
Полная версия
К берегам Тигра
– Порох кончився, мабудь, клепки у пушек рассохлись, – острит Востриков.
Ночью останавливаемся в какой-то ложбине, наскоро съедаем консервы с сухарями и заваливаемся спать. Бесконечная дорога утомляет нас, и теперь у всех только одно желание: побольше и поудобнее поспать.
Ночи здесь холодные. Кутаюсь в бурку, под голову кладу переметные сумы, на глаза поглубже натягиваю папаху и мгновенно засыпаю.
Утром, чуть еще светает за холмами, садимся на коней. По дороге к нам присоединяются выставленные на ночь караулы. С ними и Зуев. Солнце медленно показывается за гребнями гор. Путь наш идет по дну глубокого ущелья, стиснутого цепью серых, словно изгрызанных скал. Эта глубокая горная щель напоминает мне Дарьяльское ущелье с его отвесными, неприступными утесами. Только здесь вместо буйного и непокорного Терека бежит еле заметная речонка. Вероятно, в дни таяния снегов картина резко меняется и по этому высохшему руслу мчатся грозные, разбушевавшиеся патоки горных вод.
Ущелье все уже. Наши дозоры бредут среди камней. Время от времени спешиваемся для того, чтобы осторожно провести коней среди сотен беспорядочно разбросанных валунов.
– Фермопильское ущелье, – смеется Гамалий. – Здесь любой курд может стать греческим Леонидом.
Как бы в подтверждение его слов, впереди на скалах что-то мелькает. Наши дозорные поспешно слезают с коней.
– Сто-ой! – командует Гамалий, и мы направляем на подозрительные скалы свои бинокли.
На верхушке показываются и прячутся темные точки. Неожиданно грохочет сухой, прерывистый залп. Гулкое эхо тянется по ущелью, громыхая и отдаваясь в скалах. Один из дозорных падает. Пули частым дождем сыплются с утесов, отбивая куски щебня, высекая искры и расплющиваясь о камни. Кони ржут и шарахаются по сторонам.
– Слезай! – кричит Гамалий.
Люди соскакивают с коней и прячутся за выступами скал. Выводим часть коней в безопасное место, за поворотом дороги. Здесь они, скрытые низко свесившимися выступами скал, не видны и не уязвимы для врага.
– По цепи часто начи-и-най! – командует Гамалий, и бодрые, заливающиеся голоса наших винтовок смешиваются с сухим треском лебелевских трехзарядок противника.
Неприятель стал осторожнее. Наши пули, как видно, ложатся хорошо: высокие курдские тиары и темные фигуры реже высовываются из-за скал. Пули цокают, рикошетируют и прыгают по камням. За большим гранитным выступом фельдшера перевязывают раненых. Я слышу стоны и прерывающийся голос:
– Ой… боже ж мий… болыть… болыть!.. Ой… боже… дуже горыть.
Голос кажется мне знакомым, но сейчас я не могу вспомнить, чей он. Мысли отвлечены перестрелкой и залегшим в камнях противником.
– Стрелять реже! – кричит Гамалий. – Беречь патроны!
Частая стрельба переходит в редкий, замедленный огонь. Так проходит несколько томительных минут. Курды смелеют и, очевидно, считают себя победителями. На гребне хребта осторожно вырастает несколько фигур. Они пытаются разглядеть нас, но мы притаились, и нас не видно. Кучка увеличивается, и хребет оживает. На нем суетится десятка два странно одетых, обвешанных оружием людей.
– А ну, Зозуля, двинь! – негромко, сквозь зубы, цедит Гамалий.
Зозуля тщательно целится, долго ловит мушку – и по ущелью проносится характерное пулеметное тра-та… та… та… Курды бросаются врассыпную. Несколько из них падают, и сейчас же горы озлобленно и неистово гудят от частой, беспорядочной пальбы.
– Сотни полторы, не больше, – говорю я.
