bannerbanner
Петербургское действо. Том 1
Петербургское действо. Том 1полная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
24 из 26

Государь приблизился и ласково спросил, в чем дело.

Сеня, на которого уже обернулась толпа, очутился чуть не впереди и, сам не зная как, среди всеобщего молчания подал голос и упал в ноги:

– Прости, ваше императорское величество! Я виноват. Хотел, батюшка, разглядеть тебя хорошенько, уцепился, влез, да и согрешил вот.

– Встань, ты не виноват ни в чем, встань. Коли хотел поглядеть, так гляди…

Сеня встал на ноги и, сладко ухмыляясь, даже облизываясь, стал во все глаза глядеть на подошедшего к нему на подачу руки царя-батюшку. Наконец, быть может от избытка чувства, он положил щеку на ладонь руки, склонил голову набок, и будто слезы показались у него на лице.

– Батюшка ты наш, – прошамкал Сеня. – Отец родной, кормилец! Теперь всю жизнь не забуду…

И Сеня снова повалился в ноги.

Государь отошел, улыбнулся, но, обернувшись к Сеченову, вымолвил:

– Я не знаю, право, зачем это? Что это такое, все эти полочки? Во всех церквах выставки разных икон, точно на ярмарке товар. И одна другой хуже; на иной так нарисовано, что даже человеческого подобия нет, а подписываются имена самых уважаемых и почтенных святых.

Сеченов поднял глаза на Петра Федоровича и молчал, но видимо было, что последние слова удивили его.

– Это надо прекратить, – вдруг быстрее заговорил Петр Федорович, как бы одушевляясь. – Да, да, я об этом давно думал. Да, многое надо переменить. Что это такое? Посмотрите!

И государь обернулся ко всей свите.

– Посмотрите. Сотни всяких досок, глупо размазанных и расписанных. Это идолопоклонство! Ну, пускай большой образ Иисуса, большой образ святой Марии, то есть Матери Бога, или, как вы говорите… Как вы говорите? – поднял голову Петр Федорович. – Да, Богородицы. Ну, пускай. А это все… Это идолопоклонство!..

Государь ждал ответа, но все молчали.

– Я вас прошу, – повернулся он снова лицом к Сеченову, – быть у меня завтра и переговорить о многих важных вопросах, которые синод должен разрешить. Надо многое переменить. А иконы я теперь прошу вас приказать вынести из всех церквей. По всем церквам собрать все и девать куда-нибудь. Ну, раздать жителям столицы. Вот как с площади все раздавали. В подарок от меня. В и церквах будет просторнее и приличнее… Слышите! А завтра будьте у меня…

Сеченов низко поклонился.

– Я давно собирался, – продолжал государь, наполовину обращаясь к свите, – предложить многое на обсуждение. Пускай синод решит… Мне кажется, что это платье, все эти длинные рясы и разное все это… в одежде ужасно некрасиво. Посмотрите на протестантских пасторов или на католических аббатов, вот их платье приличное и даже красивое. А это? Это ведь бабье платье, юбки какие-то. И рукава-то дамские. А уж шапки ваши, – обратился государь к некоторым духовным, – ваши зимние шапки! С каким-то куполом, да с мохнатым мехом кругом, да с этими длинными языками на ушах… Я их видеть без смеха не могу.

И государь рассмеялся.

– Когда я приехал в Россию и увидал в первый раз русского попа – я испугался! Положим, я был почти ребенок… Но, право, и теперь ведь иной иностранец, если бы нечаянно встретил нашего батюшку где-нибудь в лесу, так тоже убежал бы без оглядки, приняв за медведя или за лешего. Да это еще не все, – говорил государь при мертвом молчании всех окружающих. – Я удивляюсь, как дед мой, великий Петр, не тронул вас, когда приказал дворянам брить бороды. Он просто забыл! Я в этом уверен! Ну, да я теперь поставлю себе особой честью исправить ошибку моего великого деда.

И вдруг государь ласково пододвинулся к Сеченову и, глядя в его лицо с великолепной расчесанной бородой, вымолвил добродушно:

– Посмотрите. И вы, если вам вот это сбрить, – взял он двумя пальцами один волос седой бороды архипастыря, – вы вдвое красивее и моложавее будете, просто юноша, красавец… Борода ведь ужасно старит всякое лицо…

И государь двинулся вдруг к выходу, забыв проститься.

