Полная версия
Петербургское действо. Том 2
– Это все прекрасно, liebe Gräfin, но когда же вы заплатите дедушке за эти все бриллианты? – выговорила Лотхен, насмешливо и двусмысленно усмехаясь.
– Не скоро, Лотхен. И по правде сказать тебе… я буду откладывать и тянуть дело до тех пор, покуда не наступит час, в который мне можно будет совсем не платить!
– А разве такой час наступит? Не верю.
– Верь, Лотхен.
Горничная помолчала и выговорила, смеясь:
– Ну а сержант?
– Ну, об этом не смейся. Это не шутки! – как-то странно произнесла Маргарита, задумчиво и грустно.
Лотхен вытаращила глаза и чуть-чуть пожала плечами.
XXXII
Первого мая в сумерки в доме прусского посланника волнение и движение усилились.
К семи часам весь большой дом горел огнями, и светлые лучистые столпы выливались из окон, освещая, как днем, широкую улицу. Кроме того, около подъезда и вокруг всего дома горели плошки и бочонки со смолой.
Взводы гвардейских солдат от разных полков в красивых новых мундирах стали появляться под командой капралов и сержантов, и их расставляли часовыми на улице, у подъезда, в передней, на широкой лестнице и до дверей самой приемной. Это было сделано по приказу государя в знак особого почета к любимцу и посланнику нового союзника-короля.
На большой лестнице, украшенной гирляндами и венками и покрытой красным сукном, преображенский сержант расставлял часовых из своего взвода и двоих из них поставил у самых дверей, ведущих в приемную. Сержант был Шепелев, а один из рядовых, которого он умышленно поставил не в передней и не на лестнице, а на том месте, где будет видно всех гостей, был Державин. Но оба друга, сержант и рядовой, были как-то грустны. Шепелев был немного бледен и снова почти в таком же состоянии, как когда-то до своего свидания с Маргаритой у гадалки.
Державин был тоже грустен. Перевод его в голштинцы все не ладился с Великого поста, а на дворе уж май месяц. Вдобавок хотя он и любил своего ученика, но невольно стал теперь завидовать ему. Этот добрый малый ничем, конечно, не отличался, был такой же рядовой, как и он, а теперь, перескочив через чины капрала и унтер-офицера, попал прямо в сержанты бог весть за что, по какой-то странной, никому в полку не понятной случайности, по капризу принца Жоржа.
«И вот вся жизнь так пройдет, – думалось рядовому Державину с ружьем на плече, когда он глядел на товарища сержанта со шпагой. – Одному везет, а другому нет. Почему одному везет и почему другому не везет – сама матушка-фортуна не знает».
Бал-маскарад у прусского посланника, объявленный за три дня перед тем в городе, то есть вскоре после тайного подписания мирного договора, наделал много шума в столице.
«Голштинцы», и русские и немецкие, конечно, ликовали. Этот маскарад был видимый признак, что на их улице праздник.
Партия «елизаветинцев», конечно, негодовала, всякий со своей точки зрения. Одни говорили, что со смерти покойной императрицы прошло только четыре месяца, что это своего рода скандал. Другие прибавляли, что Гольц мог бы сделать простой бал, но на смех делает маскарад прежде, чем кончился траур по государыне, бывшей всю жизнь врагом Фридриха.
Многие являлись к государыне спрашивать, поедет ли она. Екатерина Алексеевна не отвечала ни да, ни нет, но в уме давно решила в этот день заболеть и остаться дома.
Многие, как Разумовские и вообще близкие люди покойной императрицы, чувствовали себя оскорбленными и тоже обещались захворать и не быть в маскараде.
Но за день до первого мая прошел по лагерю «елизаветинцев» как бы пароль: всем быть в маскараде.
Один из самых молчаливых на вид и ленивых офицеров кружка Орловых, Пассек, был в то же время самым благоразумным, осторожным и тонким.
Пассек был особенно близок и дружен с княгиней Дашковой и чаще других бывал у нее. И она и он рассудили, что не быть в маскараде прусского посланника – значит дать возможность врагам пересчитать и, так сказать, пометить всех главных лиц неприязненного лагеря. Дашкова, конечно, передала это государыне. В тот же вечер не известными никому, но, конечно, известными государыне путями весь лагерь «елизаветинцев», явных и смелых, осторожных и боязливых, получил как бы приказ готовить костюмы и мундиры и ехать к Гольцу.
