bannerbanner
Петербургское действо. Том 1
Петербургское действо. Том 1полная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 26

– Что такое?

– Да вот… бедный этот белячок ножку сломал, – показала она на петуха, который в руках бабы как-то глупо вытягивал шею и таращил желтые глаза.

Шепелев рассмеялся, глядя на княжну и петуха. Птичница и казачок тоже усмехались за спиной барышни.

– Чему ж вы это, Дмитрий Дмитрич? – укоризненно выговорила Василек.

– Вы сказываете, несчастье…

– Что ж, для него, разумеется, несчастье. Тоже созданье Божье и чувствует…

– Что он чувствует?.. Его и режут когда на жаркое, так он кричит не от боли, а по глупости. Посмотрите, нешто видно по его дурацким глазам, что у него нога сломана?

– Что не видать ничего по глазам, так, стало, и нет ничего внутри? – странно спросила княжна.

– Вестимо, нет, – смеялся Шепелев.

– Ну, уж вы… – махнула она рукой. – Входите-ко. Свежо. Наших дома нет. Со мной одной посидите; делать нечего.

– Очень рад. Я с вами беседовать люблю, – отозвался Шепелев.

Они вошли в дом.

– Это сказать так легко, – снова заговорила княжна, поднимаясь по лестнице. – В душе его, то есть в нем-то самом, внутри его, бог весть что. Хоть и птица он, малая и глупая, а, поди, страждет не хуже человека. Мало ль чего, Дмитрий Дмитрич, не видно по глазам, а внутри болит, да ноет, да щемит тяжко… – И княжна вдруг прибавила веселее: – Ну, да ведь вы с сестрой люди молодые, горя и болезней не видели, так как же вам и судить, коли не по наружности человеческой.

Княжна Василек причисляла себя к старым людям, испытавшим… И действительно, болезнь, ее изуродовавшая, и горе по безвозвратно утраченной красоте – это жгучее горе, в котором как в горниле перегорело все ее нравственное существо, сделали из нее уже через год после болезни далеко не ту девушку, прежнюю хохотунью и затейницу.

Они вошли в прихожую. Княжна попросила молодого человека пройти в гостиную, а сама хотела остаться на минуту в передней с людьми.

– Я сейчас приду…

– Да что ж вы хотите делать тут?

– Петуху ногу перевязать… Анисья не сумеет… Я сейчас.

Шепелев рассмеялся опять:

– Да вы лучше велели бы поскорее его зарезать, он еще годится.

– И вы тоже с тем же… Вот как и они все.

– Вот так-то и я сказываю боярышне, – вмешалась баба-птичница. – Вязаньем ничего тут не сделаешь. В один день так похудает, что кушать его господам нельзя будет. А коли сейчас его зарезать, то ничего.

– Ну, ну, вздор все… – закропоталась княжна. – Говорят тебе, не зарежу… поди принеси тряпочек, палочек и ниток…

– Так уж и я лучше вам помогу, – сказал, смеясь, Шепелев и остался в прихожей.

Через минуту принесли тряпок и ниток из девичьей. Трофим, насмешливо ухмыляясь и встряхивая головой, стал строгать ножом из дощечки два крошечных лубка.

– Да вы только, княжна, рассудите! – весело и убедительно приставал Шепелев, насмешливо взирая на стряпанье и хлопоты девушки и видя одобрение своих слов на всех лицах дворни. – Ведь вы не знаете, какую птицу всякий день режут вам к столу… Так ли?

– Так могли, стало быть, скажете, и этого нынче зарезать?..

– Ну да… Ведь его же, вылеченного, когда-нибудь вы скушаете.

– А как вы полагаете, – заговорила княжна, – старый, к примеру, человек, да еще иной раз злющий, да ехидный, захворает вдруг… Ему и без того житья, к примеру, немного месяцев осталось. А его же, злющего, знахари да лекари лечут… А он тоже все равно умереть должен скоро.

