
Полная версия
Петербургское действо. Том 1
Так как Петр Федорович отличался замечательным искусством подражать голосам, передразнивать и представлять других, то все бывшие в кабинете невольно начали смеяться. Принц Жорж хохотал без конца и даже опустился на диван, чуть-чуть не раздавив скрипку и чуть не напоровшись на палаш.
Петр Федорович, видя эффект, произведенный изображением Юля, стал среди комнаты, поднял руку с двумя вместе сложенными пальцами и начал длинную речь по-латыни, стараясь как можно больше гнусить. Принц Жорж, видавший когда-то этого бывшего воспитателя Юля, хохотал до слез. Когда государь кончил, он встал и вымолвил:
– Замечательно, замечательно! Вы не можете себе представить, господа! Это живой Юль!
Петр Федорович вдруг переменил позу, как-то странно вывернул ноги и, выпятивши грудь, подошел к принцу и начал ему говорить по-французски быстро и грассируя:
– Choiseul et madame de Pompadour, а eux deux, vous savez, ont plus d’esprit que tous les souverains et tous les cabinets!.. Quant au resident Wan der Hoffen, il peut bien sentir la bassecour, puisqu’il est le representant des Pays-Bas!.. Saperlotte! Altesse! Vous avez l’air de ne pas le saisir…[52]
Все присутствующие тотчас узнали общего знакомого, французского посла Бретеля, который отличался тем, что обращался со всеми фамильярно, постоянно острил и всегда превозносил до небес свое отечество, и в особенности покровителя своего, министра Шуазеля.
Через минуту Корф, воспользовавшись паузой, решился напомнить государю, что уже второй час, а он еще в двенадцать обещался быть в манеже его, Корфова, кирасирского полка для испытания учеников Котцау в экзерциции на эспадронах.
Фехтмейстер прусский, несмотря на случившуюся с ним неприятность, начал давно прилежно и усердно давать уроки и теперь хотел похвастать и представить государю лучших своих учеников, из которых некоторым было уже по пятидесяти лет.
Кроме того, в этот второй день праздника государь обещал быть в церкви Святого Сампсония на Выборгской еще до полудня на богослужении, но послал сказать поутру, что будет в два часа. И там после обедни с утра ожидали его теперь первенствующий член синода Сеченов с другими высшими членами столичного и синодального духовенства.
Теперь государь не знал, что делать и куда ехать прежде. Хотелось скорее в манеж, а приличие и необходимость заставляли ехать в церковь.
Петр Федорович вышел в спальню одеваться, и когда вернулся в кабинет, то нашел в нем приехавшего старшего графа Разумовского.
– А? Вам что? С повинной?! А?.. То-то…
Разумовский молча поклонился.
– Вы, как хохол, упрямы! Упираетесь… не хотите учиться экзерциции, – резко, но несердито продолжал государь.
– Увольте, ваше величество… Мне уже не по летам…
– Тогда… тогда… Я дал дворянам вольность!.. Не служить, кто не хочет или не может. А на службе всякий военный, старый и молодой, должен знать дисциплин! – быстро визгливо выкрикивал государь, но вдруг, приглядевшись к лицу Разумовского, смолк и через мгновение прибавил: – Ну, вы не пример… Забыл! Тетушка, умирая, все только об вас меня просила. Забыл! Так и быть… Не надо. Лежите на печи!.. Но… но мне это не нравится: вы, фельдмаршал, должны быть примером для других. Ведь я, наконец, – государь, могу приказать… Ну, ну, не надо, не надо.
XV
Между тем у подъезда дворца стояли экипажи сановников, съехавшихся теперь к государю с обычным утренним докладом.
Впереди всех стояла великолепная венская колымага принца Жоржа с цугом кровных серых коней, подаренных ему государем. За ней стояла другая карета, голубая с серебром. Это была давнишняя и любимая карета графа Алексея Григорьевича Разумовского, которая в продолжение почти двадцати лет всегда и подолгу стояла у дворца впереди всех других. И народ хорошо знал этот экипаж первого в империи вельможи, которого стоустая молва давно назвала тайным супругом царствующей императрицы. И всякому прохожему и проезжему, и боярину, и простолюдину, странным и неприличным казалось теперь видеть эту знакомую голубую карету не на первом месте. Теперь она всегда стояла за другой, ярко-желтой каретой с иностранным гербом, принадлежащей всем известному и бог весть за что ненавистному Жоржу.