Проходя по тому же месту, где рассыпалось по полу до сотни разных икон, Петр Федорович слегка споткнулся на большую икону, которая лежала на полу. Он приостановился, поднял ее с пола и стал разглядывать. Это был образ равноапостольного князя Владимира, сделанный крайне плохо.

Государь стал показывать его всем, между прочим Гольцу.

– Посмотрите, на что это похоже! Видано ли подобное в церквах у нас, то есть в Германии?

Гольц, как хитрый дипломат, глядел на образ, безобразно и уродливо нарисованный, но не говорил ничего, не соглашался и не противоречил.

Государь поглядывал на всех самодовольно и вопросительно; глаза его нечаянно упали на фигуру Сени.

– Ты, поди сюда. Ну, иди, не бойся. Подойди.

Сеня охотно и довольно смело приблизился.

– Смотри! Как тебя зовут?

– Сеня, ваше величество.

– Сено?.. Что за вздор!..

– Сеня… Семен, что ль…

– Так Семен, а не сено… Ну, ты… Гляди вот. Что это такое?

Сеня не понял вопроса, хотя глядел на икону.

– Что я в руке держу? Вот это, как это зовется?

– Образ-то, что ль? – смущаясь, спросил Сеня.

– Хорошо… Что ж это, святая вещь?

– А то как же? – ухмыльнулся Сеня. – Это, стало быть, святой угодник Божий…

– Намалеван? Ну, хорошо. Это угодник. Святой и равноапостольный князь Владимир. Так у головы его написано. Хотя бы следовало надпись тоже внизу делать! – улыбался Петр Федорович. – Ну, хорошо. Ну а это что такое?

И государь повернул икону оборотной стороной вверх. Сеня глядел во все глаза и ничего не понимал.

– Ну, что это, железо, что ль?

– Как можно… – усмехнулся Сеня во весь рот.

– Что же это?

– Сосна аль липа… Липа, должно…

– Доска, стало быть? – допрашивал государь.

– Где же! – рассмеялся уж Сеня, предполагая шутку. – Как можно! Доски нешто таки бывают. В доске, стало быть, тапери мало-мало аршин, а то доска, хотя бы вершковка, в девять аршин бывает, – заговорил в Сене мастер-плотник. – Бывают, вестимо, доски трехвершковки или, к примеру, дерева, для строительства… что по три рубля берут, ей-богу… Вот тут же на Выборгской в лесном дворе есть…

Но государь прервал красноречие плотника:

– Если это дерево и доска, так нешто можно на коленки становиться перед ней и молиться как Богу? Понял?

Сеня смотрел во все глаза и не понимал. Его мысль шла правильно на лесной двор и на цены досок, а государева мысль вернула совсем куда-то не туда…

– Молиться надо Господу Богу и святой Марии и Христу Иисусу. А доскам нельзя молиться! Понял?

Сеня все смотрел во все глаза и все ничего не понимал.

– Если это дерево, то и доска. И какие краски ни намалюй на ней, чего ни напиши, все-таки будет доска. Понял?

Сеня смотрел не сморгнув, а не понимал ни слова.

Государь двинулся и хотел снова положить икону, которую держал, в кучу рассыпавшихся по полу, но принц, следивший за ним уже давно, взял, почти подхватил икону и передал ее ближайшему, адъютанту Перфильеву. Сеченов тотчас двинулся к адъютанту, принял икону в левую руку, потом, перекрестясь три раза, приложился к ней и поднял глаза на государя. Петр Федорович стоял не двигаясь и слегка раскрыв рот. Еще мгновение – и все ожидали взрыва гнева, при котором государь обыкновенно не стеснялся в выражениях.

– Буду отныне беречь лик первосвятителя земли российской как воспоминание об нынешнем посещении вашего величества, – проговорил Сеченов. – Передам ее сыну и внуку и заповедую им беречь как святое и чтимое наследие из рода в род.

Государь ничего не отвечал, только кивнул головой, повернулся, и все двинулись за ним на паперть.

Только один Фленсбург, все слышавший, видевший и все понимавший, взглянул прямо упорным взглядом в лицо первенствующего члена синода. Сеченов таким же упорным взглядом встретил глаза принцева любимца.

«Хитер ты, кутейник, да и дерзок», – думал Фленсбург, говорили глаза его и улыбка.

Глаза и улыбка Сеченова говорили тоже… о его полном равнодушии, если не презрении и к этому адъютантику из иноземцев, и ко всем остальным, ему подобным.