Шепелев не нашелся сразу, что отвечать, и дворня уж глядела иначе на барышню. Лица их говорили: «Молодец, барышня».

– Да ведь то человек! – вдруг горячо воскликнул юноша. – А то петух.

– Да мне нешто трудно ему ногу-то перевязать! Ну, полно вам насмешничать. Возьмите-ка лучше вот петушка-то да держите хорошенько, а мы с Анисьей завяжем ему ногу… А вы ступайте по своим делам! – приказала княжна людям. – Что прилезли, рады бездельничать?

Шепелев взял петуха в руки, повернул его и стал держать. Люди разошлись, усмехаясь.

Через десять минут петуха с обвязанной отлично ногой пустили на пол. Княжна нагнулась и глядела, как он пойдет. Петух ступал отлично на сломанную ногу, сдержанную обвязкой, и, немедленно захлопав крыльями, крикнул на весь дом…

– Вот как, даже запел, бедный! – воскликнула княжна; глаза ее, обращенные на Шепелева, чуть-чуть засияли тем светом, который бывал в них в минуты довольства.

– А через неделю или там через месяц его повар зарежет и отрежет ему обе ноги, и здоровую и больную.

– Ну нет, теперь не зарежут.

И Василек налегла на слово «теперь».

– Что ж, беречь будете? – сказал юноша.

– Да.

– Потому что он хуже других, здоровых?

– Я его лечила… – сказала она едва слышно. Голос ее спал и перешел в шепот, потому что она лгала.

«Ты его лечил со мной!» – говорило в ней ей самой не вполне понятное чувство.

Да, этот красивый юноша, бывавший у них часто как нареченный жених ее сестры, заставлял бессознательно биться подчас ее сердце. Когда, как, почему это случилось, княжна Василек не знала. Она вдруг недавно подметила в себе это, но не перепугалась, а только спрашивала себя:

«Что это такое? Я будто его больше всех стала любить. А нешто девице с мужчиной можно быть приятелями? Вот когда женится, будет родней мне, тогда можно будет нам сдружиться, как брату с сестрой. А теперь надо воздерживаться».

Княжна велела Трофиму приготовить чай и сама нехотя, по чувству долга, прошла на несколько времени в свою горницу. Остаться сидеть в гостиной с глазу на глаз с молодым человеком в отсутствие тетки было все-таки неловко и нехорошо. Люди могли осудить. Впрочем, не успела княжна поправить на себе косынку, пригладить волосы и переменить теплые башмаки на комнатные, как на двор въехали большие сани.

Затем раздался в передней голос вернувшейся Пелагеи Михайловны.

Прислушавшись и узнав голос тетки, которой она не ждала так рано, княжна Василек вдруг тихонько вздохнула, будто украдкой даже от себя самой. Она о чем-то будто пожалела. Неужели о том, что ей не удалось побеседовать с юношей наедине?!

XIX

Пелагея Михайловна, как всегда, ласково поздоровалась с молодым человеком и хотя видела его дня за три перед тем, но снова, как всегда, подробно расспросила: что нового, как его здоровье и как живется-можется? Впрочем, на этот раз ее расспросы оказались ненапрасными. Шепелев мог рассказать ей целую огромную любопытную историю об Орловых, Котцау и принце Георге. О буйстве, в котором подозревали все братьев Орловых, уже знал весь Петербург, а поэтому знала и Пелагея Михайловна. Впрочем, вся история уже обогатилась такими подробностями, что Шепелеву пришлось горячо спорить с Гариной. Так, например, старая девица слышала из вернейшего источника, что буяны обварили голову голштинца кипятком, что у него вылезли волосы и лопнули глаза. Хотя Шепелев был свидетелем, видел сам Котцау и божился Гариной, что все это вздор, Пелагея Михайловна поверила наполовину. Не менее истории с Котцау заинтересовала Пелагею Михайловну история с самим Шепелевым в кабинете принца.

