Полная версия
Петербургское действо. Том 2
Разумеется, часто приходило на ум юноше, что все это идет от «нее». Так как подобного рода вещи случались в гвардии ежедневно, стали обычаем в среде офицеров, то, конечно, и Шепелев не считал предосудительным получать все эти подарки. Иногда, впрочем, он в ужасе думал и даже говорил вслух:
– А что, если это не она? Если это какая-нибудь старая дурнорожая баба? И такие случаи бывают часто. И вдруг явится она предъявлять свои права! И придется все бросить, бежать и снова переехать к дяде.
Наконец однажды, во время очистки казармы и перемены порядков на новый лад, то есть изгнания баб, жен и постояльцев, на ротном дворе оказалось открытое неповиновение и почти бунт. Среди общей сумятицы, смутившей даже офицеров, в казарме совсем неожиданно появился принц Жорж. Принц явился по приказанию государя отсрочить очистку казармы. Это была особая милость к преображенцам. Принц произвел смотр, сделал испытание к экзерциции, и затем, хотя Шепелев вел себя не лучше других, его вызвали из рядов. Когда юноша подходил, то Жорж, глядя на него, в изумлении воскликнул, обращаясь к Фленсбургу:
– Aber es ist unser Herr Nicht-micht![1]
Шепелев заметил удивление принца, невольно заметил и сверкающий взор, который бросил на него адъютант Фленсбург. Ему показалось во взгляде шлезвигца плохо скрываемое презрение к нему.
Принц попросил адъютанта громко заявить всем предстоящим рядовым из дворян, что он желает доказать им свое довольство их успехами в экзерциции и на первый раз, как пример прочим, поздравляет рядового Шепелева прямо сержантом.
Шепелев едва устоял на ногах.
Принц уехал, но целый день не прекращались всякие толки на ротном дворе.
– Почему ж один Шепелев, почему ж, собственно, он, а не другие? – говорили все.
– Вестимо, его выбрали, а не другого! – говорил только Квасов.
Майор Текутьев, влиятельное лицо на ротном дворе, особенно горячился, говоря, что у Жоржа и милость – несправедливость.
– Вот у нас рядовой Державин тоже из дворян. Я его терпеть не могу, грешный человек, а все-таки скажу: он много искуснее в экзерциции, чем Шепелев. Почему ж не его?
Разумеется, Шепелев был в таком восторге, что первые дни, с минуты перемены формы, он ходил как в тумане счастья.
Таким образом, теперь в самое короткое время Шепелев очутился в своей собственной квартире, переполненной всяким добром, жил самостоятельной жизнью и был уже сержант гвардии, тогда как от рядового до сержанта приходилось часто служить от шести и до десяти лет.
Он тотчас же купил себе новую красивую лошадь и, счастливый, скакал по городу. По отношению к семье Тюфякиных Шепелев еще прежде ссоры с дядей переменился совсем: он объявил тогда Квасову, что княжна ему просто противна и свадьбы этой никогда не будет. Квасов, видавший уже несколько раз Настю, поневоле мысленно согласился с племянником. Когда же Квасов упомянул о Васильке как милой особе, пригодной в жены хоть бы иному царю, Шепелев раскатисто хохотал целый час и даже рассердил дядю. Затем лично князю Тюфякину, который вторично явился к нему, уже на его квартиру, Шепелев объявил, что и прежде не очень хотел соединиться браком со своей нареченной, а теперь положительно и наотрез отказывается. Юноша объявил это князю так спокойно, но твердо, и князь Глеб нашел такую перемену в молодом человеке, что даже удивился и не стал настаивать. Сержант Шепелев в своей красивой квартире совершенно не походил на того юношу рядового, который, по мнению князя, был и дурковат и медвежонок.
Между тем время шло, а главная загадка оставалась неразрешенною; Шепелева начинало тяготить и заставляло снова мучиться то, что со стороны Маргариты не было, так сказать, ни слуху ни духу.
Юноша нетерпеливо ожидал влюбленным сердцем, что она явится у него, пригласит к себе или, наконец, даст возможность встретиться где-нибудь. Но Маргарита как будто не существовала. Он предполагал, был даже уверен, что все явилось к нему от нее и через нее, что всё – деньги и подарки, даже чин – дело ее рук! Но на это не было никаких доказательств. И с ужасом иногда думал он, что вдруг явится действительный благодетель в образе какой-нибудь старухи или добросердого вельможи, а Маргарита, чуждая всему, останется в стороне.