Ближе к подъезду несколько конюхов держали под уздцы более десятка оседланных коней. Впереди всех, отдельно от прочих, четыре голштинских рейтара стояли вкруг красивого вороного коня, на котором всегда выезжал государь.
Все, что было народу кругом подъезда: кучера на козлах экипажей, верховые форейторы, конюхи, зеваки из простонародья, столпившиеся близ карет, – все тихо перекидывались словами. Их говор был едва слышен. Только четыре рейтара около коня государя громко болтали на своем, чуждом окружающему наречии, и часто раздавался между ними дружный взрыв хохота. Один из них болтал не переставая, часто оборачиваясь на народ, то мотая на него головой, то подмигивая товарищам. Речь его была непонятна, но было ясно и понятно каждому, что рейтар острил насчет зевак и народа и подымал на смех все, что было или казалось ему достойным внимания. И все кругом, до последнего пятнадцатилетнего парня форейтора, исподлобья, досадливо и злобно поглядывали на четырех ражих и рыжих голштинцев.
В числе других прохожих появился в кучке народа, недалеко от подъезда, высокий и худощавый старик без шапки на голове, с образом и мошной в руках. Старик был сборщик на храм.
Едва выглянул он из толпы, его заметили. Отовсюду, даже с разных козел и коней, потянулись руки, передавая алтыны и гроши. Старик принимал и крестился за каждый полученный медяк.
Не прошло нескольких мгновений, как ражий шутник-голштинец, разумеется, обратил на него особенное внимание своих товарищей. Бесцеремонно указывая на него пальцем, он начал болтать что-то, вероятно, особенно смешное, потому что трое товарищей начали покатываться от смеха. Даже добрый конь и тот не мог устоять на месте спокойно, вздрагивал и прыгал, слегка робея этих дружных взрывов хохота.
Наконец ражий рейтар, повернувшись к народу, сделал и повторил какой-то быстрый жест… Окружающей толпе показалось, что он будто крестится, передразнивая старика.
– Эхма! – раздалось вдруг громогласно на всю улицу. – Колесо поганое!
Все обернулись на голос. Восклицание это вырвалось у старика кучера Разумовского. Не глядя ни на кого с высоких козел, старик начал вдруг хлестать по колесу кареты, приговаривая:
– Вот как бы расправить!
Хотя не было ничего особенно смешного в словах и движении старика, но все будто обрадовались поводу. Раскатистый, не столько веселый, сколько злобный и насмешливый хохот огласил всю улицу… И все глаза были обращены на голштинцев. Рейтары тотчас же обернулись на хохот, стали сумрачны, а остряк тотчас же вымолвил громко и правильно несколько сильных русских слов, посылая их всей толпе. В ответ на это из задних рядов послышались столь же сильные немецкие выражения, сорвавшиеся, очевидно, с языка какого-нибудь солдата или дворового, пожившего в Германии. Вслед за тем из другого угла громко раздались два слова, которые часто теперь слышались на петербургских улицах: «Фридрих швейн!»
Произносившие эти слова, конечно, нисколько при этом не думали о самом короле Фридрихе. Это было измышленное средство, бог весть как и когда появившееся, чтоб дразнить всякого немца, как дразнят татарина сложенною полой кафтана, будто изображающей свиное ухо.
Эти два слова произвели, как и всегда, свое обычное действие на голштинцев. Двое из них отошли от царской лошади и сделали несколько шагов к той кучке народу, откуда послышалось восклицание. Судя по их лицам, они готовы были разыскать дерзкого и тут же распорядиться с ним при помощи полицейских солдат.
– Что? Не по шерстке?
– Обиделись, псы!
– Иди, иди!
– А ну-ка, ребята. Ухнем-ка на них стенкой!
Голоса эти раздались со всех сторон, и неизвестно, что могло бы в мгновение произойти тут у самого подъезда дворца. Быть может, рейтары остались бы на месте. Быть может, даже и не остались бы, а их разнесла бы в клочья рассвирепевшая толпа. Но в ту же минуту на подъезд вышел адъютант государя Перфильев и крикнул подавать коня.
Через несколько минут государь в своем любимом мундире кирасирского полка вышел на подъезд, окруженный свитою генералов. Впереди других был принц Гольц и граф Разумовский. Государь сел на подведенного коня, весело поздоровавшись с четырьмя рейтарами. Велев поправить что-то в седле, потом в уздечке, государь вымолвил:
– Gut, gut! – И прибавил, умышленно коверкая русское слово: – Карашо…
Это «карашо», которое голштинцы часто слыхали от него, заставляло их всегда улыбаться самодовольно. Они чувствовали, что если тут насмешка, то, конечно, не над ними, а над тем глупым словом, которое им и произнести неудобно.