А Василек, сидевшая за самоваром и наливавшая тетке и гостю чай, слушала повествование молодого человека, боясь проронить единое слово. Не спуская с него своих чудных глаз, княжна чувствовала, как замирало в ней сердце. Она знала, что молодой человек не способен не только солгать или выдумать, но слова лишнего неправды никогда не прибавит ни в чем. Выслушав весь рассказ, Пелагея Михайловна прибавила нравоучительно:

– Вот, голубчик ты мой, кабы знал ты по-немецки, так, поди, что бы из этого могло выйти. Протекцион бы принца получил; а то вышла нелепица одна.

– Ну нет, Пелагея Михайловна, – как-то даже обидчиво отозвался Шепелев, – не знаю я языка ихнего да и знать не хочу. И прежде я немцев не любил, а теперь они мне совсем поганы стали. Все они дармоеды и нахалы!

– Вот уж правда истинная, – шепнула тихонько из-за самовара Василек.

– Я и сама не больно их жалую, – задумчиво произнесла Гарина, глядя перед собой в полусумрак горницы. – Да что делать, коли без них нельзя…

И, допив свою чашку, она по привычке перевернула ее вверх донышком на блюдце, что значило «довольно». Затем она встала, уселась на свое обычное место, в большое кресло близ печки, и взяла в руки свою постоянную работу крючком.

Василек снова стала переспрашивать Шепелева о том же приключении с ним и с какой-то страстью входила она в малейшие подробности. И менее важное, касавшееся молодого человека, всегда особенно интересовало ее, тем более такой удивительный с ним случай должен был взволновать ее кроткую и отзывчивую душу. Чувство обиды и оскорбления сказалось вновь в словах Шепелева, когда он стал входить в подробности своего разговора с принцем, и это чувство мигом передалось Васильку. Она так же, как и молодой человек, не сразу могла найти или уловить, в чем заключалась обида. Однако ее женский рассудок скоро доискался смысла во всем.

– Вот это что, Дмитрий Дмитрич, – тихо, почти шепотом заговорила Василек, слегка нагибаясь к нему через стол и бессознательно разглаживая руками свернутое аккуратно чайное полотенце. – Они все говорят, что мы всё одно что татары какие или мордва. Они, видите ли, ученые люди; и англичане и французы тоже у них ученые и им – свой брат. А мы, русские, совсем не люди для них, а так, татарва какая-то. И не только смеются они над нашим русским языком, а и над верой нашей насмехаются, это я вам верно сказываю.

– Да, а небось лезут к нам, – чужую и ходячую фразу ответил Шепелев. – Кто их зовет, сами лезут. Дома-то у них земли мало, хлеба совсем нет; они из соломы да из отрубей хлеб пекут себе. Вот дядя Аким Акимыч сказывает, что процарствуй еще годков десять Лизавета Петровна, немцев совсем бы вывели и искоренили; а теперь пошло опять у нас на старый лад. Не ныне завтра закомандует опять и Бирон-кровопийца.

– Что вы, как можно! Государь никак не допустит его к управлению. Он его так только выписывает из ссылки, чтобы Курляндию ему опять предоставить. За него ваш же принц Жорж очень хлопочет. Мне братец говорил.

– Нет, княжна, посмотрите, опять Бирон властвовать будет. И экая обида, что не поколел он там в ссылке!

Василек сделала сильное движение рукой и осмотрелась в горнице.

– Что вы это, Дмитрий Дмитрич! Вы не очень так говорите, избави бог! Вы ведь вот недавно приехали из деревни, не знаете, что в Питере может случиться. Вы будьте осторожнее, а особенно на словах будьте осторожны – как раз попадетесь. Я вот знаю, что бывало в столице: за всякие пустые речи иным вырезывали язык, клеймили, в каторгу ссылали, в Сибирь… Помилуй бог! Подслушает кто и донесет!

И при этой мысли, что какое-нибудь подобное несчастье может случиться с молодым человеком, бледное лицо княжны побагровело. Шепелев, смотревший в эту минуту на нее, невольно подумал: «Ведь вот ты добрая, сердечная, а уж как ты дурна-то!»