Наконец он не выдержал и стал искать упорно случая встретиться где-либо со своей гордой красавицей и прямо объясниться с ней.
– Этим поцелуем, – говорил он вне себя, – ты дала мне право требовать встречи и объяснения, дала даже право прямо явиться к себе…
Однажды утром он поднялся после бессонной ночи и даже более… ночи, проведенной в постыдных для сержанта, но искренних и горьких слезах.
– Поеду прямо к ней! – с отчаянием решил он. – Ведь я ее знакомый… Даже более. Разве простых знакомых целуют так?.. Ведь я не ребенок, не мальчик, которого всякая женщина может поцеловать.
А между тем именно это и смущало его теперь… Давно ли он был мальчуганом и его целовали так приятельницы матери, иногда и молодые, красивые?..
– Да… Но разве так целовали?! Разве так!! – восклицал он, с дрожью на сердце вспоминая ее огненный и жадный поцелуй.
Через час Шепелев был верхом у подъезда дома Ван Крукса и, отдав лошадь дворнику, вошел в дом и велел лакею доложить о себе:
– Сержант Шепелев.
Лакей пошел, а сержант стоял, озираясь в прихожей, и горел как на угольях.
«Это дерзко, это глупо!.. Зачем я лезу, как нахал?!» – думал он, а сердце ныло в нем и будто оправдывало его поступок.
В прихожей, вслед за лакеем, появилась знакомая еще с ночи в овраге женская фигурка, и еще более знакомый голос сказал ему:
– Графиня приказала спросить: что вам угодно?
– Быть принятым графиней.
– Зачем?
И Лотхен, оглядывая сержанта, как всегда, дерзко ухмылялась.
– Я желаю видеть графиню!.. По делу!.. – сказал Шепелев по-немецки.
– Ах, вы теперь выучились! – заговорила Лотхен тоже по-немецки. – А по какому же это делу?
– Я только графине одной могу сообщить это.
– Я знаю… – рассмеялась Лотхен звонко и дерзко. – Графиня приказала вам сказать, что она нездорова и не может принять вас. Если же вы являетесь по делу о гадалке, то… вы должны меня понять!.. – прибавила Лотхен, косясь на понимавшего по-немецки лакея. – То, насчет гадалки… графиня просит вас оставить это дело… это все оставить без последствий… Понимаете?..
Шепелев стоял как истукан; сердце будто оторвалось и упало… Ничего не видя и не понимая, он двинулся из передней на подъезд, как оглушенный ударом. Юноша сел на лошадь и шагом двинулся по улицам… Когда, однако, после часу прогулки он вернулся домой, то на лице его была написана твердая решимость на что-то. Лицо его было угрюмо, но слегка и озлобленно…
– Сама пусть посмеет сказать это мне в лицо! – решил он. – Без последствий!.. Нет! Я шутить с собой не дам!
Но тут другая мысль испугала Шепелева. Мысль о деньгах, о квартире, подарках… Неужели это не от нее? Ну а чин! Ведь принц ахнул, что Шепелев – тот же его господин «Нихт-михт». Стало быть, он не заметил его в строю и не видал в лицо и поэтому не за экзерцицию награждал, а вызвал по заранее данному обещанию рядового, по имени Шепелев, поздравить сержантом! А кто же мог просить за него принца, если не она?.. А злое лицо Фленсбурга?..
– Боже мой! С ума можно сойти! – восклицал юноша. – Да и лучше бы!..
Шепелев решился опять взяться за старое… Верхом следовать за графиней всякий день и уже не скакать в отдалении и ждать за углом, а быть ею замеченным.
На другой же день с утра он был как на часах у дома Маргариты. В два часа ей подали карету. Она вышла и поехала на Большую Морскую. Шепелев двинулся за ней и, обогнав карету, поклонился ей низко и холодно… Новая лошадь, как нарочно, шла великолепно, и он чувствовал сам, что ловко сидит в седле.
Графиня остановилась за углом среди улицы, вышла, снова пешком дошла одна до дома Позье и вошла. Шепелев, обождав минуту, решился. Он привязал лошадь к забору, а сам смело вошел в прихожую бриллиантщика.
«Она нарочно людей бросила далеко… Она сама снова хочет видеться», – восторженно думал юноша.
