bannerbanner
Малороссийская проза (сборник)
Малороссийская проза (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 16

– Слава тебе, Господи, что было что раздать за душу моей милой Марусеньки и обделить добрых людей. На что мне ее приданое, когда я и ее лишилась!

И переплакавши говорит:

– Где же еще наш молодой?

Вот его и привели к ней. Обняла она его крепко; целует; плачет и приговаривает:

– Зятек мой милый!.. Сыночек мой любезный!.. Как порох в глазе, так ты мне остался. Вот же твой сватаный платок; без тебя Маруся все его подле сердца носила, а, умирая, заповедала надеть его тебе при ее похоронах… Не забывай моей Маруси и того, как она тебя верно до смерти любила!.. Не забывай моей с отцом старости!.. Не оставляй нас… Присмотри нас в немощах!.. Некому нам будет и глаза закрыть, и помянуть нас!..

Василь бледный-бледный, как настоящая смерть; волоса ему склокочены; глаза, словно у мёртвого – смотрят и ничего не видят; руки как судорогами сведенные, а сам трясется, как лист; не помнил, как тот платок привязали ему к поясу, и насилу мог проговорить к Насте: «Маточко родненькая!..» – да больше ничего не мог и сказать. Вот Настя, прицепивши платок, перекрестила его да и говорит:

– Бог тебя, мой сыночек, сироточка, вдовец без венца, благословит и Матерь его Святая на все доброе, только не покидай нас!.. – сказавши это, пошла голосить над дочерью.

Вот, как совсем управились, священники начали петь, что должно. Бояре положили Марусю в гроб, а дружки поправили на ней косы да цветочки и на голову еще положили веночек – потому что ещё не была венчана, – который сами сплели из желтых гвоздиков да ромашки и из разных цветов.

Сердечный Наум, едва ноги передвигая, а еще-таки хотел закон исполнить, подошёл к гробу, перекрестил Марусю и говорит:

– Поздравляю тебя, Марусенька, на новоселье!.. Бог послал тебе этот дом, почивай в нем. Пусть ни один злой человек не потревожит твоих костей ни руками, ни языком; чтоб так тихо, как теперь лежишь, пролежала до Страшного суда и с радостью встала с сим святым крестом.

После этого бояре и понесли гроб из хаты, а Наум таки еще вслед, хоть горько плачет, а еще усилился сказать:

– Прощай, Маруся, из моего дома! Недолго ты у меня гостила, но с тобою всегда была радость… Ты не воротишься вовек, и я не буду иметь радости также вовек!..

Вот и понесли: спереди всего святый крест с хоругвями, потом крышка с носилок, церковным сукном покрытая, – несли четыре мальчика, как ангелы, и у них платочки; затем крышка с гроба, ковром покрытая, а несли ее четыре боярина; за ними священники со свечами и диакон с кадилом, а там дьячки, да так хорошо и трогательно поют, что хоть не хочешь, а плачешь. За ними пошли дружки попарно, все в белых свитах и только одни черные ленты положены на головах, без всякого наряда, и у каждой в руках зеленая свеча пылает. За дружками шла одна себе светилка с мечом; за нею две свашки, потом дружко и поддружий, а за ними уже несли гроб бояре; а Василь, как жених, шел с правой стороны, идет на превеликую силу и как будто и не он; ни до чего ему нет дела; что ему скажут, то и делает и идет туда, а глаз со своей Маруси не сводит… А она, моя сердечная! Лежит, моя голубочка, тем серпянком, что должен был ее на свадьбе покрывать, вся покрыта, а только лицо не закрыто, и кажется, что она, лежа, свысока поглядывает везде; да еще, как она хорошо умирала, так и улыбка у нее на лице осталась, и она как будто усмехается и утешается, что ее так хорошо хоронят.

Василь, может, не сошел бы с места, потому что у него и памяти не было; так его вели два старосты в рушниках под руки.