И он стал отчасти бессознательно разглядывать лицо княжны и мысленно повторял: «Да! Уж как дурна-то».

Женщина тотчас сказалась в некокетливой девушке. Она сразу почувствовала и поняла и взгляд молодого человека, и мысль его. Василек опустила глаза на белую скатерть, подавила в себе глубокий вздох, и сердце ее, как всегда, тихонько, но больно сжалось. Она предпочитала, чтоб ей говорили об ее лице, ее прошлой болезни, тогда она могла похвастать – это единственно, чем она хвастала, – своей прежней красотой и могла отнестись к этому как Божьему наказанию, веленью судьбы. Но когда кто-нибудь молча засматривался на нее и ничего не говорил, не спрашивал, княжне становилось особенно тяжело. Что касается до этого молодого человека, с которым она так недавно познакомилась, которого считала полуродней и быстро полюбила, то его внимательный взгляд на лицо ее всегда поднимал у ней на сердце особенно тяжелое и горькое чувство.

Уже раза два или три случилось, что он всматривался в нее так пристально, и всегда после беседы вдвоем. Как будто ему пришлось увлечься в этой беседе и вдруг отрезвиться, вспомнить, что она так дурна, и пожалеть о нескольких минутах ласковости и внимания к ней. Шепелев вдобавок ни разу не спросил ни у нее, ни у тетки, ни у невесты, когда и как Василек подурнела так страшно. Лицо ее само за себя объясняло все, а когда могло случиться это несчастье с девушкой, было Шепелеву совершенно безразлично.

Василек поспешно встала, приказала убирать чай и вышла из комнаты, будто бы распорядиться по хозяйству.

Шепелев прошел к печке и прижался к ней спиной, несмотря на то что она была страшно раскалена.

– Что, зазяб, что ли? – выговорила Пелагея Михайловна.

– Нет, здесь тепло, а мне на дорогу надо разогреться, идти пора.

– Да, ступай, дело позднее, ночное. А Настеньки и не жди, бог весть когда приедет; с братцем в гости уехала. Ишь ныне времена какие пришли! Прежде Великим-то постом из церкви не выходили да постились-то душой и сердцем, а не животом. А у вас теперь какой пост? Едите только постное, а на уме-то Масленица. Я, голубчик, тоже не из каких богоугодниц, тоже грешная. Но ведь у вас-то подобия никакого не осталось – звери, а не человеки. Да, впрочем, что же я к тебе-то привязалась, ты ведь не питерский. Ты малый ничего, я тебя люблю, только молод ты очень, да и чина никакого нет. Когда еще ты в офицеры-то выйдешь? Поди, лет через восемь. Тогда Настенька совсем и старухой будет. Да! Уж об этом деле, скажу я тебе, – не знаю, как и ума приложить к нему.

Шепелев всегда, когда Пелагея Михайловна начинала разговаривать об его предполагаемой женитьбе, молчал как убитый, и это молчание красноречиво говорило опекунше, что и по его мнению свадьбе этой вряд ли состояться.

Пелагея Михайловна раз по десяти на день повторяла сама себе все то же рассуждение:

«Батька покойный под хмелем выдумал эту свадьбу; мать-покойница об этом и не помышляла, ей было, голубушке, не до дочерей; я бы этого не желала, хоть и добрый малый; сама Настя на него и не смотрит; он насчет женитьбы молчит всегда как удавленный, стало, тоже не хочет! А вот бы… Да! Дорого бы я дала за это!» – кончала свое рассуждение Пелагея Михайловна.

А то, что недоговаривала даже себе опекунша, – была ею недавно взлелеянная и все более укоренявшаяся в ее голове мечта выдать за сердечного и скромного молодого человека, вдобавок родовитого и родственника покойной Мавры Егоровны Шуваловой, которая для Гариной была истинная сановница, – выдать некрасивую, но добрую и хорошую девушку, ее любимицу Василька.