Услыхав ее голос в соседней комнате, Шепелев отворил дверь и вошел. Графиня обернулась и видимо смутилась…
– Что прикажете? – спросил сержанта пожилой человек, очевидно хозяин дома.
– Я не к вам… Я увидел графиню и являюсь засвидетельствовать ей свое почтение! – любезно вымолвил Шепелев, кланяясь ей. Но в ту же минуту он оробел.
Графиня смотрела на него изумленным взором, как если бы он сделал что-нибудь невероятное.
– Вы ошибаетесь… – гордо, холодно, почти презрительно выговорила она, выпрямляясь. – Я не имею чести вас знать и даже не понимаю… Вы ошиблись… Я даже не графиня…
– Вы не… – пробормотал и запнулся юноша.
А хозяин дома лукаво усмехался.
– Я вас прошу оставить меня. Это, наконец, дерзко! – уже гневно выговорила графиня, меряя его с головы до пят таким ледяным взглядом, что у юноши вся кровь хлынула к сердцу…
– Однако… – вымолвил Шепелев, теряясь.
– Я не графиня и вас не знаю! Господин Позье, это ваше дело, иначе я сейчас уйду…
Это было сказано спокойно. Но какое презрение к нему звучало в каждом слове и будто светилось даже в чудных глазах ее.
Шепелев повернулся и, слегка шатаясь, вышел на улицу.
– Все кончено! – шептал он, садясь на лошадь.
XXVI
С самого приезда барона Гольца в Петербург, еще в феврале месяце, ходили слухи, что с Фридрихом будет заключен мирный договор, почти невероятный. Когда Гольц ловким маневром поставил всех резидентов иностранных, за исключением английского, в невозможность видаться с государем, то сам, по выражению шутников, ежедневно выкуривал целый пуд кнастера в его кабинете. И весь Петербург ожидал нетерпеливо, чем разрешатся ловкие происки фридриховского посланца.
Тайный секретарь государя, Волков, был осаждаем со всех сторон вопросами, в каком виде находится мирный трактат. Волков уверял всех, что старается всячески избавить Российскую империю от угрожающего ей позора.
На Фоминой неделе прошел слух в Петербурге, что мирный договор уже готов, что есть два проекта: один – русский, Волкова, другой – прусский, Гольца.
Через неделю новый слух городской перепугал всех.
Глухо, тайно и боязливо все сановники передавали друг другу, что государь отверг проект Волкова и уже подписал проект Гольца. С ужасом рассказывалось, что в проекте этом, писанном будто бы самим Фридрихом, есть будто три секретных пункта, по которым прусскому королю возвращены все земли, у него завоеванные Россией, и возвращены даром, без всякого вознаграждения. Фридрих, со своей стороны, будто бы обязывался помогать русскому императору в предполагаемой им новой войне с Данией. Наконец, будто бы предполагалось уже не дипломатическими средствами, а просто вооруженной рукой против Саксонии и Польши сделать герцогом Курляндским принца Жоржа.
Эти слухи ходили по Петербургу и прежде, но теперь о них говорили как о совершившемся факте. Факт этот не столько волновал все общество, сколько гвардию, которой предстоял будто бы поход в случае войны.
У императрицы, более чем когда-либо, боялись бывать, и самые смелые перестали было посещать ее. Но теперь даже и к ней все чаще заезжали разные осторожные сановники ради любопытства, узнать что-нибудь. Но императрица знала менее, чем кто-либо, что совершается в кабинете государя.
Государыня жила, с переезда в новый дворец, в нескольких горницах на противоположном конце от государя и вела жизнь самую тихую и скромную. Она почти никуда не выезжала, и только иногда бывал у нее Никита Иванович Панин, воспитатель наследника, графы Разумовские, канцлер Воронцов, чаще же других княгиня Дашкова. Сама императрица иногда вечером отправлялась в гости к княгине Дашковой и там видалась с некоторыми офицерами гвардии. Одних она знала давно, а других ей представили недавно.
После Фоминой недели государыню стали просто осаждать сановники, сенаторы и члены синода и всякие нечиновные люди убедительными просьбами узнать содержание нового мирного трактата. Екатерина Алексеевна отлично понимала все громадное значение договора для общественного мнения. Чем ужаснее, невозможнее и позорнее для России окажется этот договор, тем более выигрывает та партия, которая теперь называет себя «елизаветинцами» и которой, по выражению Алексея Орлова, следовало без страха и искренне давно назваться «екатерининцами».
