочья разнесли на станции Лян, а потом бросили под поезд.
– И ничего?
– Ничего! Все знали, и офицеры знали, но делали вид, будто бы он сам в пьяном виде под колеса свалился. Ну, батенька, время-то было такое, что впору каждому о себе заботиться, а не о других думать. Да-а. Так вот в этот самый-то наполз, как вечером сотне устраивать перекличку, стоит наш командир перед строем, а вахмистр список читает. Они, подлецы, вместе дела обделывали.
«Кобыла Зоря, – кричит вахмистр и тем же тоном добавляет: – Убита в перестрелке».
«Веди ее на левый фланг», – говорит командир.
«Обозный мерин Яшка пал от болезни живота».
«Веди его на левый фланг!»
И так каждый день. «Настреляют», «набьют» этак за месяц десятка три коней, продадут их и деньги делят между собой. Это что! Бывало, одного и того же мерина по три раза под разными названиями «убивали» и снова «воскрешали». Вся сотня видела. Молчали.
– А что, лют был?
– Да, не щадил. Бил людей смертным боем. Зато и над ним не смиловались. Сотенный кашевар его на Ляне первый ножом по шее полоснул, а за ним и другие пошли – кто чем.
– И вы это видели сами? – спрашиваю я. Мне как-то странно думать о том, что этот казацкий самосуд происходил в присутствии Гамалия.
– Видел. Да и не я один. Многие из наших офицеров были тут же. Что ж, поделом, собаке собачья и смерть. Жаль только, что немного поздно: меньше нанес бы казне убытку.
Так беседуем еще с полчаса. Кругом тишина, только в кочевье изредка заливаются псы. Черное небо с золотой россыпью ярких южных звезд вот-вот опустится на нас. Уже засыпая, я слышу, как вахмистр вполголоса докладывает командиру о том, что «на постах усе обстоит благополучно».
Джеребьянц все больше сближается с нами. Его манеры становятся проще, беседы откровеннее.
Пьем чай на одной из стоянок. Гамалий угощает переводчика своим неизменным шоколадом.
– С чаем вкусно, – уговаривает он, с наслаждением прихлебывая из кружки. – Ну, что вы скажете теперь о нашем походе?
Переводчик поднимает на есаула глаза, как бы изучая его внимательным взглядом. Затем его лицо делается серьезным, и, снизив голос, он говорит:
– Бесстыдная, безрассудная авантюра, которую мы предприняли только потому, что турки бьют англичан. Господам островитянам необходимо появление русских солдат на берегах Тигра, чтобы поднять дух индусов, гурков, сикхов, анзаков[39] и прочих подвластных Британии народов, руками которых они воюют.
– Разве у них там нет собственных английских частей? – осведомляюсь я.
– Очень мало. Их главным образом держат в тылу, а на передовые бросают цветные войска да автралийские, новозеландские и канадские части. После разгрома под Ктезифоном и нынешнего скандала в Кут-эль-Амаре господа британцы пожелали, чтобы мы пришли к ним на помощь, но… – Аветис Аршакович горько улыбается, – небольшими силами.
– Почему же небольшими? – удивляюсь я. – Если они нуждаются в помощи, то, мне кажется, в их интересах, чтобы мы послали крупные силы.
Гамалий иронически усмехается моей наивности. По-видимому, откровения Джеребьянца лишь подтверждают его собственные затаенные мысли.
– Очень просто! – объясняет Аветис. – Ведь юг Персии, Месопотамия и Аравия – это сфера английского влияния. Здесь расположены огромные залежи нефти, здесь важнейшие стратегические позиции Среднего Востока, здесь подступы к Индии. На все это Англия смотрит как на свою «законную» собственность и не желает подпускать к ним Россию.
На минуту Аветис Аршакович погружается в глубокое раздумье, затем грустно продолжает:
– Проклятая война! Если бы видели, господа, какие страшные зверства учинили турки над беззащитным, мирным армянским населением Восточной Анатолии! Нет, этого нельзя себе даже представить, кровь леденеет в жилах. Сотни тысяч убитых, в том числе женщин, детей, стариков, выжженные дотла селения, срубленные цветущие сады… Об этом нельзя говорить спокойно. Подумайте, ведь это истребление, физическое уничтожение целого народа – мирного, трудолюбивого, никому не делавшего зла. И возможно, этого удалось бы избежать. Не участвуй Порта в войне, она никогда не осмелилась бы на такую резню.
– Но ведь Турция сама напала на нас, – прерываю я, – так что волей-неволей пришлось с ней воевать.