– Не будет. Десятка четыре, а то и меньше, – уверенно отвечает есаул. – Хорошо, черти, сидят, пулеметами не выбьешь. Вот что, друже, берите с собой гранатчиков, один «люис» и ползите в обход. Доберитесь до этих чертей и спугните их. Иначе до утра будем без толку сидеть здесь, теряя время.
– Слушаю-с!
Перебегаю между камнями и оттягиваю за собой десятка два гранатчиков с ручным пулеметом. Высокие скалы скрывают наш уход. Ущелье гудит от ожесточенной пальбы. Как видно, Зозуля «дернул» весьма удачно, и озлобленные курды палят в отместку вовсю. Мы выползаем за поворот ущелья. Здесь под утесом спрятаны кони и обоз, тут же импровизированный летучий лазарет. У большого камня сидят двое раненых. У одного завязана голова и ало кровянеет намокающая повязка. Это приказный второго взвода Горобец. Он тихо покачивается и грустным взглядом смотрит на меня. Другой, фуражир Трохименко, стонет и сквозь зубы тянет:
– Ой… Ой!..
Он лежит на спине. Зеленая гимнастерка задрана кверху, а на животе зияет большая рваная рана, из которой скупо выбегает темная, уже запекающаяся кровь. Брюки намокли от крови, глаза раненого устремлены в небо. В них боль и смертельная тоска.
– Ой… же ж… ой, болыть! – жалуется он.
Фельдшер мочит ему лицо холодной водой и смазывает йодом края раны. Мы проходим мимо. Казаки сумрачны. Карпенко тихо шепчет мне:
– Кончается. «Воробьем»[23] в живот угодило. Вси кишки развернуло.
Между коноводами неожиданно вижу старика Скибу. У него большой белой гулькой торчит забинтованная кисть руки.
– Ранены?
– Так точно! – вытягивается он. В его глазах, как мне кажется, мелькает радость.
– Ему что, – продолжает Карпенко, – саму мякоть прострелило. Вернется в станицу ероем.
– Ты еще вернись, – не оборачиваясь сухо кидает Сухорук.
Я совещаюсь с казаками. Наскоро вырабатываем план действий и лезем в гору, прячась за камни. У каждого из нас помимо винтовки по пяти готовых, заряженных гуммаровских гранат. Ориентируемся по звуку выстрелов и забираем все вправо, для того чтобы, обойдя курдов, выйти им в тыл. Ползти трудно: болит грудь, устают руки и ноги, не хватает дыхания. Часто даем себе короткий роздых: надо сохранить силы для того, чтобы в решительный момент энергично атаковать врага. Иногда из-под ног срывается большой камень и с шумом летит вниз, в ущелье. Тогда все замирают на месте и со злостью накидываются на неосторожного. Ползем уже больше получаса. Проклятый хребет все еще далеко. Хорошо, что скалы здесь выщерблены частыми ветрами и с нашей стороны представляют нечто вроде углубления, прекрасно скрывая нас от взоров противника.
Впереди я и Сухорук; остальные гуськом тянутся за нами. Наконец доползаем до одного из гребней. Громкие потрескивания винтовок слышатся совсем близко, чуть влево от нас. Я осторожно машу рукой, указывая казакам обходное движение. Они удваивают предосторожность. Лица их побледнели, глаза серьезны и настороженны: приближается решающий момент. Я доползаю до верхушки и прилипаю к ней. В голове неотвязно сверлит одна мысль: «А что, если их здесь сотни две-три?» Заглядываю вниз. Маленькая ложбинка с зеленовато-серой горной травой, дальше ряд камней, за ними выступы скалы, за которыми щелкают винтовки. Там курды. Ниже нас, саженях в тридцати, у отвесной скалы пасутся кони противника. Около них валяются на траве человек пять сторожей. Они мирно покуривают, не подозревая о близкой опасности. В моей голове быстро созревает план. Если б мы могли поодиночке незаметно доползти вон до тех серых скал, то десятка-двух гранат было бы больше чем достаточно, чтобы обратить в бегство этих беспечных людей. Я делюсь своими соображениями с Сухоруком.