Между тем принц Жорж, Миних, Гольц, полицмейстер, старик Трубецкой, Фленсбург, адъютант Перфильев, Гудович и другие также садились на коней. На подъезде оставался теперь лишь один человек в блестящем мундире, покрытом орденами, – граф Разумовский.
– Ну что же, так и не поедете? – воскликнул государь, подбирая поводья и поворачивая голову к оставшемуся на крыльце.
– Увольте, ваше величество, – отвечал Разумовский, – да и коня нет.
– Ну, это пустое! Коня сейчас достанем. Перфильев, дай ему своего. Коли граф ноги ему поломает, я тебе другого подарю, – рассмеялся государь.
Перфильев, уже севший верхом, слез вновь, но Алексей Разумовский заволновался и громче, решительнее выговорил:
– Увольте, ваше величество, я уж сколько лет не ездил. Позвольте уж прежде примериться дома, тогда и поеду. Срамно будет, как из вашей свиты фельдмаршал на земле очутится.
– Ну, ладно, так примеривайтесь скорее, чтобы через неделю вы у меня скакать и через канавы прыгать умели. А то вы, фельдмаршалы российские, стали хуже всякой старой бабы – только бы на печи лежать. Кто у меня через месяц, – обернулся государь ко всей свите уже на конях, – не будет знать артикулов фехтования и не будет лихим всадником, того заставлю при народе вот… чулок вязать или того хуже… блох в сорочке ловить!..
И, дав шпоры лошади, но придерживая ее и заставляя немножко прыгать и играть, государь двинулся от подъезда, сопутствуемый всей верховой свитой.
XVI
Проехав площадь по направлению к церкви Сампсония, государь обернулся к Жоржу и Гольцу, которые галопировали около него, впереди остальных генералов.
– Нет, лучше поедем на кирасирский плац. Те подождут: им делать нечего. Все равно ведь дома так сидят да просвиры едят…
– Неловко, ваше величество, – заметил Гольц. – Они с утра дожидаются, с ними и главный член синода.
– Что за важность, подождут! Да и вам, барон, – прибавил государь, – интереснее посмотреть успехи офицеров, чем старую и развалившуюся церковь, построенную в память того, как один мой дед победил другого моего деда под Полтавой… Мне бы следовало теперь разрушить ее совсем, как внуку, примирить их обоих после смерти.
И через несколько минут государь со свитою был уже в кирасирской казарме. В манеже были собраны офицеры гвардии для присутствования на испытании тех офицеров разных полков, которым фехтмейстер Котцау начал уже давать уроки.
Государю принесли кресло, он сел, свита стоя поместилась кругом него, принцу Жоржу подали тоже стул; государь попросил его садиться, но Жорж упрямо отказывался и не захотел сесть перед такими стариками, как Трубецкой и Миних, остававшимися на ногах, так как государь не попросил их садиться.
Котцау и его два помощника по очереди вызывали из рядов разных офицеров, затем сами ученики между собой фехтовали. Некоторые оказались уже очень искусны, другие совершенно ступить не могли. Государь внимательно следил за зрелищем, то гневался, то, нетерпеливо вскакивая с места, выговаривал некоторым офицерам очень резко. Иногда же он весело хохотал. В особенности приходилось ему смеяться, когда в числе офицеров попадались люди уже пожилые, подполковники и бригадиры, которые, несмотря на все свое старание, все-таки не могли воспользоваться уроками прусского фехтмейстера.
Особенно много хохотал государь над двумя офицерами – Бибиковым и Талызиным. Одному же офицеру, Пушкину, досталось страшно.
При виде стройной фигуры Пушкина государь ожидал ловкости, но оказалось, что Пушкин не имеет никакого понятия о том, как владеть шпагой. Государь вдруг неожиданно вспыхнул, как бывало часто, и поднялся. Подойдя к офицеру, он выговорил гневно:
– Когда офицер владеет шпагой, как баба ухватом или кочергой, то он теряет право носить ее!
Он приказал отобрать шпагу у Пушкина и прибавил:
– И в пример прочим, покуда не выучишься фехтованию, ступай под арест. Или нет!.. Лучше оставайся на свободе и ходи по столице без шпаги; это будет очень красиво, будет напоминать собаку, которой отрубили хвост.