Через дня три во многих домах и ротных дворах толковалось о том, как государь оттаскал за бороду преосвященного в церкви Сампсония и велел все образа при себе на пол скинуть. Слух этот распространился по городу из квартиры братьев Орловых.

XVIII

В тот же вечер Сеченов, не боявшийся бывать у императрицы, как многие другие, и надеявшийся, что его духовный сан упасет его от всякой беды, приехал к ней с новостью и застал у нее цалмейстера Орлова.

Государыня сидела с ним у камина и была видимо взволнована. Заметя, что архипастырь хочет что-то рассказать ей и стесняется присутствием незнакомого офицера, государыня вымолвила, улыбаясь:

– Можете говорить все при господине Орлове.

Передав с волнением все случившееся в церкви и все слышанное от государя по поводу новых перемен, Сеченов спросил мнения государыни. Она почти не поверила новости и стала успокаивать архипастыря:

– Это невозможно, и он никогда не решится. Поговорит и бросит…

Сеченов, несколько успокоенный государыней, внимательно пригляделся и заметил, что он как будто прервал горячую беседу и отчасти стесняет своим присутствием. Он тотчас же поднялся и уехал.

Действительно, государыня была взволнована беседой с Орловым, которого видела теперь чаще. На этот раз он приехал прямо спросить, позволяет ли она его кружку положить за нее головы, сделать попытку.

– Итак, что же? – вымолвил Орлов, когда Сеченов уехал.

– Не хочу ничего! Не хочу, чтоб из-за меня даром люди гибли. Пусть будет со мной, что судьба велит. А что?! Одному Богу известно, – выговорила она. – Слава Богу, если келья в Девичьем монастыре. Но зато напрасных жертв не будет!

– Нет, государыня… Этому мы не дадим совершиться… Это и будет нам сигналом. Мы тотчас…

– Вы!.. Кто вы?! Дюжина молодцов, преданных мне, конечно, всем сердцем… Я знаю это! Но что ж вы можете?

– Целая половина первого полка гвардии, государыня, да почти целый другой полк… Это не дюжина офицеров. Брат Алексей отвечает за три роты преображенцев, а Федор – за всех измайловцев.

– Положим. Но что два полка перед целой гвардией, перед целой империей? Что вы можете сделать?

– Лейб-кампания, – горячо произнес Орлов, – была малочисленнее нас… Только одна рота гренадер!

– Ах, полно, Григорий Григорьевич! – грустно воскликнула Екатерина. – Малодушество это. Обманывать себя, утешая примерами, кои не к месту и не к делу… Там низвергалось чужеземное правительство младенца и ненавистных временщиков, которых за десять лет правления всякий научился ненавидеть или презирать. За них в защиту ни единая рука не поднялась. И за кого, для кого совершила действо лейб-кампания? Для дочери Петра Великого! А вы? С кем вам в борьбу вступать? С законным русским императором? С внуком того же великого, всеми обожаемого Петра? И для кого же? Для германской принцессы, иноземки, сироты, всеми отвергнутой, даже всеми оскорбляемой по примеру, даваемому теперь самим императором… Прямая ей дорога в монастырь!.. Или просто в изгнание…

– К вам любовь общая, народная, – заговорил Орлов, – но малодушие заставляет многих опасаться… А когда те же люди увидят, что другие идут за вас, они тоже пойдут. Всегда бывало так. Нужно одному только начать…

– Нет, нечего себя обманно утешать… Со смертью императрицы все кончилось для меня, – выговорила государыня после минуты молчания. – Каждое утро я встаю с мыслью: дай бог не кончить дня в кибитке, которая увезет меня на край света. Спасибо еще, если недалеко, не в Пелым.

Екатерина Алексеевна смолкла снова. Орлов глубоко задумался и глядел, как на красивой руке ее, которой она оперлась на щиток камина, мерцал браслет в лучах колеблющегося огонька. Она заметила его взгляд, перевела глаза на руку и выговорила тихо:

– Вот тот, кто подарил мне этот браслет, сказал: когда вы будете императрицей-самодержицей, сделайте меня королем польским! Долго придется бедному ждать…

– Да. Но он был все-таки… он был счастливее других… – тихо и грустно прошептал Орлов. Она не ответила.

Две прогоревшие головни провалились сквозь чугунную решетку камина и как-то странно хрустнули среди полной тишины во всех горницах государыни.

А она задумалась глубоко от его последних слов и смотрела на огонь. Светлые красивые глаза ее подернулись будто какой-то дымкой, грудь ровно, но высоко волновалась под складками черных лент и кружев.