– Так точно! – соглашается он. – Все одно кончать надо. Подползем к камням, а оттуда крикнем «ура» та гранатами в них. А пулемет, вашбродь, надо не иначе как поставить здесь, и, когда они кинутся до коней, мы их отсюда пулеметом и гранатами. А ежели, не дай бог, не совладаем, опять же здесь нам защита – пулемет.
– Очень хорошо.
Сухорук шепотом объясняет казакам задание.
Ползу первым, за мной тянется Карпенко, за ним Сухорук и так дальше. Пулеметчик и двое казаков залегают в камнях. Трава шуршит и ложится подо мной. Серые, седые усики ковыля попадают в ноздри; хочется чихнуть, но пересиливаю себя. Вот и ложбинка. Сползаю в нее, быстро перебегаю и снова на животе ползу вверх. Сердце учащенно бьется, каждая жилка взволнованно трепещет и судорожно напряжена. Вот и серая груда нагроможденных друг на друга камней. Обтираю рукавом черкески обильный пот со лба. Подползает Сухорук, за ним остальные. С минуту отдыхаем, проверяем капсули и гранаты. Сбоку от нас трещат выстрелы и слышатся гортанные громкие голоса. В воздухе носится горьковатый запах горелого пороха.
– С богом! – шепчу я и приподнимаюсь над камнями.
Под нами, на небольшой, усеянной острыми зубцами площадке, лежат и стоят десятка четыре людей. Половина из них, свесившись над провалом, беспрерывно стреляет вниз, другие покуривают и болтают. Около них сложено несколько винтовок и лежит груда патронташей и мешочков с патронами. Секунду я медлю, затем шепотом командую:
– Приготовьсь!
Казаки вытягивают назад правые руки, в которых поблескивают граненые углы гранат.
– Пли! – командую я – и двадцать три гуммаровские бутылки летят в гущу разлегшихся людей, разрываясь среди них с оглушительным грохотом.
Снизу поднимаются столбы пламени и во все стороны разлетаются смертоносные осколки. Эхо гулко грохочет по ущелью.
– Пли! – снова командую я.
Снова грохот, взрывы, огонь и исступленные крики.
– Ура! – хрипло и страшно кричим мы и, вскочив на ноги, кидаемся из-за прикрытия.
Впереди всех, выкатив глаза, задыхаясь от бега и размахивая над головой винтовкой, бежит Карпенко, за ним сбегаем мы.
Но торжествовать победу не над кем. Разрушительные гуммаровские бомбы сделали свое дело. Трупы застыли и замерли в самых нелепых и неожиданных положениях. Один был застигнут гранатой в тот момент, когда, запрокинув голову, жадно пил из фляги воду. Другого смерть застигла в ту минуту, когда он заряжал винтовку. Двое тяжелораненых корчатся от боли.
Пробегаем дальше. Сбоку грохочут пулеметы. Это наша засада крошит немногих добежавших до коней курдов. Снизу несется радостное, несмолкающее «ура». Это сотня приветствует нас. Мои казаки разбежались по камням и подбирают раненых курдов. Кое-кто постреливает вдогонку удирающим.
– Вот, нашли двоих, – докладывает Карпенко, выводя из-за камней дрожащих от страха людей.
Один из них ранен осколком гранаты, лицо его обожжено и испещрено мелкими царапинами. Другой невредим. Они оба молчат и не отводят от меня своих молящих взоров. У раненого текут по лицу слезы, смешиваясь с выступающей из царапин кровью.
– Не бойсь, дура, не убьем, – добродушно тянет Карпенко. – На, пожуй-ка, беднота, казацкого хлебца!