– Видите ли, вы не знаете того, что известно мне. Мои друзья по министерству рассказали мне весьма странную историю, которая, конечно, составляет тайну архивов.
– Так что вы не имеете права нам ее поведать? – усмехается Гамалий.
– Нет, от таких друзей, как вы, у меня нет секретов. Да и вообще боюсь, что эта тайна может умереть с нами, так как не особенно уверен, что выберемся живыми из той каши, в которую попали.
Мы напряженно слушаем. Зуев присоединяется к нам, но это не смущает Аветиса Аршаковича.
– Перед вступлением Турции в войну в Константинополе сильно заколебались. Как ни хотелось Энверу-паше с его компанией поживиться за счет России, но страхи, как бы не поплатиться своей шкурой, охлаждали пыл. Русскую мощь турки знают прекрасно. И вот Высокая Порта в секретнейшем порядке от немцев уведомила Петербург через русского военного агента в Константинополе Леонтьева, что она готова отказаться от союза с Германией и даже выступить на стороне Антанты при условии, если союзники гарантируют целостность Оттоманской империи, откажутся от капитуляции и вернут туркам несколько эгейских островов. Цена показалась нашему правительству скромной. Турецкий нейтралитет позволял не раздроблять военные силы, а сконцентрировать их против самых опасных противников – Германии и Австрии. Правда, в Петербурге подозревали, что турецкое предложение направлено лишь к тому, чтобы выиграть время для мобилизации, но все же сочли его заслуживающим внимания. Однако решать без союзников мы не могли.
– А англичане, вероятно, категорически отвергли такое соглашение? – говорит Гамалий.
– Да. Но разве и вы что-либо знаете об этих переговорах? – удивленно восклицает Джеребьянц.
– Ничего не знаю, но я хорошо знаю англичан. Продолжайте, пожалуйста, Аветис Аршакович, – говорит есаул.
– Когда британский кабинет увидел, что русское правительство стоит за соглашение, английскому и французскому послам в Петербурге было предложено «умерить пыл русского императора». Выступление Турции на стороне Германии стало неизбежным.
– Но позвольте, зачем же это нужно было англичанам? – растерянно, совсем по-детски, спрашивает Зуев.
– Зачем? Да ведь Англия заинтересована в том, чтобы Россия воевала с Турцией. Это отвлекает русские силы с главного театра военных действий и не дает нам возможности разбить немцев. Длительная война в Европе выгодна англичанам. Она ослабляет и русских, и немцев, и французов. Англия же на своих островах остается целой и невредимой, и после заключения мира она продиктует свой, британский мир Европе.
– Какая подлость! – вырывается у Зуева.
Прапорщик словно прирос к своему месту. Его бесхитростному солдатскому сердцу впервые в жизни приходится соприкоснуться с предательской, полной противоречий дипломатической игрой.
– Кроме того, разгромив турок, русские тем самым дают возможность Англии без больших потерь превратить в свои колонии Месопотамию и всю остальную Аравию, – заканчивает Джеребьянц.
– И наш поход к Тигру – только маленький эпизод во всей этой политической каше. Но мы вышли в поход, и мы совершим этот рейд во славу русского оружия, во славу нашей родины! – говорит Гамалий. – Что же касается англичан, я только добавлю к тому, что говорил Аветис Аршакович, еще один пример. В тысяча восемьсот двенадцатом году Англия, будучи союзницей России, точно так же предавала ее. В те самые дни, когда Наполеон подходил к Москве и завязалась Бородинская битва, англичане, помогая нам в Европе, спровоцировали и вызвали в Персии войну против нас. Их офицеры, инструкторы, золото и пушки находились в персидской армии, дравшейся с нами. Такова политика Альбиона. И очень хорошо, что вы, господа, ознакомились с нею. Ну а теперь в путь!
Четвертые сутки пересекаем дебри Курдистана. Идем как по расписанию. Двигаемся днем, вечером подходим к намеченному пункту, ночуем там, а утром, получив новых проводников, опять пускаемся в путь. Везде нас встречают с редким радушием; жители кочевий охотно несут нам свои незатейливые продукты. Гостеприимство этих людей безгранично и превосходит даже знаменитое хлебосольство кавказских горцев. Вот тебе и «дикие разбойники», вспоминаю я определение одного из английских авторов. Даже курдские вожди оказались добросовестнее, чем о них думали англичане. Они, правда, вытянули от нас немалый куш, но обязательства свои честно сдержали. Да зачтет им это Аллах!