– Зачем теперь гибнуть даром?.. – произнесла она наконец. – Лучше… когда я буду в Пелыме, в Рогервике или Шлиссельбурге на месте Ивана Антоновича… Тогда меня спасти и за море увезти… и взять за себя!.. – И государыня грустно рассмеялась.

– Нет, это уж никак не возможно. Когда вы будете в заключении – я уже с той минуты голову сложу.

– И! Полно, Григорий Григорьевич. Питерские красавицы вас утешат… Вот хоть бы спасительница ваша, графиня Скабронская.

Орлов быстро поднялся как от удара…

– Нет, прощайте. Я так беседовать не могу. Больно.

– Ну, виновата… – ласково произнесла государыня. – Но обещайте мне более не говорить об этом.

– Совсем не говорить? – странно спросил Орлов.

– Да… не говорить… до поры до времени…

– До какой же поры?

– Покуда я не заговорю сама. Обещаете?

Орлов, вздохнув, прошептал «да». Она протянула ему руку. Он нагнулся, поцеловал руку и вышел грустный и задумчивый. Тихо, пешком направился он домой через площадь, в конце которой был виден домик, занимаемый им.

История освобождения Орловых рассказывалась на разные лады. Многие из «елизаветинцев» утверждали даже, что освободительница Орловых, Скабронская, стала всесильна, потому что находится, прикрываясь Фленсбургом, в близких отношениях с самим принцем.

– Ай да Жорж! – шутили многие. – Какого ведь бобра убил. Красавица ведь писаная!

Впоследствии Алексей Орлов без труда добился истины и узнал, что их злейший враг, Фленсбург, имея большое влияние на принца, со своей стороны, страстно влюблен в графиню Скабронскую.

Кроме того, оказалось, что сам Котцау одновременно с упрашиванием Фленсбурга Маргаритою приезжал к принцу тоже просить его помиловать буянов, которым он, якобы ввиду разных политических соображений, считает нужным простить. Он убедил принца в своих опасениях, что из-за ссылки Орловых возненавидят его все гвардейские офицеры и будут всячески мстить. А это, конечно, привело бы к целому ряду оскорблений, после которых ему поневоле пришлось бы выехать из России. Во всем этом была доля правды, и принц согласился, но в душе решил придраться к другому случаю, чтобы все-таки выслать Орловых.

По освобождении своем Орловы занялись вопросом, как заставить князя Глеба заплатить свой долг и вообще как достать денег, чтобы прежде всего передать обещанную сумму фехтмейстеру. Не достать денег нельзя было, а достать было мудрено.

За последнее время Григорий очень много проиграл в карты и много истратил на новый цалмейстерский мундир. А главное, Алексей истратил большую сумму денег, угощая и щедро оделяя преображенских солдат, а Федор, со своей стороны, истратил еще более в своем измайловском полку, где угощение рядовых не прерывалось и где всякий последний рядовой шел к нему и брал, что хотел. Ближайшие друзья Орловых, конечно, знали, зачем это делается, но остальные офицеры качали головой и изумлялись:

– Охота тратиться на этих чертей!

Агафон не знал причины этой траты, и эти постоянные подачки солдатам полков, где служили господа, выводили его из себя. Иногда он по целым дням ругался со своими господами.

– На кой прах! – восклицал он. – Ну, тратились бы на себя по трактирам. А то дармоедов угощать! Они, дьяволы, готовы последнюю рубашку стащить.

Однажды Григорий Орлов, чтобы отвязаться от старика, объяснил ему причину, заставляющую их давать всякому солдату, измайловцу или преображенцу.

Агафон не согласился с любимым барином, продолжал качать головой, но молчал.

– Они вас и так любят, – решил он однажды, – и немцев тоже смерть не любят; стало быть, тут и без денег все как следовает быть.

Приятели Орловых были люди по большей части небогатые, некоторые же без всяких средств. Они было предложили сделать складчину, чтобы собрать сумму денег, необходимую для Котцау, но Орловы не могли согласиться на это. Подобного рода затрата со стороны приятелей могла стеснить их на целые полгода.

Наконец однажды, уже на Страстной, Григорий Орлов, написавший брату Ивану Григорьевичу в Москву, получил отказ, и таким образом последняя надежда на получение необходимой суммы рушилась.

