Полная версия
Петербургское действо. Том 2
Эта привычка вовсе не была изобретением графини Воронцовой. То же самое делала еще недавно покойная императрица; то же самое стали делать и многие столичные пожилые дамы, подражая государыне. Просидеть несколько часов, не умывшись и не одевшись, около огня, в одном ночном белье, прикрытом старым и, конечно, загрязненным мехом, было своего рода наслаждением этого склада жизни.
– А-а… – протянула Воронцова, увидя вошедшую. – А я думала, это Гудович…
– Здравствуй, сестра! – произнесла княгиня, стараясь придать лицу более веселое и ласковое выражение.
Воронцова, давно не видавшая сестру, была удивлена, но, как всегда, ничем не выразила этого. Она, собственно, бесстрастно относилась ко всему, и только ящики с пастилой, в особенности с финиками, заставляли ее оживляться.
– Здравствуй, садись, давно не видались. Что ты поделываешь? Все со своей Алексеевной шепчетесь?
Дашкова вспыхнула. Это прозвище, данное государем своей супруге, казалось, разумеется, оскорбительным Дашковой в устах этой глупой сестры. Прежде она не посмела бы так назвать государыню. Давно ли эта перемена и почему?! Княгиня хотела было заметить сестре все неприличие ее выходки, но раздумала и, взяв кресло, села и стала ее разглядывать.
– Что это, сестрица? – выговорила княгиня невольно. – Посмотри на ноги свои. Подумаешь, ты по дождю бегала да по грязи.
– Да, – вымолвила Воронцова, вытягивая одну ногу и оглядывая ее, – вот хочу все вымыть, да все не время… мешают…
Дашкова дорогой приготовила план, как выведать все у сестры относительно мирного договора.
Воронцова была настолько глупа, что с ней было немудрено хитрить, но, однако, все-таки в данном случае и она понимала важное значение того, что могла знать лично от государя.
Покуда княгиня собиралась с мыслями, как начать беседу, и со своего высокого кресла бессознательно разглядывала неказистую фигуру сестры на полу, Воронцова опростала целую картонку с пастилой, бросила ее в огонь и, взяв подол сорочки в руку, вытерла себе засахаренные губы.
– Ну а вы с ней что? – заговорила она лениво, подразумевая государыню. – Всё вместе! Читаете французские книжки? Своего господина Дерадота наизусть учите?
– Такого нет, – отчасти презрительно отозвалась княгиня. – Дидерот есть на свете, хорошие книжки пишет, а Дерадота уж ты сама выдумала.
– Я, сестрица, не могу себе голову и язык ломать всякой пустяковиной да французские прозвища наизусть учить! – добродушно отозвалась Воронцова. – А вот государь говорил, что этот ваш… Дедарот – сын слесаря…
– Правда… Его отец, кажется, делал ножи и продавал… Но что ж из этого?..
– И в остроге он сидел за эти книжки, которые вы все читаете…
– Да… Но ты скажи государю от меня, что его Лютер тоже в остроге сидел, то есть в заключении!.. – усмехнулась Дашкова и прибавила: – Впрочем, что об этом толковать. Это не по твоей части…
Княгиня просидела у сестры около двух часов, стараясь быть как можно ласковее, и, кроме того, обещала ей вечером прислать полпуда венецианского теста, вроде пастилы.
И ее дело увенчалось полным успехом. Дашкова, уезжая от глупой сестры, которая была, по выражению государыни, «discrete comme un coup de canon»[9], увозила самые подробные сведения обо всем мирном договоре с Фридрихом II.
Она узнала, что договор подписывается на другой день окончательно, узнала даже цифру того войска, которое оба государя обязуются доставить друг другу в случае войны с кем-либо из врагов; кроме того, узнала и цифру суммы денег, которую государь обещался препроводить другу Фридриху в случае нужды его в деньгах. Сумма эта была огромная и заключала в себе все то, что могло найтись в эту минуту во всем российском казначействе.
Едучи домой, Дашкова была в духе и думала, весело усмехаясь:
«И не дорого! За государственную тайну – двадцать фунтов пастилы. Le heros de la Bible a vendu ses droits d,ainesse pour un plat de lentilles!..[10] Понятно, когда он, бедный, умирал с голоду! А ведь эта, наевшись пастилы, за пастилу и продала…»
XXVIII
Едва только княгиня уехала от сестры, как к Воронцовой явился ее первый приятель, а равно и любимец государя Гудович.