Пелагея Михайловна уже решила, что она бы в этом случае все свое большое состояние присоединила к ее приданому и этот ее милый Василечек стал бы страшнейший богач. Но она боялась, что ни Шепелев, ни другой кто – честный малый – на ней не женится; а кто женится, так из-за денег, а такого и даром не надо. Ветрогон и мот какой-нибудь будет, нечто вроде их родного «киргиза».

– А где они? – прервал Шепелев раздумывание Пелагеи Михайловны.

– Настенька с братцем?! У Гудовичевых. Там, вишь, Лизавета Романовна будет нынче. Так и любопытно Настеньке поглядеть ее. А чего и глядеть-то! Толстохарева, так что страсть. Во сто раз дурней моего Василька.

– А это кто такая? – выговорил Шепелев.

– Кто то ись?

– А эта… Лизавета, как вы сказываете? Даниловна.

– Лизавета-то Романовна?! – И Гарина рассмеялась. – Вишь, не знает! Ах ты, деревенщина! Неужто ты по сю пору о Лизавете Романовне ничего не слыхал? О Воронцовой?

– Ах, Воронцова! – воскликнул Шепелев. – Как же! Она ведь… – И молодой человек запнулся.

– Ну, то-то! Помалкивай! А то, не ровен час, брат, улетишь в Пелым. – И Пелагея Михайловна, помолчав, покачала головой и прибавила: – Да, мудреное дело. Как ни раскинь, все-таки удивительно выходит. Государыня этакая писаная красавица, про каких только в сказках описуется, а тут этакую себе выискать для любования. Хоть бы еще ту сестрицу, что за Дашкова сбыли недавно; тоже неказистая, нос-то, поди, что твой картофель, но все-таки лицом много благообразнее. А ведь у Лизаветы-то Романовны все лицо как с морозу опухше, да и сама-то вся расползлась. Вот вы, мужья, каковы! И много я в жизни видала: жена законная ангел и красота, а муженек-то прилипнет к бабе-яге какой или уроду. Вот я старая девица, мне за полста лет, а лицом я была не хуже сестрицы покойной княгини, и состояние мое было не меньше, когда нас батюшка разделил; а потом мое-то состояньице стало при порядливости и вдвое больше сестриного. А никогда я замуж не вышла. Ты как об этом, Дмитрий, посудишь? Почему я в девках сижу? Аль за мной ухаживателей не бывало?

Шепелев молчал, и Гарина прибавила:

– И знаю я, что ты мыслишь. И врешь, родимый, врешь. Были за мной ухаживатели. Да какие еще! И Куракин был, и Баскаков был, и немец, что при кесарском посланнике состоял, звали Христиан Морген… Моргенштрю, что ли! Или Моргенфрю! Тьфу, не то! Ну, не помню! А нынешний фельдмаршал Никита Юрьевич, Трубецкой князь, два года за мной ходил, да таково вздыхал, что пыль подымал по дороге. И ни за кого не пошла. С вами, ворами, нельзя водиться, с мужчинами. Прости, голубчик, это я не тебя обругала, а всю, значит, вашу мужскую линию – ветрогонную…

– Ведь не все же ветрогоны, – выговорил Шепелев рассеянно и будто думая о чем-то другом.

– Не знаю, может быть, и не все, да я-то таких не видала. Ваш брат до тридцати годов завсегда почти умница, а как ему четвертый десяток пойдет, так и начнет куролесить. Ну, вестимо, есть другие, что чуть не с пеленок буянствуют и дерутся и куражатся на все лады. Вот хоть бы буяны Орловы или вот наш «киргиз». Ну, нешто можно девушке из знатного семейства за него выйти?

– Да ведь Глеб Андреевич, так-то сказать, добрый человек, – выговорил Шепелев таким голосом, что Пелагея Михайловна почувствовала, что он лжет, и рассердилась:

– Уж ты передо мной-то хвостом не верти! Да и нашел, кого под защиту брать! Телушка за волка распинается: не волк-де съел, сама-де съелась у волка в утробе.