Он шарит по карманам и откуда-то из глубины их вытягивает небольшой замызганный сухарь и обмусоленный кусок сахару с налипшими на нем крошками махорки. Видно, что ему жалко оробевшего курда, и он прибегает к единственно понятному способу утешить и успокоить его.
– На, небога, поишь. Хиба мы не люди, – говорит он, стараясь вложить возможно более мягкости в свой голос и дружелюбно шлепая курда по плечу.
Пленники немного ободряются.
– Тоже ж люды, – вздыхает Дерибаба.
– А то що ж? Таки ж, як и мы.
– Мабудь, дома диты зосталысь.
– Не лякайтесь, бидолаги, ничего вам поганого не буде, – дружелюбно успокаивают обступившие пленных казаки.
Пленные смотрят на нас испуганными, непонимающими глазами.
– Манн на фарадж кердэм[24],– говорит высокий курд.
Мы показываем знаками, что не понимаем.
– На мидани[25],– неожиданно выпаливает Карпенко, и мы все смеемся.
Карпенко, довольный собою, заливается больше всех. Этот добродушный смех окончательно успокаивает курдов, они сами начинают робко усмехаться, о чем-то переговариваться друг с другом.
– Однако, ребята, вы их тут порядком накрошили, – слышу я голос Гамалия, вылезающего из-за гряды камней.
С лица есаула капает пот, он запыхался, карабкаясь напрямик по круче.
– Увести их вниз, раненого немедленно перевязать, – приказывает Гамалий, кивая на пленных.
Казаки сводят их в ущелье. Мы взбираемся на скалы и осматриваем с высоты окрестности.
– Дорого обошлась им наша задержка. Вероятно, побили человек двадцать? – осведомляется есаул.
– Двадцать три. Он воны скрозь по камням валяются, – уточняет Сухорук.
Мы обходим убитых. Казаки обыскивают трупы, вытягивая из карманов и поясов всякую всячину. У некоторых найдены какие-то бумажки, которые Гамалий бережно складывает в свою сумку. В виде трофеев казакам достаются кривые курдские ножи. Трое счастливчиков нацепили на себя снятые с убитых пистолеты системы «Маузер». Трупы оттаскиваем в сторону. Под скалой лежат побитые из пулемета кони.
– Да, много побили народу, – сокрушенно качает головой Гамалий.
– А наши потери? – спрашиваю я.
Лицо Гамалия темнеет и передергивается:
– Четверо. Двое ранены легко, один тяжело – Трохименко, в живот, вряд ли выживет. Один убит.
– Кто?
– Сергиенко. Наповал!
– Вична память, – говорит Карпенко. – Хороший був казак, царство ему небесне.
Казаки снимают кубанки и крестятся. С минуту молчим. Внизу змеятся ущелья, уползая в черные складки гор. Зеленеют луга. Кругом тишина. Какая мирная картина!
– Ну, надо двигаться, – прерывает молчание Гамалий.
Цепляясь за выступы, сползаем по откосу вниз.
Аветис Аршакович уже успел допросить пленных, отобрал нужные сведения и сейчас передает их нам. Оказывается, курды эти принадлежат к кочующему племени силахоров. Всего день тому назад их нанял хан Шир-Али, приказав перерезать нам путь и заставить нас возвратиться вспять. Было их всего сорок пять человек под предводительством Анатуллы-хана, убитого в стычке. Турок поблизости нет, дорога на юг свободна, и, по словам пленников, нам ничто больше не угрожает впереди. Пленники клялись Кораном, что они не виноваты в нападении на отряд и что сделку с Шир-Али без их ведома заключил их начальник Анатулла.
– Скажите им, Аветис Аршакович, что мы не хотели этого побоища. Если б они не напали на нас, не пролилось бы напрасно столько крови. Пусть они не боятся, ничего дурного мы им не сделаем и, как только выйдем из ущелья, отпустим восвояси. Пусть они возвращаются к своим и передадут, что русские не хотят воевать с курдами и идут через их страну с мирными намерениями. Мы никого не грабим и не обижаем, но и никому не позволим безнаказанно нападать на нас.