И теперь не только те, которые хотели умышленно захворать, стали собираться на бал, но даже и те, которые действительно хворали, также поехали.
В восемь часов уже начался шум на улице, крики кучеров и форейторов, солдат и полицейских, гром копыт и колес по мостовой; гости начали съезжаться.
Гольц встречал всех в дверях, отделявших большую, украшенную зеленью и венками лестницу от прихожей, где на двух стенах, один против другого, висели два щита с двумя государственными гербами – прусским и российским.
И здесь сержант Шепелев, приглашенный любезно Гольцем находиться в самой прихожей в качестве дежурного, мог видеть весь высший столичный круг.
Здесь в час времени прошли все министры, послы, фельдмаршалы, сенаторы, все красавицы и львицы. Все пожилые люди были, конечно, в своих мундирах, но молодые женщины и многие офицеры гвардии были в костюмах.
И под звуки огромного оркестра на хорах весь щегольской дом Гольца переполнился блестящей, сияющей, даже сверкающей, как радуга, всевозможными цветами, шумной и гулливой толпой. Многие были просто костюмированы, другие в масках. Большая часть проходивших с замаскированными лицами тайком и быстро показывали лицо свое хозяину дома из вежливости, как бывало принято, или же просто знаком, двумя словами знакомого голоса как бы называли себя. Часто Гольц не мог расслышать голоса встречаемых, но делал вид, что узнает… Отчасти в глазах его начинало уже рябить от этой вереницы пестрых костюмов и мундиров, отчасти и музыка мешала, и гул голосов беседующих гостей, который смешивался с музыкой и иногда даже заглушал звуки литавр и труб.
Шепелев стоял у стены невдалеке от входных дверей и глаз не спускал с порога, где красивый посланник принимал гостей. Ему казалась странной та случайность, что именно его было приказано послать по наряду дежурным на бал к этому единственному человеку во всем Петербурге, которого он всем сердцем, всем юношеским пылом ненавидел и проклинал.
Он был убежден, что это его счастливый соперник; не будь его на свете, быть может, «она» не обошлась бы с ним так, как обошлась в последний раз в квартире Позье. И что за каприз сказать, что она даже не графиня? Шепелев уже после сообразил, что она могла скрывать свое имя от Позье, что он сделал нескромность. Но почему же она не пустила его к себе? Почему обошлась так гордо и глядела на него так презрительно, таким оскорбительным взглядом? Наверное, он, этот Гольц, – его счастливый соперник! Он чувствовал, что глубоко ненавидит этого человека, а между тем эта ревность, эта ненависть казалась для него самого глупою и смешною. Что общего между ним, юношей сержантом, и этим молодым красавцем, который уж теперь первая личность двух стран, важное государственное лицо в Пруссии и, по общему отзыву, теперь самое влиятельное лицо и в русском государстве?!
– Он любимец Фридриха Второго и Петра Третьего, a я любимец… Квасова! – грустно шутил юноша.
И в Шепелеве совершалась томительная борьба, сказывавшаяся какой-то острой болью на сердце, какою-то страшной тягостью в голове, во всем существе. Пускай бы она не любила его! Он не стоит любви такой женщины! Что он такое? Мальчишка! Но она любит вот этого! За что? За то лишь, что он посланник.
И юноша постоянно то и дело как бы забывался, стоя близ стены прихожей. Вереницы ярких костюмов и масок вились перед его глазами, но он почти не глядел на них. Изредка рука его, державшая обнаженную шпагу, судорожно стискивала эфес, и глаза впивались в фигуру элегантного и красивого хозяина дома в блестящем мундире.
Если бы Гольц имел время обернуться на юношу-дежурного с обнаженной шпагой в руке, и приметить его взгляд, то, конечно, несмотря на свои заботы, он бы все-таки удивился…
А между тем сержант не мог оторвать взора от дверей еще по другой причине. Он каждую минуту ожидал появления именно той, от которой так мучился и страдал. Он знал наверное, что графиня Скабронская будет в числе приглашенных дам как близкий друг хозяина.
Наконец на несколько минут вереницы гостей, входивших по лестнице, гром и гул подъезжавших экипажей вдруг прекратились… Все съехались.
«А ее нет!» – думал Шепелев. Но он утешался мыслью, что и государь еще не приехал. Разумовских еще нет, Воронцовой еще нет.