– Как ни вертись, а остается один проклятый Тюфякин, – сказал он Алексею. – Надо его теперь ловить и, где ни попадется, – бить, покуда не выколотим из него либо деньги, либо его подлую душонку. Авось он не фехтмейстер и за него нас под арест не посадят.

Алексей Орлов согласился, что другого средства нет.

– Тем паче надо его пощипать, что он, бестия, балуется. Он захочет, так может и у Воронцовой достать денег. Недаром фаворит фаворита фаворитки. У них денег куры не клюют, а тратить им некуда: никому не платят. Ведь дома нет в Питере, где бы они должны не были хоть пять червонцев. В лавках и лабазах должны…

И братья решили стараться где-нибудь поймать князя Тюфякина, чтобы «выколотить» из него долг.

Но Глеб Тюфякин – себе на уме, отлично понимал теперь, что выпущенные Орловы его не оставят в покое. Между тем он, со своей стороны, тоже нигде не мог достать денег. Его попытка попросить, да вдобавок еще такую крупную сумму, у тетки-опекунши, не повела ни к чему. Опасаясь именно того, что собирались сделать Орловы, так как подобного рода выколачивание долга кредитором из должника было дело обыкновенное, Тюфякин дома не сказывался никому, проводил день у Гудовича или в своем голштинском войске, в Ораниенбауме. Когда он появлялся в публичных местах и, между прочим, в одном из лучших трактиров на Адмиралтейской площади, с ним бывали всегда товарищи, голштинские офицеры.

Наконец, Тюфякин подружился и закупил постоянными угощениями одного офицера, хорошо известного в Петербурге. Это был некто Василий Игнатьевич Шванвич, известный всей России и попавший в число бессмертных не чем иным, как своею истинно богатырской, невероятной силой. Это был петербургский Самсон XVIII века. Сильны были богатыри Орловы, но Шванвич и их за пояс заткнул. Орловы свивали пальцами червонцы в трубочки, а Шванвич без всякого инструмента и тоже пальцами из нескольких пятаков делал нечто вроде петушка на ножках и с хвостиком. Орловы кочергу связывали в узел и бант, а Василий Игнатьич брал зараз три штуки, свивал их вместе, как красная девка косу заплетает, а затем уже делал такой же бант. За год перед тем на Шванвича, возвращавшегося из гостей, напали грабители в деревне Метеловке, находившейся на дальнем конце Фонтанки и считавшейся разбойничьим гнездом, не хуже Чухонского Яма. Напавших было человек с десяток, и они, как мухи, облепили офицера.

Как совершил свой подвиг силач, он сам хорошенько не помнил, потому что, по его собственному сознанию, струхнул. Но дело в том, что наутро нашли на месте пять человек. Двое из них были уже мертвы, а трое настолько искалечены, что не могли сами убраться с места побоища. Помнил только Шванвич, что, не имея никакого оружия, он хватал по два человека за шиворот зараз, по одному в руку, и, треснув их лбами друг о дружку раза два, бросал. И эти уже лежали тихонько. А затем, ухватив одного из них, самого рослого, поперек туловища, начал его же ногами бить остальных. И неприятель обратился в бегство с крестом и молитвою, приняв прохожего за самого дьявола в образе офицера.

Василий Игнатьевич Шванвич был среднего роста, немножко сутуловат, но с уродливо широкими плечами и с толстыми, как бревна, ногами и руками. У Орловых мощь и сила сочетались с красотой и стройностью тела; Шванвич же был совершенный медведь. Так же, как медведь, ходил он маленькими шагами на коротких ногах, так же нелепо, как и Михайло Иваныч, размахивал руками и медленно поворачивал голову, как если б шея его была деревянная.

Этот богатырь, но не богатырь-витязь, а страшилище, не красавец Бова-королевич, а скорее какой-нибудь Черномор, жил в столице скромной и тихой жизнью. Средства его были крошечные, знакомства, в тесном смысле слова, очень мало, за исключением известности в городе. Всякий знал Василия Игнатьевича и показывал на него пальцем на улице, но сам Шванвич почти никогда не знал, кто на него тычет пальцем.

Силой своей хвастать он не любил, иногда даже обижался, когда его просили показать какую-нибудь штуку. Часто задумывался он и тайно, в глубине души, променялся бы сейчас с каким-нибудь красивым, хотя бы даже и совсем тщедушным, гвардейским офицером.

Раз только в жизни похвастал он своею силой при большом стечении народа, но и то было сделано по строжайшему приказу начальства. Зрелище это было дано в Гастилице, на дворе палат графа Разумовского и на потеху гостившей у него покойной императрицы.