Наступило молчание. Шепелев воспользовался им, чтобы взяться за шляпу, и стал прощаться.

– Вишь, темнота. Обожди, может, небо прояснит, – советовала Гарина. – Напрасно ты, голубчик, пешком к нам ходишь да запаздываешь. Третьевось в овражке тут у приказчика моего ограбили оброк. Ночевать-то, обида, как жениха оставить тебя нельзя, пересуды будут. Уж ты бы верхом, что ли, ездил. Лошадь бы купил себе.

– Не на что, Пелагея Михайловна, – весело рассмеялся Шепелев. – А то бы давно купил.

– Ну вот, не на что! Отпиши матери, скажи – хуже, убьют грабители. Тут у нас нехорошие места по пути.

– Да, сказывают. Вот еще недавно рассказывали, что голштинские солдаты здесь грабят по ночам.

– Какие там голштинские! Голштинцы сидят в своем Рамбове. Все это враки. Свои, голубчик, занимаются – свои, православные. Ведь дубьем по маковкам щелкают. А нешто немцы с дубовиной обращаться умеют! Все враки.

Шепелев простился с Пелагеей Михайловной и вышел в прихожую. Пока он надевал теплый тулупчик, в прихожую вышла Василек:

– Как вы опять, Дмитрий Дмитрич, поздно засиделись. Каждый раз, что вы от нас уходите, я всю ночь… – Василек запнулась и прибавила: – Очень я боюсь, когда кто-нибудь ночью в город идет от нас.

И слово «кто-нибудь» как-то особенно оттенилось в речи ее, будто умышленно.

– Ничего, Бог милостив, – равнодушно отозвался юноша, спускаясь по лестнице. – Сколько раз благополучно домой добирался.

– Тьфу, тьфу, сухо дерево! Не сглазьте! – быстро оживясь, выговорила Василек ему вдогонку.

XX

Шепелев вышел на улицу, совершенно пустынную и глухую. Сначала ему показалось темно на дворе, но затем через минуту благодаря месяцу, выплывшему из-за тучи, на дворе стало светло, как днем.

Юноша быстрой походкой, скрипя сапогами по морозному снегу, притоптанному желтой лентой среди улицы, бодро зашагал вдоль сугробов, заборов и пустырей.

«Авось ничего, – думал он, – сколько раз тут хаживал. Да притом не немцы рамбовские, а свои, православные грабят, говорит Пелагея Михайловна, оно все-таки не так страшно. Со своим-то братом грабителем и поговорить можно; ну тулуп, что ли, отдам да и побегу домой. А вот если бы немец – беда. Тут со страху не токмо „нихт-михт” скажешь, а хуже того, растеряешься, по-петушиному заговоришь».

И молодой человек быстро шагал, раздумывая, как часто случалось ему, о том, трус он или нет? За последнее время, после его поступления в преображенцы, этот вопрос часто появлялся в его голове, и он никак не мог решить его. Иногда ему казалось, что он «ничего», как и всякий другой офицер или солдат, за себя постоит; иногда же случалось ему пугаться пустяков, чувствовать дрожь по спине, и язык прилипал к гортани. И затем малый долго укорял себя: «Трусишка, девка красная, щенок. Всякой вороны пугаешься!»

Уже около получаса, как шагал Шепелев по узкой протоптанной дороге, где, очевидно, ездили только в санях, да и то больше в крестьянских дровнях. Он изредка оглядывался и назад, на освещенную луной пустынную улицу, и с невольным чувством боязни вглядывался, нет ли кого позади него. Наконец при повороте за угол в другую улицу, где был овраг и мост, насчет которого предупреждал его рядовой Державин, и где ограбили приказчика Гариной, он снова огляделся. Поворачивая за угол, он увидел, что за ним вдали зачернелось что-то и быстро увеличивалось.