За гробом шли или вели соседи и приятели Наума и Настю, что так и разливаются, как та река. А колокола? Так, господи! Не перестают и всё звонят. А народу, народу! И за гробом, и подле гроба, и впереди по улице, и по плетням и воротам… что-то! И сказать не можно, сколько их там было.

Пока донесли к церкви, то двенадцать раз останавливались читать Евангелие и всякий раз подстилали бумажный платок.

Отслуживши в церкви службу Божию и похороны, как следует, понесли тем же порядком и на кладбище. Как стали опускать гроб в могилу, от Насти подали двадцать аршин неразрезанных рушников, да на них и впустили гроб… и что-то! Весь народ так и рыдает, а Наум бросился на колена, поднял руки вверх да и молится:

– Господи праведный! Твоею волею осиротел я, старец немощный! Тело моей дочери отдаю матери нашей – земле, а душу прийми в царствие свое… и не оставь меня, грешного!..

Потом стал читать «Отче наш», даже пока совсем опустили гроб и священники молитвою запечатали могилу. Тут Наум встал, взял земли горсть… трясется, сердечный, да плачет-плачет! Бросил землю в могилу и говорит:

– Дай нам, Господи, в одном царстве быть с нею!.. Прощай, Маруся, в последний раз. Пусть над тобою земля пером!

То ж и Настя так сделала. Как же пришлось Василю кидать, схватил земли горсть, как зарыдает, затрясется! Пальцы ему свело и руки не может расправить, чтобы бросить в могилу… Дрожал, дрожал и упал без чувств.

Тут весь народ, каждый хоть по горсточке, кидали землю в могилу, чтобы быть с ней в одном царстве; а потом бояре лопатами засыпали, и совсем кончили, и верх вывели, и крест высокий да толстый и зеленою краскою выкрашенный в головах поставили.

Вот и вся Марусе память!..

Пришедши домой, священники, весь народ и трудившиеся стали приготовляться обедать. Настя первая хватилась:

– Где же наш Василь? Пускай мой голубчик, жених-вдовец, пускай садится на посад сам себе.

Василя нет! Сюда-туда, где Василь?.. Нет нигде…

Искали, искали… нет! Да уже один старик сказал, что поднял его на кладбище, и тряс, и водою брызгал, и на превеликую силу он очувствовался и, отдохнувши немного, сказал, что пойдет проходиться. Человек пустил его и пошел за прочими, а где уже он девался, он не усмотрел.

Бросились бояре, кто попроворнее, искать его: искали и на кладбище, и в бору, и где-то уже его не искали… Нет, да и нет! Нечего делать – без него пообедали.

После обеда, как все, благодаря Наума и Настю и поминаючи Марусю, разошлись, и как уже дома все поприбирали, послал Наум в город к Василевому хозяину, что не там ли он? Не было и нет! Послал к родным… Не слышали и не видели.

Наум и Настя делали помины и в третий, и в девятый дни; также и в двадцатый, и в сороковый, как должно по-христиански… И что за обеды были! На все село. Много и нищим милостыни подавали. Василя ж не было, да и не было! И слух о нем запал! Наибольше тужит за ним Наум, боясь, чтоб он сам себе смерти не причинил. Горюя об этом, часто плакал, и утро и вечер молился за него Богу, чтоб сохранил его и на разум наставил, и возвратил бы его к нему, чтоб было кому присмотреть их в старости.

Уже и год прошел после Маруси. Старики отпоминали ее как должно, и попам заплатили за сорокоуст[155], что нанимали в трех церквах и в четвертом монастыре, и дьячкам за псалтырь, что шесть недель, пока Марусина душа летала вокруг ее гроба[156], читали над ним. Старая Настя тужит, как будто сегодня похоронила дочь, а Наум все только успокаивает ее и говорит:

– Что ж делать! Молись Богу! Перенесем здесь, будет хорошо там! Его святая воля! Вот Василя мне жальче, что – не дай бог! – не пропал ли он и с телом, и с душою!

Сам же Наум всем хозяйством распоряжал и все собирал; а что смог, то и сам, не ленясь, работал. А только лишь соберет чего хоть немного, так раздает бедным и неимущим. Всех обделяет.