Офицер, бледный как полотно, отдал шпагу и дрожащими губами пробормотал что-то, обращаясь к государю.
– Простить! – взвизгнул Петр Федорович. – Пустяки!
– Я не прошу… ваше величество… Не простить, – яснее выговорил Пушкин. – Я прошу дать мне срок выучиться. Я был болен и взял только два урока… Господин Котцау знает сам…
– Ходи, ходи без хвоста! – смеясь, воскликнул государь и прибавил: – Ну далее, вызовите кого-нибудь из старых воинов, они лучше молодых умеют… Э-э!.. Да вон один молодец! – прибавил громче Петр Федорович. – Квасов, выходи!
Аким Акимыч, стоявший в числе прочих офицеров, явившихся лишь в качестве публики, не ожидал вызова для себя. Он слегка смутился, вышел и выговорил:
– Ваше величество, я еще и совсем мало обучился. Осрамлюся.
– Пустое, становись… Как умеешь, так и действуй.
Квасову тоже дали в руки большой и тяжелый эспадрон, нагрудник и перчатку. Котцау, которого ни один офицер не мог, конечно, тронуть, хотя бы вскользь, фехтовал только в одной перчатке.
Квасов, став на место, скрестив эспадрон с профессором, слегка изменился в лице и, косясь на свиту государя, закусил верхнюю губу; по всему видно было, что Аким Акимыч старается затушить ту бурю, которая поднялась у него в груди.
Разумеется, не прошло нескольких минут, как Котцау раз десять довольно сильно зацепил Акима Акимыча без всякого старания со своей стороны. Он заранее называл русским ломаным языком разные части тела, куда он сейчас попадет, и затем колол или довольно сильно бил плашмя по тому месту, которое называл. Котцау знал, что имеет теперь дело с первым и отчаянным немцеедом всей гвардии, и захотел потешиться.
– Плиешо, груть, нога, рука, – восклицал Котцау и бил.
Однажды, когда Аким Акимыч, выведенный из терпения, собрался было ударить Котцау против всяких правил плашмя по плечу, пруссак искусно отпарировал удар и, чтобы весело закончить поединок, надумал позабавить и себя, и государя, и публику.
Лейб-кампанец, налезая на Котцау, неосторожно становился часто к противнику более чем в профиль. Котцау сделал вольт и плашмя ударил Квасова по самым чувствительным местам. Разумеется, государь, вся свита и даже некоторые из офицеров, ненавидевших гордого выскочку из мужиков, расхохотались от неожиданной штуки фехтмейстера.
Гул от смеха сотни голосов огласил манеж.
Аким Акимыч побагровел от гнева и с лицом, которое стало так же пунцово, как обшлага мундира, яростно полез на Котцау. Фехтмейстер тотчас же заметил, что его неумелый противник рассвирепел. В сущности, пруссак вовсе не желал восстановлять против себя офицеров гвардии и приобретать все большее количество непримиримых врагов в русском лагере, поэтому он тотчас же сказал по-своему ближайшему помощнику, Шмиту, который служил ему переводчиком:
– Довольно. Пускай другой выйдет.
Помощник передал это по-русски Акиму Акимычу, но лейб-кампанец, расставив ноги на песке и подняв эспадрон, будто прирос к месту и, сверкая глазами на Котцау, озлобленно выговорил:
– Небось, небось! Я в долгу…
Оружие скрестили снова. Котцау показалось, что Квасов шепчет слово «швейн». Через мгновение тот же вольт и тот же удар по Квасову произвел уже взрыв хохота.
Квасов оглянулся на весь манеж почти дикими, кровью налившимися глазами, но не отступил, а лез еще яростнее, и Котцау уже, ради удобства фехтования, приходилось отступать. После нескольких вольтов и пас государь что-то такое крикнул по-немецки. Котцау, не принимая эспадрона, обернулся на голос государя, но в ту же секунду неискусный, но довольно сильный удар Акима Акимыча, хотя и плашмя, оглушил немца по голове. Лейб-кампанец нечестно воспользовался минутой рассеянности!!
Котцау не ахнул от боли, но, видимо, взбесился страшно и решился примерно поквитаться с матерым лейб-кампанцем, чтобы проучить его. Но, вероятно, пруссак или слишком рассвирепел, или слишком на себя понадеялся, и через минуту, желая непременно и поскорее снова хлопнуть лейб-кампанца в третий раз по тем же местам, но только гораздо сильнее… он вдруг совершенно раскрылся… Удар его действительно попал по месту назначения, но в то же мгновение Квасов, собрав все свои силы, со всего маху так треснул фехтмейстера по голове, что Котцау вскрикнул и, отступив, схватил себя за голову.