Аветис переводит. Курды слушают, кивают головами и затем наперебой стараются убедить нас в том, что, узнав о нашем миролюбии и благородном поступке с пленными, их соплеменники свободно пропустят нас через свои владения.
– Врут, сукины дети! Порубать бы их всех! – слышу я негодующий голос за спиной.
Это приказный Тимошенко, родственник убитого Сергиенко. Но его предложение не встречает сочувствия среди казаков.
– Чего рубать-то? Хватит. И без того накрошили не дай бог сколько. Будет тебе зверовать! Тоже Аника-воин! Все рубать, так и руки-то устанут, – слышатся сзади недовольные голоса.
Гамалий оглядывается:
– Ну-с, тихо там, без разговоров.
Казаки умолкают.
Дозорные дают сигнал, и мы медленно, шагом, продвигаемся к выходу из ущелья. Медленно, потому что сзади на конных носилках тяжело стонет и бредит не приходящий в себя Трохименко. Трохименко – вестовой Зуева. Огорченный прапорщик спешился и вместе с фельдшером не отходит от раненого.
– Родственники они, – сочувственно объясняет Химич, – с одних хуторов.
Часа через полтора Зуев подъезжает к Гамалию.
Он расстроен, лицо его бледно, в голубых глазах блестят слезы.
– Кончился Трохименко… – дальше он не в состоянии говорить и отворачивается.
Мы снимаем папахи, ближайшие к нам казаки крестятся. По рядам пробегает:
– Кончился… Помер.
– У-эх-х, жизнь наша казацкая! Жил человек и нема уже его, – угрюмо роняет Химич.
Я искоса поглядываю на казаков. Они насупились и опустили взоры. Не одному из них, вероятно, приходит в голову мысль о том, что, может быть, и его ждет такой же конец.
Ущелье кончается. Впереди расстилаются поля. Перед нами зеленеет небольшая, вся усыпанная цветами ложбинка. По ее дну бежит вода, склоны заросли кустами боярышника. Гамалий останавливает сотню, ожидая, когда подтянутся обоз и санитары. Дозорные спускаются с гор.
– Прапорщик Химич! Выставить по холмам караулы, вперед на дорогу выслать разъезд! – приказывает Гамалий.
По суровому тону его голоса я чувствую, каких усилий стоит ему скрыть свое волнение. Он слезает с коня и идет через всю сотню к носилкам, на которых лежат двое мертвых казаков. Сергиенко осунулся, весь посерел и обтянулся. Его мертвая, негнущаяся рука вывалилась из носилок и тянется к зеленой, сверкающей траве. Трохименко, еще не успевший остыть, лежит совсем как живой, и только глубокая скорбная складка у губ да полуоткрытый безжизненный глаз говорят о том, что это труп. Черкески и гимнастерки убитых намокли бурой кровью, белые бинты перевязок кажутся покрытыми ржавчиной. Гамалий останавливается перед мертвецами. Он долго смотрит на них, рука его нервно сжимает рукоятку кинжала. Вся сотня, обнажив головы, в безмолвии стоит за ним. Тихо, точно на кладбище, и только ржание застоявшихся коней изредка нарушает гробовую тишину.
Наконец Гамалий опускается на колени и крепко, по-мужски, целует покойников в лоб. По его щеке катится слеза, на секунду задерживается на кончике уса и соскальзывает на бешмет. Казаки часто крестятся.
– Кто знает погребальную молитву?
Неловкое молчание. Все смотрят друг на друга, как бы ожидая найти знающего церковную службу, но такого нет. Гамалий приказывает:
– Взять лопаты и копать могилу под этим кустом.
Вахмистр с тремя казаками роют могилу. Летят комья влажной земли. Солнце сверкает на лезвиях лопат. Солнечный луч задерживается на мгновение на убитом Трохименке. Он озарил его мертвую, неподвижную голову и пробежал по полуоткрытому глазу.