Однажды утром государыня вызвала к себе своего юного друга Екатерину Романовну Дашкову и встретила ее со слезами:
– Ну, княгиня, пришла пора доказывать слова делом. Если вы меня любите, вы должны непременно исполнить мою просьбу.
– Все на свете! – воскликнула Дашкова, засияв лицом.
– Да, вы всегда так: все на свете! Готовы будете сейчас, как птичка, взмахнуть крылами и взлететь в самое небо. А потом тотчас струсите и пригорюнитесь и, вместо того чтобы парить в облаках, начнете ползать, как букашка по земле.
– Merci за сравнение, – обиделась княгиня. – Оно и злое и несправедливое. Я сейчас же докажу вам, что умею летать. Что прикажете?
– Ехать сейчас же к Елизавете Романовне…
Дашкова двинулась всем телом и вытаращила глаза на государыню.
– Ну вот видите! – вымолвила та, улыбаясь.
– Но, ваше величество, вы знаете, что я с ней прекратила всякие отношения, что я, не роняя чувства собственного достоинства, не могу с ней знаться. Она бесстыдно приняла теперь свою роль… Она на днях переезжает в особое помещение, в этот же самый дворец…
– Все это я давно знаю лучше вас, но дело важное.
– Но зачем же я поеду?
– Во всем Петербурге, княгиня, только барон Гольц и, конечно, ваша сестра знают содержание нового мирного договора.
– Я вас уже просила не называть ее моей сестрой.
– Виновата, не спорьте о мелочах. Итак, Елизавета Романовна, помимо Гольца, знает наверное подробное содержание договора. Так как и государь и она тоже, ils sont tous les deux discrets, comme deux coups de canon[2], то в ваших руках, княгиня, дело огромной важности. Если вы поедете к ней, обойдетесь с ней ласково, то она расскажет вам все… Мы все будем обязаны вам, будем знать, какую кухню состряпал Фридрих! И будем знать а́ quoi nous en tenir[3]!
Дашкова стояла сумрачная, опустив голову. Она была умна и смела, в то же время крайне пылка и мечтательна. Постоянно грезились ей великие подвиги и громкие дела, но все эти подвиги и дела всегда являлись в ее воображении в каких-то сияющих формах. Всякий подвиг был прежде всего поэтичен и прелестен. Если она мечтала о женской деятельности, то ее воображению являлась непременно Орлеанская дева. Но эта Иоанна д, Арк не являлась ей замарашкой, крестьянкой, пасущей стадо и в холод, и в дождь, а являлась прелестной, раздушенной пастушкой, окруженной барашками, увитыми розовыми ленточками. Эта Иоанна не являлась ей измученной, голодной, не слезавшей с лошади несколько дней, ездящей на простой лошади и воодушевляющей своим присутствием тоже изморенных воинов. Она представлялась ей в золотой броне, скачущей на дивном коне, в дивном убранстве. И по мановению ее меча истребляются как бы сами собой враги ее отечества. Она берет города, как ветхозаветный герой: одним звуком трубным!
И в душе юной женщины, недавно вышедшей замуж, являлся постоянно кажущийся разлад. Она готова на подвиг самый трудный, самый страшный, но с тем условием, чтобы подвиг этот, с одной стороны, отозвался сразу во всей Европе, а с другой стороны, был бы тоже увит розовыми ленточками и опрыскан духами.
Когда государыня заговорила о просьбе, княгиня уже мечтала, что вот сейчас придется ей сделать что-нибудь высокое, знаменательное. А ей предлагают ехать к дуре сестре и выпытывать у нее то, что она может знать. Она к ней давным-давно не ездила, прервав всякие сношения, а теперь ее заставляют унизиться, дают ей поручение мелкое, неприятное, почти глупое. А главное, дают ей поручение бабье: поехать, посплетничать и выманить у сестры тоже какую-нибудь сплетню.
– Итак, что ж, княгиня? – вымолвила наконец государыня.
– Подумайте, ваше величество. Я не отказываюсь, но что ж я узнаю? Она глупа, но не до такой степени. Вероятно, она мне ничего не скажет или просто соврет, чтобы похвастать.
Екатерина вздохнула:
– Согласна. Но покуда вы не поехали, не побывали у нее, вы этого не можете и знать. По моему мнению, если вы захотите, то сумеете выпытать всю истину. А она не может не знать всего договора. Я уверена, что государь за последние дни все выболтал ей.