Государь быстро встал с места, вся свита последовала за ним, и все приблизились к поединщикам.
– Это не по правилам! – воскликнул государь, обращаясь к лейб-кампанцу. – Так не фехтуют, так мужики дубинами дерутся!
– Ваше величество! – воскликнул Квасов громко и со сверкающими по-прежнему глазами. – Виноват! Но, стало быть, на войне, если я немца убью этим способом, то меня не похвалят и не наградят мои командиры, а накажут за то, что я победил, а не поддался врагу?
– Во-первых, с немцами за все мое царствование русскому офицеру воевать не придется, – многозначительно произнес государь, – а второе, на войне совсем другое дело! А здесь это только наука, искусство, а у искусства есть правила.
– Зачем же правила сии нужны, ваше величество, если офицеру на войне они непригодны?
– Котцау сейчас мог тебя убить сто раз, однако только посек! – воскликнул государь и хотел еще что-то сказать, но запнулся.
Жорж что-то такое бормотал около него по-немецки, как будто успокаивая.
Гольц был уже около Котцау и спрашивал, как он себя чувствует. Фехтмейстер, улыбаясь, старался казаться спокойным и вымолвил по-немецки, презрительно мотнув головой на лейб-кампанца, происхождение которого давно знал он:
– Он, верно, смолоду привык дубиной драться, а не шпагой. Впрочем, я сам виноват.
Вероятно, под влиянием тех слов, которые прошептал принц Жорж, государь повернулся ко всем спиной, сделал несколько шагов, потом снова обернулся к офицерам и произнес:
– Ну, учитесь. Надеюсь, что через несколько времени все будут уметь.
Государь со свитой направился к дверям манежа. Вкруг Квасова и Котцау остались только одни офицеры. Квасов, все еще слегка взволнованный, но довольный, обратился к Пассеку, говорившему по-немецки, и вымолвил:
– Скажите ему, Петр Богданович, что я у него прощения прошу, что ударил его по больному месту. Виноват, совсем об этом забыл!
– Какое больное место? – отозвался Пассек.
Видя на лицах ближайших офицеров, что они тоже не понимают его слов, Квасов прибавил:
– А по тому месту, где голубушка орловская кастрюлька сидела.
Разумеется, смех пошел в толпе офицеров, и перевести слов, конечно, никто не взялся, тем более что Котцау уже двинулся одеваться и уезжать.
На этот раз с десяток гвардейцев разных чинов, от бригадира до сержанта, вернувшись домой или отправившись в гости, волновались до ночи.
На другой же день по странной случайности, если только это была случайность, братья Орловы побывали в гостях и у Бибикова, и у Талызина, и у Пушкина, и у всех тех, которым не повезло накануне! И через несколько дней эти офицеры уже особенно подружились с Орловыми, стали часто бывать у них, очевидно примкнув к их кружку.
Алексей Орлов явился ввечеру и у героя дня, матерого Акима Акимыча, у которого прежде никогда не бывал, хотя был в одном полку.
– Молодца, Аким Акимыч! – воскликнул он, входя в маленькую квартирку Квасова. – Нарочно пришел поздравить и поблагодарить, как ловко отпотчевали вы бранденбуржца. Сказывал государь: не по правилам. Может быть, не по-немецки, а по-российски. Может быть, неискусно, неумно, да здорово.
И Алексей Орлов хотя не любил Квасова, но ласково и любезно старался польстить лейб-кампанцу. Но Аким Акимыч мрачно бурчал на все его любезности, косо взглядывал на него и только объяснил:
– Как сумел. А там коли не по правилам, так ведь я в фехтмастеры и не лезу! Я просто офицер российский, да еще из мужиков. Чем богаты, тем и рады… по немцевым башкам щелкать.
– Воистину так! – весело и искренне расхохотался шутке Орлов. – Чем можем, тем и рады… только бы по ним!..
Несмотря на недовольный, почти невежливый и мрачный прием Квасова, Орлов решился закончить теми словами, ради которых пришел:
– А вы, любезнейший Аким Акимыч, загляните к нам когда-нибудь, к брату. Милости просим. Мы народ простой, веселый, вам у нас полюбится.
– Нету, Алексей Григорьич, – вдруг мотнул головой Квасов и с присвистом нюхнул из тавлинки. – Нету, не пойду, извини.