Он носил звание, генерал-адъютанта, но, в сущности, адъютантом не был. Как истый хохол, Гудович был ленив до невероятности и любил только поесть, поспать и выпить. Ни на какое дело он не был способен. Леность его доходила до того, что он почти никогда не ходил пешком и не мог простоять более получаса на ногах. Когда он сидел, то всегда садился полулежа; даже у государя, когда не было посторонних свидетелей, Гудович имел право быть в его присутствии в этом полулежачем положении на каком-нибудь диване.
Другим адъютантам своим государь, конечно, этого не позволял, но Гудович был его любимец, и за что любил он его – трудно было бы сказать, так как Гудович терпеть не мог военщину, смотры, экзерциции и все подобное. Но зато Гудович был постоянным кавалером Воронцовой и, в сущности, скорее ее адъютантом. Он сопутствовал ей в ее поездках, во всякое время дня и ночи заезжал за ней, увозил и доставлял обратно в дом отца ее. Кроме того, обладая талантом смешно рассказывать разный вздор, он ежедневно передавал ей все городские сплетни. Для Елизаветы Романовны он был незаменимый и неоценимый человек, так как к нему обращалась она откровенно за советом и за разъяснением всего того, чего не понимала. А такового было много на свете!
Гудович входил поэтому к Воронцовой без доклада и всегда заставал ее в любимом костюме, за любимым занятием, то есть за пастилой перед печкой, в салопе. Их отношения были настолько коротки, что Елизавета Романовна не стеснялась принимать приятеля в этом костюме, который был ни ночным, ни дневным.
На этот раз Воронцова, сбросив салоп, начинала уже одеваться, когда в соседней комнате раздались тяжелые шаги Гудовича.
– Ты, что ль, Гудочек? – крикнула она в полурастворенную дверь.
– Нет, не я, – шутливо отвечал Гудович. – А что, нельзя разве? Одеваешься?
– Сейчас, обожди минуту.
– Ладно, только поскорей, мне не время.
– А не время, так входи.
Воронцова, успевшая только обуться, не накинула на себя салопа, а как была… приняла приятеля и продолжала одеваться при нем.
– Я на минутку, – сказал Гудович, входя, – передать тебе хорошую весточку… Такую, Романовна, весть, что ахнешь. Барон послал меня к вам челом бить, просить покорнейше в знак его дружбы и почтения принять от него безделушку на память. А безделушка сия, родимая, в несколько тысяч червонных. Ну, что скажешь, толстая моя?
– Что ж, добрый человек. Очень бы и рада, да ведь сам знаешь, Гудочек, себе дороже будет. Разнесут меня в Питере, заедят разные псы. А уж «ее» – то приятели так и совсем загрызут.
– Ну, на это нам наплевать: ее не ныне завтра мы с рук сбудем. Я на этот счет, Романовна, такой секретец знаю, что ахнешь тоже. Ей-богу! Шлиссельбургскую-то крепость, – тише выговорил Гудович, – очищают, Ивана Антоновича в другое место переводят, а там разные свеженькие решеточки устраивают. А для кого? Как бы ты думала? Для нас, что ли?!
– Неужто? – поняла Воронцова, и лицо ее расплылось в радостной улыбке.
– Верно.
– Как же он мне вчера ничего про это не сказал?
– Он вам une surprise, как говорят французы, готовит. Ну как же, Гольцово-то жертвоприношение?
– Да боюсь, загрызут. Будут говорить, что это за мои какие хлопоты для короля. А ты сам знаешь, я в эти дела не вмешиваюсь. Кабы я была завистливая да падкая на всякие подарки да почести, так нешто бы теперь я была по-старому графиней? Давно бы уж императрицей была.
– Да и будешь, Романовна, будешь, – шутил Гудович. – Толста вот ты малость да пухла лицом, а то бы совсем Марья-Терезья. Ну так как же? Какой Гольцу ответ?
– Не знаю. Скажи ты, Гудочек. Если бы то было варенье какое или хоть какое дешевое колечко… А то, поди, верно, какая-нибудь богатая ривьера.
– Да ривьера не ривьера, а букет алмазный. Но грызть никому тебя не придется, потому что дело все он по-немецки устроил. Букет вы получите, а от кого он – знать никто не будет, и все будут думать, что государь поднес!
– Как же так?
– Уж так все подведено. Только Гольц, я да ты – трое и будем знать, какой такой букет. Заказан он у Позье.