– Вот люди: сами черны, а души у них чистые, вроде наших, – не переставая изумляется Пузанков.
– Ну, брат, и у наших разные бывают. Не дай бог, к сталоверам попадешь, так наплачешься, пока корку хлеба выпросишь, – возражает ему Горохов.
– Они, сталоверы, те же нехристи, даром что обличье русское.
– Да-а, дьяволы форменные, – отзывается кто-то. – А эти хочь и персюки, а все же… И неужто с ними воевать придется? Не дай-то бог! Люди что надо, ровно своих встречают; таких грех забижать.
И действительно, казаки, за которыми требовался строгий глаз, когда мы стояли в Персии, ведут себя в курдских кочевьях как будто это их родные станицы. За весь путь со стороны населения не поступало не только ни одной жалобы, но даже и малейшего упрека.
Тулэ лежит уже верстах в двухстах позади нас. Горы уже не так высоки, но они принимают более пустынный вид, леса исчезают. По всем признакам мы приближаемся к страшной «Долине смерти», как окрестили пустыню Гилян кочевые арабы бени-лаам. Идем без происшествий, если не считать появления неприятельского аэроплана, вчера долго кружившегося над горами. При первых звуках мотора Гамалий спешил сотню и укрыл ее в одной из глубоких впадин, густо изрезывающих массив Кара-Даг. Аэроплан летел на довольно значительной высоте. Он обогнул Курдистанский хребет, залетая даже в сторону Гилчна, но среди черных камней, загромождающих горные щели, можно было с успехом спрятать целую дивизию, а не только одну нашу сотню. Покрутившись часа полтора, воздушный разведчик исчез в направлении Багдада.
Итак, мы окончательно открыты. Нас ищут там, где мы должны быть. Это предвещает нам серьезные опасности по выходе из Курдистанского хребта. Казаки не догадываются об этом, и потому аэроплан вызывает их веселые шутки.
– Ишь, стерва, кружит, ровно ястреб, свалиться ему в пекло! – посылает свое напутствие Карпенко.
– Ай не любишь? – смеются над ним. – А ты не ругайся. Может, он тебе гостинчик вез, а ты от его сховався.
Завтра последний переход, и к вечеру мы спустимся в долину. Лицо Гамалия озабочено. Только сейчас начинаются главные трудности рейда. Впереди нас ожидает палящий зной, отсутствие продовольствия и фуража, возможные встречи с неприятелем, которому нетрудно будет найти нас с помощью воздушной разведки на ровной местности, где невозможно спрятаться. Кони наши едва бредут. Большинство стерли холки и разбили копыта о камни дороги.
Сегодня утром вахмистр доложил есаулу, что среди людей «занедужили» трое. Они еще кое-как держатся в строю, но вид их не сулит ничего хорошего. Глаза больных лихорадочно блестят, по утрам их жестоко знобит. «Консилиум» наших фельдшеров, Ярчука и Тимошенко, ставит диагноз: малярия. Не дай бог подобного удовольствия в пути.
Хорошо, что мы имеем проводников. Хваленая карта англо-индийского генерального штаба содержит массу неточностей и никуда не годится. Гамалий то и дело извлекает ее из сумки, чтобы нанести какую-нибудь отсутствующую на ней дорогу или стоянку кочевников.
С удовольствием вспоминаю баню в Тулэ, куда меня чуть не насильно затащил Пузанков. К сожалению, другого случая помыться не представляется, а общение с курдами и посещения их шатров не проходят даром. Я чувствую, как по мне ползают противные, неумолимые враги. Все чистое белье, взятое с собою на дорогу, уже израсходовано, а постирать как следует грязное не удается. Химич упорно старается применить рецепт собственного изобретения. На каждой ночевке он снимает с себя гимнастерку и покрывает ею горячую, потную спину коня. По его словам, конский пот – волшебное средство против паразитов. К несчастью, практика опровергает теорию, и бравый прапор не менее меня кряхтит, ерзает и почесывается в седле.
Больные чувствуют себя все хуже. Один из них, Саценко, настолько ослабел, что вынужден был слечь на носилки. Среди этих невзгод приятно смотреть на Зуева. Он едет рядом со мною и бесконечно чему-то радуется. Его детское лицо сияет избытком юного беспричинного счастья. Он мурлычет себе под нос юнкерскую песенку о «паре голубеньких глаз» и улыбается, по-видимому, собственным мыслям. Это в первый раз после смерти Трохименко.