И Квасов, держа в руке тавлинку, прихлопнул крышку другой рукой.
– Я, государь мой, вам ведомо, что за человек. Мы, лейб-кампания, вам, господам Орловым, Всеволожским, Чертковым да Барятинским, не компания! Хоть многие из наших ныне помещики по милости Лизавет Петровны – упокой ее, Господи, в селениях праведных, – многие возмечтали о себе, что они и впрямь дворяне. Ежедневно, коли не еженочно, доказывают они теперь свое дворянское происхождение на разных местах своих вновь подаренных рабов. То и дело, как вам ведомо, в палатах производятся разбирательства о том, как лейб-кампанец задрал, да заколотил, да замучил то рабу, то раба крепостного. Что делать? Внови. Хочется мужику над своим братом мужиком потешиться; иной свои старые колотушки на другом отколачивает… Ну, вот вы, столбовые, от нашего брата и сторонитесь, и хорошо делаете. Я, как вам ведомо, получил тоже двести душ, но продал их и счел, что не к лицу. Так вот-с, очень вам благодарен за приглашение, но не пойду. Я вам не камрад и не компания. А вот детки наши да внучки, ну те будут не хуже вас, столбовых, коли не лучше. Так-то-с!
Алексей Орлов, выслушав длинную речь, или, как называли в гвардии, «отповедь» лейб-кампанца, поднялся и, внутренне посылая к черту Квасова, подумал: «И без тебя найдутся!»
Однако, в сущности, Орлов сожалел о неудаче.
За последнее время три брата старались побольше сходиться именно с лучшими и главными участниками переворота в пользу покойной государыни, которых в Петербурге налицо уже оставалось очень мало. Большая часть жила в своих новых пожалованных поместьях, другие умерли, третьи вели себя отчаянно и были под судом за всякого рода дикие проступки и преступления.
XVII
Государь между тем выехал из манежа несколько не в духе, но дорогой, вспоминая с Гольцем и Жоржем некоторые случаи фехтования, снова развеселился.
Когда все остановились перед маленькой церковью Сампсония, духовенство с первенствующим членом синода, Сеченовым, встретило государя на паперти. Уже часов шесть дожидалось оно его приезда.
Государь со свитой вошел в старинную церковь, довольно простенькую и очень бедную на вид. Сеченов с этой целью именно и просил государя приехать, чтобы убедиться, в чем нуждается знаменитая церковь, построенная великим Петром Алексеевичем в память боя под Полтавой.
Сеченов тотчас же спросил что-то тихо у Корфа, полицмейстер обернулся к государю с вопросом, не прикажет ли он молебен?
– Что? Нет. Когда же теперь! – И государь, обернувшись к Сеченову, прибавил: – Нет, спасибо. Не время. Да и потом, вы знаете, я ведь этого всего не люблю. Ведь это все притворство и комедиантство одно… Вот императрица – другое дело: если бы моя Алексеевна сюда приехала, то, чтобы вас всех размаслить, она бы вам три молебна заказала.
И Петр Федорович начал добродушно смеяться.
В церкви, где давно ожидали приезда государя, было несколько семейств из общества, был и простой народ, хотя очень мало.
В ту минуту, когда государь хотел пройти в алтарь, несколько десятков человек, стоявших вдоль стены, потеснились. Вдруг раздался легкий треск и что-то такое странно застучало по полу, трелью огласив церковь, точно будто градом или горохом посыпало по полу.
– Что такое? – воскликнул Петр Федорович, и в сопровождении всех он вернулся к месту происшествия.
Оказалось простое дело. Во всех петербургских церквах, как и по всей России, было всегда вдоль стен устроено нечто наподобие полочек. Эти длинные полки в несколько рядов явились вследствие необходимости: на них помещались рядами постоянно и щедро жертвуемые в церкви иконы всех сортов и величин, от самого плохого и маленького образа и до аршинного. И всегда церковь по стенам была переполнена подобного рода полочками с образами. Толпа, вдруг двинувшаяся, затеснила добролицего мужика Сеню, а он пришел именно затем, что хотел поближе да получше разглядеть батюшку государя Петра Федоровича. Сеня догадался, как горю пособить, ухватился за верхнюю полку и хотел подтянуться на руках, чтобы через толпу глянуть на царя. Но мужик был дородный, без малого пяти пудов весу. Полка не выдержала… Все грянулось об пол, и иконы угодников Божьих попадали, будто горохом посыпая по полу.