– У Позье? – ухмыльнулась Воронцова.
– А то где ж? Так будет сработан, что такие вещицы разве только у покойной царицы бывали. Заказывал не сам барон, а через какое-то тайное лицо, так что сам Позье не знает, кто заказывал. А получать я пошлю верного человека с особенным билетиком.
– Вот что, – выговорила Воронцова.
– Говорю тебе, по-немецки подведено.
– Ну, это другое дело. А государю можно будет сказать, от кого получила?
– Государю-то, известно бы, можно. Да ведь он, знаешь, Романовна, на язык-то слаб. Лучше уж скажешь ему, что сама купила. Ну, да это видно будет. То-то ахнут наши барыни, как прицепишь букетец-то в несколько тысяч червонных. Ну, прости, я, стало быть, прямо отсюда к Гольцу сказать, что ты благодарствуешь. А встретите его где, то скажите сами: спасибо, мол. Будет вам нужда – я, мол, всей душой готова служить!..
Гудович уж собрался уходить, когда Воронцова остановила его вопросом:
– Гудочек, а как по-твоему, с чего это он меня дарить вздумал?
Гудович почесал в затылке, помолчал и выговорил:
– А по его глупости, матушка, дурак он – вот что. Да и денег фридриховских у него куры не клюют. Надо полагать, что это все ради нашего нового трактата. Ведь на днях трактатец государь подмахнет. Ну, вот Гольц в горячее-то время и одаривает всех; все боится, а ну-ка я, либо принц, либо вот ты остановим государя, отсоветуем. Знает он, что государь – человек добрый, слабодушный, если кто здорово привяжется, да начнет пугать, да стращать, так живо и отговорит. Вот, на мой толк, барону и пришло на ум: ну как Романовну другой кто задарит да она отговаривать учнет, дай лучше я забегу да поднесу ей что-нибудь. Да и кто его знает еще… Сам, вероятно, наживет на букете.
– Как то ись наживет? – не поняла Воронцова. – Что ты?
– Эх ты, простота! Как? Поставит его Фридриху в счет вдвое супротив его цены. Наши послы завсегда это делали. А кроме того, еще скажу, у нас в столице умные свои люди есть, родная, кои думают, что ты простой прикидываешься, а то и дело об европейских событиях с государем толкуешь и по наговору канцлера великие дела вершишь. Гольцу известно, что родитель твой зело против трактата, да и дядя тоже… Ну, думает, подарю Воронцовой букетец – может, и тятенька с дяденькой ласковее будут. Он мне вчерася вечером, придравшись к моему слову, взаймы тысячу червонных дал. Я и не просил, а только охнул при нем, что дорого очень все в Петербурге да что новый мундир мой много стоит. Ну, он мне сейчас и предложил взаймы.
– Так ведь это же взаймы, – заметила Воронцова. – Букет-то нешто тоже придется мне ему после подписания трактата отдавать?!
Гудович рассмеялся:
– А я нешто отдам назад? Э-эх, Романовна, куда ты проста. За то я тебя и люблю. Ну, мне пора…
Вернувшись домой, Гудович нашел у себя адъютанта государя, Перфильева, и приятеля князя Тюфякина. Перфильев был совершенной противоположностью Гудовича.
Он действительно исправлял адъютантскую должность при государе, и довольно мудреную и утомительную. Что бы ни понадобилось, все делал Перфильев. Часто случалось ему по нескольку часов кряду не сходить с лошади. На нем же государь подавал пример, так сказать, всем офицерам гвардии. Так, когда был отдан приказ учиться фехтованию, то Перфильев стал первый вместе с принцем Жоржем брать уроки у Котцау. Когда был принят прусский артикул с ружьем, Перфильев опять-таки первый выучился ему.
Из всех окружающих государя Степан Васильевич Перфильев был самый умный, добрый и дальновидный. Он видел и понимал все совершавшееся на его глазах, и если бы он имел большие влияния на дела, то, конечно, многое бы пошло иначе.
Главная беда состояла в том, что Перфильев, как это часто встречается, считал себя глупей, нежели он был в действительности. Часто, видя что-нибудь, что казалось ему опасным и вредным для правительства государя, он убеждал сам себя, что, стало быть, так надо, что он в этом ничего не смыслит. Перфильев очень бы удивился, если бы ему сказали, что он умнее всей свиты и приближенных государя; очень бы удивился, если бы ему сказали, что принц Жорж глуп, а барон Гольц продувной плут, то есть истинный дипломат. Сам Перфильев бессознательно понимал это, но вместе с тем не доверял своим суждениям.