Гольц заметил перерыв в съезде гостей и обрадовался возможности отойти от дверей и отдохнуть. Так как каждое слово его в этот вечер могло быть замечено, рассказано, перетолковано, то он решил заранее почти не говорить ни с кем из высших сановников в отдельности, то есть без свидетелей, и вообще мало говорить под предлогом хлопот хозяина.
Теперь, в свободную минуту, он заметил в той же прихожей будто стерегущих его: фельдмаршала Трубецкого, Глебова и нового врага своего, на днях побежденного им, тайного секретаря государя, Волкова. Он догадался, что они хотят с ним заговорить, но очень ловко парировал светское нападение врага.
Гольц, увидев юношу, отошел к нему и стал говорить с ним будто бы о деле. В действительности он спрашивал, делает ли Преображенский полк успехи в экзерциции, многие ли офицеры говорят по-немецки, как солдаты приняли новую форму.
При этом посланник глядел на юношу-сержанта так, как стал бы смотреть на кресло, стол или канделябр.
Конечно, Шепелев, хотя не привыкший к светским приемам, все-таки понял, что посланник говорит не с ним лично, а что ему нужен какой-нибудь предмет. Он отвечал кратко, слегка смущаясь, но не столько от неловкости, сколько от горького чувства на сердце.
Не успел он ответить две или три фразы посланнику, как в дверях показалась новая маска. Ее нельзя было бы не заметить в целой толпе ряженых: костюм ее бросался в глаза.
После вереницы костюмов и мундиров, которые отчасти ослепили глаза, новая гостья-маска являлась отдыхом для глаз.
Гольц, заметя, что юноша зорко смотрит в дверь, обернулся и тоже удивился.
К нему шла тихо монашенка-кармелитка. Весь костюм ее состоял из длинной и простой рясы до полу из белого кашемира. Большие рукава спадали до пальцев, закрывая даже на половину ее белые перчатки. Большой капюшон был собран складками на голове и спускался прямо на лоб и на белую атласную маску с золотым кружевом, слегка закрывавшим рот и подбородок. В талии эта ряса была схвачена серым шелковым шнуром, очень искусно изображавшим простую веревку. На этом отшельническом кушаке были перекинуты белые перламутровые четки с медалькой на конце.
Костюм этот был даже не костюм; толстые складки матового кашемира так закрывали эту женщину, что не было никакой возможности догадаться, молода ли она, стара ли. Во всяком случае, не было ни малейшей возможности узнать, кто она.
Но странное дело. Случилось то, что случалось в подлунном мире во все века и будет случаться вовеки впредь. Юноша-сержант или, лучше сказать, его влюбленное, томящееся сердце узнало, кто эта маска. Едва появилась эта кармелитка, и переступила порог, и двинулась к нему вся тщательно укутанная с головы и до носков белых башмаков, Шепелев уже знал наверное, чувствовал, что это Маргарита.
Посланник, вероятно, не был влюблен в Маргариту, потому что подошел к гостье, протянул ей, вежливо кланяясь, руку, но глаза его говорили: скажитесь.
– Что? Вы меня не узнаете?
И, благодаря замолкшей музыке, благодаря чуткому настроению Шепелева, он ясно расслышал голос Маргариты.
Гольц узнал тоже голос, ахнул и выговорил по-немецки:
– Но что значит этот костюм?
– Это мой каприз, а отчасти необходимость. Вы получили мою записку? Комната приготовлена? Спасибо. И я полная там хозяйка, хоть бы до утра?..
И на утвердительный ответ графиня прибавила:
– Ну, покажите ее мне, чтобы я знала заранее, где она.
Гольц тотчас же подал графине руку и повел ее во внутренние комнаты, но при этом взял не налево, где была большая гостиная, потом бальная зала, переполненная гостями, а направо, где были две маленькие гостиные, а за ними его собственные апартаменты.
Сердце дрогнуло в юноше, он снова стиснул свою шпагу и почувствовал, что слезы готовы выступить у него на глазах.
Комнату до утра?! Отдельную комнату?! На бале, в маскараде! Зачем?! Это низость! Ведь на это способны те женщины, про которых рассказывал ему Квасов. И это красавица высшего общества!
И юноша до такой степени был поражен, что у него руки и ноги стали дрожать. Он невольно вышел на лестницу и опустился на стул около часового Державина, закрывая глаза рукой, чтобы отереть позорные слезы и прийти в себя.