«Это не грабители, – подумал он. – Кто-то едет». Через несколько мгновений молодой человек уже приближался к мосту и невольно пристально оглядывал его со всех сторон. И вот вдруг сердце в нем екнуло.

– Показалось! Помилуй бог! – чуть не вскрикнул он, ободряя себя.

Но нет, не показалось. Из-под моста появились две фигуры, и бородатый мужик с дубиной, медленно обходя мост, чтобы преградить ему дорогу, крикнул весело, как показалось Шепелеву, несмотря на страх:

– Не спеши, барин! Аль не барин, солдат. Не спеши! Тутотка по ночам не указано ходить.

Шепелев хотел что-то произнести, но не мог. Мужик поднялся на мост, молодой человек хотел броситься бежать назад, но сзади поднимался на тот же мост другой товарищ. Невольно и почти бессознательно он взмахнул пустыми руками и крикнул, задыхаясь:

– Не подходи, убью!

Но оба мужика с обеих сторон какой-то спокойной походкой приближались к нему.

– Вишь, какой страшный! А ну, убей! Погляжу! – выговорил, подходя, молодой парень с дубиной. – Ну, не маши. А то вот я размахнусь, так взаправду ты у меня пополам перелетишь.

В ту же минуту бородатый мужик взял юношу за плечо и выговорил спокойно:

– Давай-кась тулуп и сапоги, а достальное – Господь с тобой. Нам не треба вашей амунички; и продать-то нельзя, не покупают. А вот тулупчишко и сапожки – это можно.

Оба мужика стали расстегивать с крючков тулупчик и едва успели снять его с оробевшего Шепелева, как один из них, бородатый, ахнул и бросился бежать опрометью с моста в сторону. Молодой парень пустился за ним. В ту же минуту из-за угла шибкой рысью появилась и приблизилась тройка лошадей и большие сани.

Шепелев невольно бросился навстречу саням, крича:

– Стой! Стой!

Тройка остановилась, но кучер крикнул ему:

– Пошел с дороги! Раздавлю! Меня не ограбишь, а то вот господа из ружьев убьют!

Но сидевшие в санях поднялись на своих местах и, приглядевшись, очевидно, поняли настоящее положение дела.

– Вот, Степан, те воры, а это преображенец. Они убежали с платьем его. Вон они…

Шепелев быстро приблизился к саням и увидел в них двух молодых офицеров в полузнакомых ему мундирах, так как он еще не привык распознавать гвардейские полки. Это были измайловцы или кирасиры.

– Сделайте милость, – заговорил молодой человек взволнованным голосом, – не оставляйте меня! Меня сейчас ограбили. Вы уедете, они опять меня догонят. Да и далеко идти, озябнешь в одном сюртуке.

Оба офицера, крайне моложавые на вид, казалось, чуть не по пятнадцати лет каждый, зашептались между собой и вдруг начали громко хохотать. Смех этот был настолько неожиданный, веселый и детски искренний, что Шепелев сам чуть не улыбнулся.

– Ну, садитесь, нечего делать. Довезем и будем вашими спасителями. Ведь вы, кажется, не простой солдат, вы рядовой из дворян?

– Да-с.

– Ну, вот я и права! – вымолвил офицер и вдруг будто смутился, но тотчас же засмеялся звучным, почти детским смехом.

Шепелев не заметил ничего, влез на облучок около кучера и себя не помнил от радости. Мысленно он клялся никогда более пешком не ходить к Тюфякиным. Тройка двигалась небольшой рысью, так как узкая дорога не позволяла ехать шибче, ибо пристяжные то и дело проваливались в мягком снегу.

– И как это тут одним ходить по ночам? – заговорил кучер. – Я вот сказывал, моя правда и вышла, – обернулся он в сани. – Вот видите, барыня… ох, тьфу!.. барин. Видите, барин, говорил я: скверное тут место, воровское… Первый раз поехали и вот одного уже упасли. А в другой раз, поди, и нас кто ограбит и коней отобьет. И прощай, лошадушки.

На страницу:
8 из 26