Зато у честного, умного и прямодушного Степана Васильевича было три слабости, в которых даже его и винить было нельзя. Это были три слабости его времени, его среды и нравов столицы. Он любил редко, но метко выпить. Любил тоже запоем, несколько дней проиграть, не раздеваясь и не умываясь, в карты, до тех пор, покуда не спустит все, что есть в карманах. В-третьих, он был падок на прекрасный пол, но не из среды большого света. Женщины светские для него не существовали. Зато не было в Петербурге ни одной приезжей шведки, итальянки, француженки, с которыми бы Перфильев не был первый друг и приятель.
Но, обладая этими тремя слабостями своего времени, Перфильев отличался от других тем, что знал, где граница, которую порядочный человек не переступает.
Проиграв хотя бы и большие деньги, он не ставил ни одной карты и ни одного гроша в долг, и, таким образом, карточных долгов у него никогда не бывало ни гривны, а, наоборот, за другими пропадали выигранные суммы. Часто видели Перфильева веселым, но никогда пьянство не доходило у него до безобразия и до драки. Напротив того, чем пьяней бывал он, тем остроумнее и забавнее.
Гудович, вернувшись, нашел в своей квартире и друзей, и большой запечатанный пакет. В этом пакете оказалась бумага, по которой он мог получить от голландца-банкира сумму в тысячу червонцев, и, кроме того, была вложена завернутая в бумажку игральная карта с нарисованным на ней букетом.
Перфильев и Тюфякин, близкие люди Гудовича, удивленные разрисованной игральной картой, тотчас приступили к нему с допросом.
– Это, голубчики, денежный документ мне самому. А карта эта – такая штука, что если бы мне дали выбирать, так я бы и тысячу и три тысячи червонцев отдал бы, а карточку эту взял.
– Ну вот! – воскликнул Тюфякин, и глаза его даже блеснули.
– Верно сказываю, денежки мне, а карточка эта не мне. И от кого – сказать уж никак не могу. Я с ней должен послать доверенного человека к бриллиантщику Позье, а он, получив ее, выдаст вещичку алмазную ценою в пять тысяч червонцев, которые он уже вперед за работу получил. Только вы об этом никому ни слова. Дело тайное! По дружбе сказываю. Сам Позье не знает, кто заказал, кто деньги послал, кто за работой приедет и кто его вещицу носить будет. Вот как! – весело болтал Гудович, и, сунув денежный документ в боковой карман, он тщательно запрятал игральную карту в маленький потайной кармашек камзола, застегивавшийся на пуговицу.
– Ну, сегодня я угощаю, – сказал он. – Приезжай через час в «Нишлот», – обернулся он к Перфильеву.
– Нет, не приеду. На Гольцевы деньги пить не стану!
– Догадался, разбойник! – воскликнул Гудович.
– Мудрено очень… Бумага на банкира. Разумовские, что ли, этак деньги дают.
– Приезжай, голубчик, не упрямься, – проговорил Гудович. – Ведь это я взаймы взял.
– Как не взаймы! Хорош заем! – рассмеялся Перфильев. – С платежом бессрочным в аду угольками.
– Он и тебе ныне завтра предложит то же самое, – добродушно сказал Гудович.
– Нет, братец, мне не предложит. Уж пробовано, и в другой раз не сунется.
Перфильев уехал, а князь Тюфякин объявил Гудовичу, что он к нему на весь день да и ночевать просится, так как, соврал он, у него в квартире белят стены и потолки.
– Ну что ж, отлично, Тюфячок. И денежки у нас есть, спасибо Гольцу. Мы сейчас пошлем всех своих оповестить, чтобы собирались скорее в «Нишлот». Ну что, у тебя спина-то после орловского битья прошла аль еще ноет?
– Малость легче, – задумчиво ответил князь.
Через часа полтора человек двадцать разных прислужников и прихлебателей любимца государя собрались в «Нишлоте». Главный запевала этого кружка Гудовича был офицер голштинского войска Будберг, очень милый и веселый малый, давнишний приятель Фленсбурга, которого он и ввел в кружок. В сумерки вся компания была мертво пьяна, а пьяней всех, озорней и сердитей был князь Тюфякин.