– Что ты? – шепнул ему приятель-рядовой.
– Ничего! – глухо отозвался Шепелев. – Ничего, ничего! – повторил он. – Вернусь домой – я это кончу!
– Что? – недоумевая отозвался тот.
– Все, все это кончу. Надо кончить: так жить нельзя!
Приятель что-то спросил, но он не имел даже силы отвечать.
– Встань, голубчик, – выговорил вдруг Державин шепотом, – гетман идет.
Шепелев через силу поднялся и увидал, что по лестнице поднимается граф Кирилл Разумовский в красивом гетманском мундире; с ним вместе шел его друг и бывший воспитатель Теплов. Сержант быстро двинулся снова в прихожую и стал на прежнее место.
– Отчего же ему не праздновать и не раскошелиться, – шептал гетман Теплову, – когда целое государство подарили да миллион в придачу? Бал дешевле стоит!
Гетман прошел, за ним прошли еще два сенатора, затем прошел Панин. Все они искали глазами Гольца.
«Да, ищи его! – злобно усмехнулся Шепелев. – Ищи!» – И он чуть-чуть встряхнул своей шпагой. Невольно ему почудилось, что он бы мог с наслаждением, особенно благодаря последним урокам фехтования, беспощадно пронзить Гольца двадцатью ударами.
В то же самое мгновение хозяин дома появился один, быстро огляделся, увидел несколько новых гостей, которых опоздал встретить, и пошел здороваться и извиняться.
Тотчас же образовался около него кружок, и здесь, при нескольких свидетелях зараз, Гольц менее боялся говорить. Но и тут счастье помогло ему. Не прошло пяти минут, как в приемную вошла новая костюмированная гостья без маски. Многие двинулись, прерывая беседу, Гольц бросился навстречу к даме и, кланяясь, стал всячески благодарить за честь и любезный сюрприз. Это была Воронцова, и слова Гольца относились к ее костюму. Елизавета Романовна отплачивала за брошь, полученную поутру, и явилась в костюме, который был скопирован с портрета Фридриха. Это был, в сущности, прусский мундир с прибавлением белой атласной юбки. Золотисто-желтый атласный камзол, вышитый серебром, красный кафтан из бархата, черный галстук на шее, а на голове фридриховская треуголка с белым атласным бантом, на котором и красовалась полученная брошь.
XXXIII
Около получаса простоял Шепелев, в подробностях обдумывая, как он, вернувшись в казармы, попробует убить себя.
«Не хватит храбрости, – думалось ему, – но попробую, все-таки попробую. Может быть, как-нибудь нечаянно сам себя обману. Буду говорить, что только ради пробы, ради шутки, и как-нибудь вдруг застрелюсь или зарежусь».
– Господин сержант! – раздался около него голос, от которого вся кровь хлынула у него к сердцу и к лицу. – У меня до вас большая просьба… – говорила стоящая перед ним кармелитка, но уже без маски, которую она держала в руке.
Шепелев едва двинул губами, все чувства его онемели, а сердце стучало настолько, что казалось, даже она заметила это по галуну и пуговицам, которые равномерно вздрагивали на его груди.
И кармелитка сделала движение рукой, совершенно закрытой длинным рукавом, как бы приглашая юношу отойти к окну вместе. Сделав несколько шагов, она стала ближе к нему и выговорила:
– Вы здесь должны быть весь вечер на часах?
– Да-с, – через силу вымолвил Шепелев.
– В таком случае вы исполните мою просьбу. Очень важную просьбу! Гораздо более важную, нежели она вам покажется, нежели вы думаете. Сегодня здесь будет на бале, должна быть каждую минуту, одна замаскированная гостья, недавно приехавшая прямо из Вены и не знающая никого в Петербурге, незнакомая даже лично с господином посланником, хотя и приглашенная им сегодня. Если я или барон будем в эту минуту здесь в дверях, то моя просьба к вам окажется излишней, но если ни меня, ни барона не будет, то я прошу вас провести эту даму. Она предупреждена и двинется прямо за вами. Вы, идя перед ней, незаметно проведите ее к посланнику и, найдя его среди гостей, знаком укажите ей. Поняли вы меня?
– Понял. Это я понимаю! Но зато, кроме этого, я ничего не понимаю, – выговорил Шепелев, немного придя в себя. – То, что для меня вопрос жизни и смерти, того я не понимаю. Неужели вы, графиня…
– Ну, об этом после, – резко выговорила она. – Теперь не время, и я… Вы поняли мою просьбу?