Не знаю почему, от этого ли внезапного веселого зайчика или оттого, что у нас были взволнованы и напряжены нервы, но глаз принял живое, смеющееся выражение, как будто лукаво подмигнул нам.
Что-то тоскливое и невыразимо скорбное прорезало сознание, и в ту же минуту Гамалий быстро нагнулся и закрыл глаз убитого.
– Готово, вашбродь, – доложил Никитин.
Казаки подняли носилки и поднесли их к глубокой, аршина на два, яме. У самого ее края все остановились. Высоко над нами светило жгучее солнце, голубело южное лазоревое небо, пели чужие птицы.
Гамалий сделал знак.
– Отче наш, иже еси на небеси… – громким, высоким голосом зачастил Востриков.
Эта общеизвестная молитва заменила весь длинный, сложный и неведомый нам похоронный обряд.
– Аминь! – прогудело по толпе, как только Востриков произнес последние слова.
Замелькали десятки крестящихся рук.
– Опускайте! – негромко проговорил Гамалий, и казаки, укутав убитых в бурки, медленно опустили их в яму.
На груди мертвецов положили кое-как связанные из срубленных веток кресты и могилу стали засыпать. Холм рос, и вскоре на том месте поднялся небольшой курганчик.
Казаки заботливо обложили его зелеными ветвями, а сверху вместо креста навалили несколько огромных камней, для того чтобы шакалы и бродячие собаки не разрыли могилу.
Поминутно мусоля огрызок карандаша и долго царапая им, Востриков вывел на серой поверхности верхнего камня: «Здесь убитые лежат казаки Трохименко и Сергиенко. Вечная память». Под надписью он нарисовал небольшой кривой крест.
– По коням! – глухо, не глядя на людей, скомандовал Гамалий и, перекрестившись в последний раз, вскочил в седло.
Через минуту сотня черной лентой вытягивается по дороге. Мы еще долго оборачиваемся назад, к зеленому кусту, под которым едва заметен одинокий холмик.
К вечеру подошли к селу Тулэ. По дороге отпустили наших пленников, не веривших в свое освобождение. Оба курда с благодарностью пытались целовать руки есаула и долго не уходили с дороги, махая нам вслед своими платками.
Не знаю, чем объяснить – вестью ли о нашей стычке с людьми Анатуллы-хана, его ли враждою с тулэнским ханом Джафаром или, быть может, благоприятно изменившейся на фронте обстановкой, не знаю, – но, во всяком случае, в Тулэ нас встретили так, как на Востоке принимают дорогих и любимых гостей. Сам хан Джафар выехал к нам навстречу в сопровождении двух десятков всадников. У самого въезда в его дворец толпилась дворцовая челядь, приветственно кивавшая нам головами. Казаков разместили в большом дворе возле дворца.
Из предосторожности мы не решились расседлывать коней, сняв с них только одни сумы.
Тулэ большое село с невысокой мечетью и зелеными тенистыми садами. Дома крестьян странной, необычной постройки. Они, так же как и везде в Персии, наглухо окружены высокими глиняными стенами, но внутри устроены несколько иначе. Вместо глухих и низких закупоренных коробок, общепринятых на севере Персии, здесь всюду просторные здания с большим количеством окон и дверей. Часто попадаются низенькие веранды. По двору бегают ребятишки, снуют с подоткнутыми чадрами и платьями женщины и квохчут потревоженные куры.
Я сижу на крыше ханского дворца и наблюдаю в бинокль за жизнью села. Крайняя бедность крестьян бросается в глаза. Она еще резче подчеркивает ту роскошь, которая окружает их повелителя – Джафар-хана. Сколько пота, слез и крови должен выжимать он из своих нищих подданных, чтобы драгоценные ковры Хоросана и Исфагани, неподражаемые шелка Шираза покрывали стены и полы его дворца!