– И что с ним? – говорили многие. – Вина выпил мало, а гляди, как его разобрало.
Тюфякин, покуда еще другие продолжали пить и орать, покачиваясь, доплелся до одного дивана, где лежали ворохом давно снятые мундиры и камзолы кутящей компании, и повалился на них, собираясь спать.
Если бы компания была не мертво пьяна, то заметила бы, как рука князя долго шарила в куче снятого платья, отыскивая один из карманов одного из камзолов. Скоро Тюфякин снова поднялся и стал жаловаться на нестерпимую боль в желудке.
– Ох, болит, даже хмель вышибает…
И незаметно, осторожно он скрылся из горницы и из трактира. Когда он очутился на улице, лицо его восторженно сияло. Если он был совсем трезв, когда притворялся пьяным, то теперь, пожалуй, опьянел, но не от вина, а от радости.
Игральная карточка Позье была в его руках.
XXIX
В этот самый вечер государыня умышленно пригласила к себе несколько влиятельных в Петербурге лиц.
Гости стали собираться как-то странно, по очереди: государыня каждому из них сказала накануне: «Нам надо побеседовать, приезжайте прежде других», – и каждому назначала она час. Таким образом делала она всегда и успевала переговорить или наедине, или собрав двоих-троих лиц прежде всех других. В шесть часов явился преосвященный Сеченов.
Архипастырь передал государыне слух о трех новых правительственных мерах, повергнувших все белое духовенство в ужас: о военной службе для детей духовных, о выносе икон из церквей и об опечатании всех домовых церквей, которых было у столичных вельмож очень много. После часовой беседы государыня сама предложила Сеченову не оставаться у нее.
– Вам с этим народом скучно будет, – сказала она. – Да и пересудов не будет, коли никто не узнает, что вы у меня были.
– Истинно, – сказал Сеченов и стал собираться.
Когда он уже был на пороге гостиной, провожаемый государыней, он обернулся, вздохнул и выговорил:
– Да, ваше величество, мы не молодцы и не воины, мы Божьи слуги. Мы не можем ничего начать, но будьте уверены, что если бы что начали молодцы гвардейцы, то я, как старший член, ручаюсь за весь Святейший синод, ручаюсь даже за все духовенство столицы. Для нас всех вы мать-спасительница, заступница за веру, на которую воздвиг Господь новое гонение.
– Благодарю вас, но что об этом мечтать, – вымолвила государыня. – Все это одни грезы, и опасные даже грезы!
Едва только Сеченов отъехал от дворца, к государыне явился воспитатель наследника, Панин. Он вошел со словами:
– Ну что, продана Россия, будем на хвосте у Фридриха воевать за него со всей Европой и ему же деньги платить?
– Я еще ничего наверное не знаю. Екатерина Романовна привезет вести.
Панин, сильно взволнованный, сел перед государыней. Он долго молчал, несколько раз взглядывал на нее как-то странно и наконец выговорил:
– Послушайте, ваше величество, я все хочу побеседовать с вами о важном деле, даже о двух. Одно пустое…
– Ну что ж, – улыбнулась ласково государыня, – давайте беседовать. Время еще есть, гости еще не скоро съедутся.
– Первое дело… Правда ли, что у Гольца через неделю маскарад?
– Сказывали мне это, Никита Иванович. Да не верится. Ведь трауру только четыре месяца минуло.
– Славно! Ну, черт с ним, с немцем! Второе дело: скажите мне, в какой должности состоит при вас моя пустельга племянница?
– Ни в какой. В должности друга. Я очень люблю Екатерину Романовну, – изумилась государыня от неожиданности вопроса.
Панин пристально глядел ей в лицо и отчасти строго.
– Вы понимаете, что я хочу сказать. Я ее тоже очень люблю, но ведь она верченая, с толчком в голове! Начиталась зря всяких книжек, голова у нее кругом и пошла, а оттого она ни мужчина, ни женщина – ни пава, ни ворона! Семейных и хозяйских занятий не любит, на службу государственную вступить не может, а между тем вы с ней постоянно беседуете о самых щекотливых делах. У нее собираются каждый вечер всякие офицеры гвардии, не нынче завтра дойдет это до государя – и с ней будет худо. И сестрица ей не поможет. Да она-то все равно. Но вас она может замешать в какое-нибудь глупое дело. Вот хоть бы недавно, будучи у нее, нашел я развернутый том французской истории, и несколько страниц все исписаны карандашом всякими замечаниями. А что бы, вы думали, она читала и на чем свои пометки делала?