После небольшой паузы Дашкова недовольным голосом выговорила:
– Извольте. Что ж? Мы, бабы, только на это и годимся.
– Нет, княгиня, бабы и на другое годятся. Я тоже баба! Но мужчины понимают, что из малых дел составляется большое дело, из больших – великое дело. Женщины не всегда понимают это. Вот вы умная женщина, а не хотите понять, как важно было бы для нас всех знать сегодня же вечером, в чем заключается договор и действительно ли подписан он.
Дашкова будто теперь только поняла значение того, что от нее требуют.
«Конечно, цель эта важная, – думала она, – но средство достижения этой цели – бабье. Это все слишком просто, глупо!» Вот если бы ей поручили составить une trame[4], собрать кучку людей, замаскировать их и ночью, окружив дом Гольца, похитить у него все бумаги!.. О, тогда бы!.. Она еще вчера читала, что так поступили недавно с тосканским резидентом в Мадриде. Вот на такой романический подвиг княгиня полетела бы с наслаждением!
– Хорошо, я поеду, – выговорила она наконец сквозь зубы. – И даже сделаю так, как всегда поступаю с лекарством. Уж если нужно avaler ane tisane[5], то поскорее, сразу. Зажмуриться и проглотить!
– Пожалуй, сразу – хорошо, – улыбнулась государыня, – но когда что делаешь, не надо жмуриться: этим только себя обманываешь и как раз прозеваешь что-нибудь, хоть бы, например, муху с лекарством проглотишь.
И Екатерина Алексеевна рассмеялась, но невеселым смехом. За последнее время ей редко случалось смеяться от души.
– Ну, с такой замечательно умной женщиной, как Елизавета Романовна, трудно прозевать что-либо! – презрительно сказала Дашкова, пожимая плечами, и прибавила: – En voila une, qui n,inventerait pes la poudre[6].
– De la poudre aux yeux… Que si…[7] Поэтому советую вам все-таки дорогой приготовиться, княгиня, – сказала государыня. – Будьте мудрее змия, хитрее лисы и ласковее овечки, когда будете беседовать с графиней Воронцовой. Вечером мы будем вас ждать.
XXVII
Княгиня Дашкова заехала домой переодеться, чтобы быть у сестры в более простом платье, затем отправилась в дом отца.
Положение Дашковой при дворе было исключительное. Она прервала всякие сношения с сестрой, без боязни высказывалась, рисовалась и хвастала своей дружбой с гонимой, почти опальной императрицей и могла это без боязни делать именно благодаря только тому, что была сестрою фаворитки. С ней государь обращался милостиво и только шутил насчет ее дружбы к жене или искренне уговаривал:
– Напрасно вы променяли Романовну на Алексеевну. Сестра ваша – добрая душа… И вам очень, очень пригодится… И скоро! А ваша Алексеевна хитрая и злая… Она с человеком поступает, как с апельсином, высосет весь сок, а кожу бросит…
– А вы совсем с кожей скушаете! – отшучивалась Дашкова.
Княгиня не любила сестру или, скорее, презирала ее. Между ними ничего не было общего. Но в глубине души Дашкова все-таки должна была сознаться, что главной причиной ее чувства нелюбви к сестре и любви к государыне было возвышение этой сестры.
Это неожиданное и необъяснимое возвышение крайне некрасивой, глупой и дурно воспитанной сестры раздражало княгиню. Не только на нее, но и на всю свою родню, на двух сестер и двух братьев, княгиня почему-то смотрела немного свысока. Положение ее в этой семье было правда исключительное.
При рождении своем девочка, младшая в семье, неизвестно почему сделалась крестницей императрицы, только что вернувшейся из Москвы после коронации, и молодого великого князя, только что привезенного из Голштинии и объявленного наследником. Преемник девочки от купели сам только что был приобщен к православию и покумился с теткой.
Через года три умерла мать; овдовевший отец любил пожить весело и беззаботно и на пятерых детей не обращал никакого внимания. И вот брат его, канцлер Воронцов, у которого была только одна дочь, стал просить отдать ему на воспитание одного из детей и выбрал крестницу императрицы и наследника.