– Да-с.
– А как вы узнаете ту даму, про которую я говорю? – рассмеялась кармелитка.
Шепелев подумал и вымолвил неохотно и даже с оттенком грусти в голосе:
– Да, правда. Как же мне узнать ее?
– Я вам скажу ее костюм. Ее заметить будет немудрено. Она явится на этот яркий и пестрый бал, как пятно.
– Признаюсь, не понимаю.
– Да. Ее костюм будет… среди других, как черное чернильное пятно среди белой бумаги.
Юноша не понял. Маргарита повторила:
– Она явится в черном с головы до ног. Понимаете?
– Понимаю-с.
– Ошибиться мудрено, я надеюсь…
– Мужчины, графиня, вообще не ошибаются, как может ошибиться женщина, – грустно выговорил Шепелев. – Женщина, в особенности красавица и кокетка, может ошибкой дать даже поцелуй.
– По ошибке поцелуя не дают, а дают иногда… из жалости! – рассмеялась Маргарита.
– За это, право… – вдруг глухо выговорил Шепелев. – Право, можно зарезать…
– Тут, на бале… Полноте… Вот и видно: ребенок. Да неужели вам не жалко было бы убить женщину, которую вы любите?.. И как любите! Ведь вы говорите, что умираете от любви.
И Маргарита звонко расхохоталась, но немного искусственным смехом.
– Пощадите, графиня… – упавшим голосом вымолвил Шепелев.
– Ну, так помните, не спутайте. Окажите эту милость для меня. Исполните как следует мою просьбу об маске.
И Маргарита, весело и беспечно смеясь, отошла от Шепелева и прошла в бальную залу. Он был возмущен до глубины души ее словами, и голосом, и смехом.
«Понадобился на то, на что годился бы всякий лакей в доме, – озлобленно подумал он. – Господи! Неужели уж нельзя перестать любить ее? Бросить, забыть… Ну, влюбиться в другую! Она жестокосердая, злая… Ей все только смех… Может быть, здесь, на бале, человек сто, которых она так же целовала, как и меня».
И долго размышлял юноша. Ему, конечно, доставила наслаждение возможность поговорить с ней хотя минуту, но едкое, горькое чувство как будто еще прибавилось. Она насмехалась над ним. Понятно, она даже явилась из такой комнаты, где может остаться до утра, которую почему-то заготовил ей заранее хозяин дома. И Шепелев вдруг злобно рассмеялся.
В эту же самую минуту в зале и прихожей началось маленькое волнение.
Гольц двинулся снова к дверям лестницы, но спустился по ней донизу, а вслед за ним хлынула и пестрая, блестящая кучка сановников. И через несколько минут прихожая и вся лестница были полны вышедшими навстречу гостями. Только узкое свободное пространство оставалось по лестнице. Приехал государь.
Шепелев на минуту забыл свое горе. Он редко и издали видал государя, и ему хотелось теперь не упустить этого единственного случая видеть русского монарха не на коне, не на плацу, а простым гостем на бале.
Через несколько минут государь, взяв под руку Гольца, поднялся по лестнице, весело кивая головой направо и налево, изредка подавая руку, преимущественно старикам и иностранным послам. За ним вслед поднимался по лестнице принц Жорж, а за Жоржем непременный хвост его, всей гвардии ненавистный Фленсбург. Все прошли в залу. Грянула музыка, и начался менуэт.
Тотчас же стало известно на бале, что государыня хворает и быть не может.
Шепелев, занятый своей заботой, все-таки невольно заметил после этой вести много сияющих и торжествующих лиц. Вскоре мимо него прошли и стали невдалеке два сановника. Шепелев знал, что один – воспитатель наследника, а другой – наперсник и друг братьев Разумовских. Эти два человека считались во всем Петербурге самыми умными и самыми образованными, учившимися за границей. Юноша слыхал даже, что Панин, не любимый императором, считался в лагере «елизаветинцев» и был в числе явных друзей императрицы. Он слыхал тоже, что Теплов «голштинец», горячий и искренний приверженец императора, друг всем немцам, ибо говорит великолепно по-немецки и воспитывался в германском университете. Шепелеву было даже интересно поближе рассмотреть Теплова, так как говорили, что оба графа Разумовские у него в руках и делают, что он прикажет. Если бы не этот Теплов, то Разумовские, по словам Квасова, были бы еще более любимы в столице, но теперь их стали любить меньше, потому что Теплов заставил их тоже сделаться чуть не «голштинцами».