У Шванвича были две отличительные черты в характере. Он не только был богомолен и ходил ко всем службам, но был знаком со всем петербургским духовенством и знал дела всех петербургских причтов и церквей как свои собственные, знал, в каком храме хорошо идут дела причта и в каком совсем бедность непокрытая. И он ходил преимущественно в эти храмы и здесь отдавал на тарелочку и в кружку свою последнюю копейку.

Он сам любил справлять должность церковного старосты и любил в особенности пройти по храму с тарелочкой за вечерней или всенощной, когда в церкви нет никого из военных или тем паче кого-либо из начальства. Впрочем, однажды он попался и за прогулку с тарелочкой в одном храме просидел под арестом, так как он, по мнению немца-генерала, его накрывшего за этим занятием, «недостойное званию офицера совершил».

Другое странное свойство характера силача была боязнь, непреодолимая, непостижимая и врожденная, отчасти все усиливавшаяся, – боязнь женского пола. На этот счет Шванвич лгал, когда уверял, что у него отвращение к «бабе». Он не прочь бы влюбиться до зарезу в иную, но боязнь все превозмогла. Даже с простой бабой на улице Шванвич разговаривал, скосив глаза в сторону, что же касается до светской женщины, хотя бы даже и очень пожилой, то он от всякой дамы бегал как от чумы.

Всем был известен случай, бывший с ним в доме братьев Шуваловых. Старший Шувалов зазвал к себе силача, чтобы тайком и ненароком показать его одной приезжей в столицу родственнице, уже пожилой женщине.

Шванвич сидел в кабинете Шувалова у открытого окна в сад. Хозяин вышел на минуту, затем через несколько времени Шванвич услыхал за дверями женские голоса, и один тоненький голосок благодарил хозяина за тот случай, который представляется поглядеть на богатыря. Дамское общество приближалось к дверям!! Но когда оно вошло в горницу, то никого уже не было в ней.

Василий Игнатьевич, увидя себя в западне, недолго думая, махнул в окошко с четырехаршинной вышины и при скачке свихнул себе ногу. Как ни толста была эта нога, но все-таки не выдержала такую тушу. С тех пор Шванвич стал злейшим врагом всей семьи Шуваловых, а когда кто-либо из вельмож зазывал его в гости, он отказывался наотрез и говорил:

– Нет, государь мой, я уж ученый! Вы меня под какую бабу подведете.

А все-таки не минул этот Черномор заплатить дань прекрасному полу.

Лет за восемь перед тем Василий Игнатьевич, живя в отдельном квартале близ церкви, часто видел восемнадцатилетнюю дочку дьякона. И победила она его сердце своим румяным личиком и добрыми глазками.

Разумеется, Шванвич боялся красавицы своей пуще чем кого-либо, но, однако, собирался ежедневно познакомиться с отцом дьяконом поближе и, несмотря на свое офицерское звание и дворянское происхождение, уже мысленно решился жениться на дьяконице. Но как это сделать, как подойти к ней, как заговорить? К дьякону в гости можно пойти хоть сейчас, ну а потом что? Как он скажет ей первое слово? Что он сделает, когда она заговорит? И силача дрожь пронимала от страха. Унылый, сумрачный, даже грустный ходил Василий Игнатьевич, изо дня в день собираясь завтра пойти в гости к отцу дьякону.

Так изо дня в день, из месяца в месяц прошел почти год, и однажды совершилось веление судьбы. Заметив в церкви какие-то приготовления, новый Черномор спросил о причине. Оказалось, что после обедни будет венчание одного соборного певчего. А с кем? С ней, с дьяконицей!

Шванвич выбежал из церкви на своих коротких ногах, прибежал на квартиру, но через час уже собрал свои небольшие пожитки и переехал на другой конец города. Но и здесь не усидел он, поехал к приятелю в Кронштадт, помыкался там с неделю, вернулся, взял отпуск и уехал к родственнику в Тульскую губернию. И там долго преследовал его образ дьяконицы.

Вот с этим-то человеком и подружился князь Тюфякин. Шванвич был слишком простодушный человек, чтобы знать дурную репутацию князя и чтобы догадаться, зачем его угощает князь, зачем зовет к себе и постоянно таскает с собой по всем публичным местам. Только впоследствии мимоходом Тюфякин передал другу, что боится Орловых.

На страницу:
24 из 26