Воспитание с первого дня дается маленькой племяннице Екатерине то же, что и родной дочери, их воспитанница оказывается счастливо выбрана, она далеко не красива, но прилежна, умна и даровита. В двенадцать лет она уже тихонько запирается у себя на ключ по ночам и читает все те книги, которые только попадаются ей в библиотеке дяди-канцлера. Скоро девочка развита не по летам, а образованна настолько, что удивляет познаниями окружающую полуграмотную среду. Но природный ум развивается односторонне, и она прежде всего делается пылкой мечтательницей. Воображение работало и, не находя пищи в окружающей обстановке, стало врываться с требованиями в личную обыденную жизнь… Явилась насущная потребность, жажда увидеть и в действительности, в своей собственной жизни, то, что было с восторгом узнано в разных книжках.
В пятнадцать лет юная графиня Воронцова встречает в тихую ночь на улице, при лунном свете, красивого незнакомца офицера, который вдруг с ней заговаривает, не имея на то права. Поэтому она тотчас чувствует, что это… все странно!.. Судьба! Она тотчас влюбляется и выходит действительно за него замуж. Отношения к мужу, затем отношения к двоим детям, наконец отношения к великой княгине, теперь императрице, – не любовь и не дружба, а обожание… смесь аффектации и сентиментализма. Потребность драмы и трагедии, романа и поэмы в пустой, обыденной жизни сделала княгиню приятной собеседницей, но невыносимой сожительницей и утомительным другом. Ежечасное преувеличение все уродовало!..
Положение ее друга, императрицы, сделалось вдруг действительно трагическим. Какая пища, какая манна небесная для женщины-фантазерки, мечтающей о геройских подвигах! И княгиня отдалась всей душой делу Екатерины. И от зари до зари усердно, неутомимо, почти не имея покоя и сна, работала и работала для нее… воображением!
И поэтому самая кипучая деятельность выпадала на ее долю по ночам, в постели. Тут, среди добровольной бессонницы, брала она города, завоевывала скипетры и короны, спасала Россию, умирала на эшафоте!.. А Европа гремела в рукоплесканиях героине севера!..
Но государыня и из этой двадцатилетней мечтательницы сумела извлечь пользу. Крестница императора и родная сестра фаворитки, конечно, могла пригодиться всячески. Таким образом, и на этот раз княгиня была вызвана ею и послана с поручением, которое, помимо нее, совершенно некому было дать.
Княгиня вошла в гостиную сестры и не нашла в ней никого. Она постучала в следующую дверь и услыхала голос:
– Здесь! Гудочек, что ль? Иди!
Переступив порог, княгиня не сразу нашла сестру. Елизавета Романовна оказалась в углу комнаты, на маленькой скамейке, перед раскрытой заслонкой сильно разожженной печи.
Внешность графини Воронцовой в эту минуту была особенно неприглядна. Елизавета Романовна была низенькая, крайне толстая женщина с жирным, как бы опухшим лицом, с большим ртом, с маленьким, вострым носом, но как бы заплывшим жиром, и с крайне узенькими глазами, которые зовутся обыкновенно «гляделками».
Эта внешность удивляла многих иностранцев, и французский посланник Бретейль писал про нее своему двору, что фаворитка напоминает «une servante de cabaret»[8].
Несмотря на позднее время, она была еще не причесана; волосы, спутанные на голове, торчали лохмами во все стороны; разбившаяся, нечесаная коса прядями рассыпалась по плечу и по спине. Гребень кое-как держался в этой косе, будто забытый еще вчера и ночевавший с ней, и, повиснув теперь боком, собирался ежеминутно упасть на пол. Кроме того, она, очевидно, еще не умывалась, и лицо ее было маслянисто. Она еще не одевалась, и на ней было только два предмета: измятая сорочка, а сверх нее накинутый на плечи старый лисий салоп, который, отслужив в качестве теплой верхней одежды, исправлял теперь должность утреннего капота.
Всякий день за все три времени года, исключая лето, Елизавета Романовна именно так, прямо с постели, не умывшись и не причесавшись, накидывала на себя этот салоп и босиком подходила к печке, заранее сильно растопленной; она садилась всегда на скамеечке и, с наслаждением грея перед огнем голые ноги, всегда при этом съедала около фунта коломенской пастилы и калужского теста. Прежде она делала это до сумерек и до вечера, теперь же могла делать это только часа по два, по три, а затем одевалась… Трудно было бы решить, о чем она думает, молчаливо пережевывая пастилу, как корова жвачку, и не спуская ни на минуту свои гляделки с раскаленных угольев печи.