Идя мимо и не обращая внимания на сержанта, Панин горячо воскликнул:
– Однако ж позвольте, Григорий Николаевич. Положим даже, что она и не захворала, положим, что ей не захотелось быть на этом торжище, где празднуется позор Российской империи. Наконец, вспомните, что сегодня только четыре месяца и одна неделя, что скончалась государыня. Можно было бы пообождать скоморошествовать и всякие дурацкие костюмы напяливать на себя.
– Не согласен, Никита Иванович, – спокойно отозвался Теплов. – Вы знаете мой образ мыслей насчет всего этого. Договор этот я не считаю позорным: у нас будет надежный союзник. Земли мы ему отдали назад такие, которыми владеть бы не могли, которые никогда российскими бы не сделались. Что касается до болезни ее величества, то скажу даже с вашей и ее точки зрения: нехорошо мелочами раздражать государя и общественное мнение. Что стоило сюда приехать, когда здесь вся столица, и здесь, наконец, сам Разумовский Алексей Григорьевич, которому, как вы знаете, покойная государыня тоже была не чужой человек, – многозначительно и налегая на последние слова, выговорил Теплов. – Ему еще тяжелее в его трудном положении через четыре месяца на этом плясе быть, однако приехал.
Шепелев заслушался было беседы двух сановников, говоривших такие слова, которые редко удавалось слышать простому сержанту. Если бы они знали, что сержант их слушает и понимает, то, конечно, понизили бы голос. Тайная канцелярия и «слово и дело», еще недавно уничтоженные, были еще всем памятны. А в канцелярии не разбирали, кто простой человек, хотя бы даже разносчик, и кто сановник, хотя бы даже фельдмаршал.
И Шепелев напрягал свой слух, чтобы слышать окончание беседы…
Но в эту минуту он вдруг ахнул. Поручение той, которая могла все приказать, могла приказать даже умереть… это поручение приходилось теперь исполнить.
В дверях приемной появилась маска. Шепелев двинулся, да и не он один! Все бывшие недалеко от него и даже спорящие Панин и Теплов – все обернулись и двинулись вперед… и смутный гул одобрения, если не восторга, сорвался у всех с языка. Все ахнули, любуясь.
XXXIV
На пороге стояла стройная и грациозная женщина, вся в черном. Она казалась не маской, а привидением. Вся она с головы до ног была окутана в легкий и прозрачный черный газ. На черных как смоль волосах лежала бриллиантовая диадема с большой яркой звездой, из-под которой падал длинный газовый вуаль. Охватив ее всю, как легкое черное облако, он лежал прозрачными волнами на обнаженных плечах, вился по изящному бюсту, сбегал, ниспадая по платью, до полу, и, отлетая назад, развевался за нею над шлейфом, змеей лежащим на паркете. И вся она была осыпана звездами, от буклей прически до башмаков. По юбке рассыпались семь больших звезд в сочетании Большой Медведицы. На вырезанном вороте корсажа, окаймляющем грудь, горит самая яркая звезда, а у пояса, под сердцем, на черном атласном корсаже, плотно обхватившем ее пышный бюст, лежит, покачнувшись и грациозно прильнув к груди, большой сияющий полумесяц. Лунный серп вспыхивает и сверкает… и бьющая волна его света, пронизывая облако газа, обдает алмазным сиянием и всю ее черную фигуру, и все окружающее. И под легкими черными волнами газа снежно белеются, как изваяние, изящные обнаженные плечи и руки, не разделенные рукавом. Только две черные ленты с двумя бриллиантовыми звездочками на бантах отделяют руки от плеч.
Черная маска с плотным кружевом чересчур тщательно скрывала все лицо ее от диадемы на лбу до горла. Лица не существовало, и вместо него была немая мертвая личина, ничего не говорящая, но зато лучистый огонек будто вспыхивал в отверстиях маски, где сверкали два глаза, такие же черные и такие же блестящие, как и вся эта костюмированная «Ночь». Но тот, кто видел теперь эти плечи и руки, как изваянные из белого мрамора, тот ни мгновения не поколебался бы решить, красавица ли эта явившаяся незнакомка или нет.