Екатерина вопросительно улыбнулась.
– Ну, отгадайте. Да еще прибавила мне, что она изучает это историческое событие, как действо народное, могущее повториться во всякой стране.
– La conspiration des poudres![11] – рассмеялась государыня.
– Нет, лучше того. Варфоломееву ночь!
Государыня начала смеяться.
– Нет, оно не смешно, – угрюмо выговорил Панин. – Представьте себе, что ее захватят со всеми ее бумагами, письмами, записочками к разным гвардейцам да найдут эту книжку с ее заметками. Да она сама еще целый ворох со страху приврет. Всех и переберут и ушлют в Сибирь. За примером таким ходить недалеко. Я не стар, а на моей памяти бывали такие переборки в Петербурге.
– Но что вы, Никита Иванович, хотите сказать? – вымолвила государыня.
– Хочу сказать, чтобы вы с моей племянницей не связывались и тем себя не погубили. Тяжело жить, да что ж делать, может, все обойдется.
– Никаких общих дел у меня с княгиней, поверьте, нет. Мы только вместе от скуки забавляемся, читаем и переводим. Из всех офицеров, которые бывают у нее, я ни одного не знаю. Зачем они собираются, я тоже не знаю. У меня желание одно: уехать из России прежде, чем меня постригут.
Панин поглядел в печальное лицо государыни и вымолвил:
– Ну, до этого еще, Бог милостив, далеко.
– Нет, недалеко, – тихо выговорила Екатерина и хотела что-то прибавить, но появление гетмана Кирилла Григорьевича Разумовского заставило ее замолчать. Панин недолюбливал гетмана, и потому разговор не клеился. Но вскоре стали собираться другие гости, и в числе прочих явился молодой артиллерийский офицер.
Панин с изумлением встретил появление могучей фигуры известного буяна и, обратившись к одному из гостей, Бибикову, вымолвил, пожав плечами:
– Этот Орлов зачем здесь? И по какому праву? Что за новый придворный?.. Трактирный битка!
И Панин, сильно не в духе, незаметно скрылся из гостиной и ушел на половину наследника.
Довольно поздно явилась княгиня Дашкова. Она долго просидела дома, будто ради того, чтобы написать письмо к мужу. Княгиня была необыкновенно довольна собой. Поручение государыни, которое было обидно утром, как малозначащее, теперь казалось ей громадным подвигом. Во всяком случае, она знала, что на вечере государыни ее ждут нетерпеливо, и она прособиралась, желая, по французской пословице, se faire desirer![12]
Действительно, когда княгиня вошла в гостиную государыни, то беседа смолкла, все вопросительно, нетерпеливо взглянули на нее. Говорить, однако, было невозможно, так как был непрошеный гость – гетман, при котором подобный разговор был бы величайшей неосторожностью. Как нарочно, гетман на этот раз сидел и не уезжал. Некоторые из более близких людей стали уезжать. В числе других собрался и цалмейстер Орлов. Он промолчал весь вечер и сумрачный просидел в углу гостиной. Только изредка, когда можно было быть незамеченным, он взглядывал мельком на государыню, и взор его был печален.
Когда он стал прощаться, государыня отвела его в сторону, к окну, и вымолвила:
– Куда же вы?
– Пора, – тихо отвечал Орлов.
– Что с вами? Вы печальны. Нет ли нового? Может быть, опять набуянили, – усмехнулась она, – и опять будете ездить и просить разных заморских красавиц за вас заступиться? – шутила государыня.
Но Орлов не усмехнулся, грустно смотрел ей в лицо и наконец выговорил с особенной интонацией:
– Заморские красавицы прямодушны, искренни, действуют прямо, или говорят «да», или говорят «нет», а не играют с человеком, как кошка с мышью.
Эти слова имели, очевидно, какой-то особенный смысл.
– Завтра будет подписан мирный договор! – сказала государыня.
– Пускай… Бог с ним! Мне не до того… Я про свое…
Государыня помолчала несколько мгновений, и наконец, окинув быстро всех гостей и видя, что всякий занят общим говором, она вымолвила тихо:
– Всему свой час. Когда час пробьет, тогда совершается всякое на свете. И концу мира свой час пробьет! – улыбнулась она.
– Но когда, когда?! – громче выговорил Орлов, так что двое из гостей обернулись на его страстный голос.