Мои размышления прерывает присланный за нами слуга. Прижимая руки к груди и низко кланяясь, он приглашает нас в ханские покои. Спускаемся по крутой лесенке на неширокий балкон и попадаем оттуда в апартаменты хана.
Дворец красноречиво свидетельствует о богатстве владельца. В нем два этажа – с массой комнат, обилием света и воздуха. Дом делится на две половины. В одной из них живут многочисленные жены Джафар-хана, которых нам не дано видеть, другая – предназначается для мужчин. Здесь хан занимается делами, принимает гостей и отдыхает от склок и сплетен эндеруна[26]. Двор превращен в цветущий сад. Между старых, тенистых деревьев проложены посыпанные красным толченым кирпичом дорожки. В центре сада – квадратный бассейн, посреди которого бьют высокие сверкающие струи фонтана.
Нас ожидает парадный обед. Но перед тем как идти в столовую, Гамалий отправляется к казакам: посмотреть, хорошо ли их кормят. Сотня расположилась в отведенном ей месте и теперь закусывает. С первого же взгляда есаул успокаивается: хан не поскупился на угощение казаков. Об этом свидетельствуют несколько туш зажаренных баранов, огромные миски плова и крынки с айраном[27].
– Ну как, ребята, довольны угощением? – спрашивает Гамалий.
Казаки, рты которых набиты пищей, ухмыляются и мычат что-то нечленораздельное. Есаул, довольный, машет рукой и возвращается во дворец.
Моем руки. Слуга-перс льет свежую, холодную воду; рядом с ним – другой, с переброшенными через руку полотенцами. Джафар-хан, веселый черноусый толстяк, любезно улыбается, показывая свои ослепительно белые зубы. На нем хорошо сшитая европейская пара из тонкой чесучи, на груди золотая цепь часов, на голове барашковая персидская шапка. Еду сервируют по тегеранскому обычаю – на низких столиках. Перед нами груда самых разнообразных сластей и миниатюрные, похожие на лампадки стаканчики с крепким душистым чаем. Наш хозяин довольно образованный, во всяком случае внешне он кажется таким. Он курд, женатый на одной из бесчисленных тегеранских принцесс; поэтому он старается здесь, в горах, поддерживать авторитет центрального правительства и даже неофициально пользуется губернаторскими полномочиями, хотя, в сущности говоря, его власть распространяется лишь на собственное племя да еще на два-три соседних села. Джафар-хан выдает себя за англофила, подчеркивая, что ввиду этого он «друг русских и их союзник». По его словам, туркам приходится туго, и они будто бы уводят свои войска из Хурем-Абада. Между прочим, он предупреждает нас, что мы находимся в последнем на нашем пути оседлом пункте, а дальше будем встречать лишь кочевые племена и мелкие деревушки.
Он общителен и любезно говорит с нами, расточая улыбки и комплименты, но его маслянистые глаза внимательно щупают каждого из нас. За чаем Химич, по местным понятиям, совершает бестактность: он опорожняет свой крохотный стаканчик буквально одним глотком и с удовольствием принимается за второй, который ему предупредительно наливают. Мы с Гамалием с наслаждением последовали бы его примеру, но надо показать хану, что нам известны порядки и обычаи страны. Поэтому мы медленно тянем, едва прикасаясь губами к стакану, густой, ароматный чай. Наконец чаепитие окончено. Слуги с молниеносной быстротой уносят сладости, к крайнему неудовольствию Химича, шепчущего мне на ухо:
– А мясца пожевать дадут?
Но его беспокойство тут же рассеивается. Слуга вносит огромное блюдо с белоснежной рисовой горой. Одновременно появляются большие дымящиеся миски с аппетитно пахнущими хурушами[28]. Ложек не подают. «Культурный» хан, связанный близким родством с шахским двором, ест, как и подобает истинному правоверному, пальцами. Он делает широкий приглашающий жест, и мы, следуя его примеру, погружаем наши персты в белоснежный плов, но тут же отдергиваем их.