Станет было Настя говорить:

– Да чего ты так хлопочешь? На что нам это? Есть ли оно или нет – все равно. Век наш – день!

– Да хоть бы и час, – говорил Наум, – не себе я работаю, не для себя приготовляю. Все в руках Бога милосердого, все его, а я только работник его. В его святые руки передаю через нищих божиих. Грех лежа хлеб есть; пока смогу, должен работать и бедным отдавать. Повелит идти к Марусе – пойду, хваля его; а кому это останется, тот спасибо скажет и отпоминает нас, когда захочет; а не захочет, как хочет; я же, пока во мне сила, свое дело делаю…

Прошел уже и другой год. На третьем пришел к ним человек из города, который в то лето ходил в Киев, да и говорит:

– Кланялся вам ваш Василь!

Наум так и вскрикнул от радости: где ты его видел? – да и подозвал Настю (которая уже от старости стала худо слышать), чтобы поближе подошла слушать про Василя. Обрадовалась и Настя, потому что и она очень тужила, что не было о нем никакого слуха; подсела к тому человеку и просила, чтоб громче рассказывал, где он его видел и как он поживает.

Вот человек и говорит:

– Видел его в Киеве, и уже он не Василь, а… отец Венедикт…

– Как это так? – вскричали оба старика.

– А так, – говорит человек, – что он там постригся в монахи.

– В монахи? – сказали обое, да и стали Богу молиться и благодарить, что навели его на путь спасения.

– Он в **** монастыре и уже диаконом, и при мне, – так-то рассказывал тот человек, – служил службу Божию. А как расспросил меня, что я с этих мест и вас знаю, так зазвал меня к себе и говорил:

– Кланяйся им, я их, – говорит, – как отца и мать почитаю, и когда служу, каждый день на Божией службе их и умершую дочь их поминаю; и сколько даст бог веку прожить, всякий день буду их поминать. Через их молитвы Бог меня спас и вырвал из рук диавола: как умерла Маруся, то я, грешный, подле нее поклялся самому себе смерть причинить; и как похоронили Марусю, я тихонько от них, чтоб меня не остановили, пошел куда зря, взявши только горсть земли с Марусиной могилы, чтобы хоть с одною землею, что ее покрывает, вместе лежать. Как шел и куда, чрез целый день и ночь и опять день, я ничего не помню. Опомнился уже над рекою. Стою на утесе, а какие-то два монаха меня крестят и святою водою окропляют, да говорят мне премудрые речи. Долго того было, пока я, говорит Василь, в разум пришел. Потом меня те монахи привезли в Киев в **** монастырь. Вот меня тут приняли и долго утешали, и после, как получено от общества увольнение, то и постригли в монахи, а потом и диаконом поставили. Кланяйся же, – говорит, – моим родителям; вот им и просфира[157] святая, и пускай прибудут ко мне, когда еще проживу на свете, потому что только моей и мысли, только и помышления, чтоб скорее быть вместе с Марусею.

Взял Наум просфиру, поцеловал да и задумался, а потом и говорит к Василю, как будто он тут перед ним стоит:

– Ведь же ты теперь отец Венедикт… Ты служишь службу Божию… Чего же ты спотыкаешься? Эй, молись, горячо молись! Помни, что в «Отче наш» читаешь: «Да будет воля Твоя и избави нас от лукавого!»

На том же месте и в тот же час обещался Наум со старухою в Киев ехать. Бог их туда принес. Пошли по монастырям; тотчас в **** спросили про диакона из таких-то мест, по имени отца Венедикта. Вот им монах и говорит:

– Помяните его уже заупокой! Он и пришел немощной, да-таки себя и не поберегал; не слушал никого, искал болезней и заморил себя совсем. Потом чахнул, чахнул, да вот недели две как и умер. Да еще-таки от суеты не избавился: умирая, убедительно просил, чтобы ему в гроб положили какую-то землю, что была у него в платке завязана; а платок шелковый, красный платок, просил положить ему под голову. Но как закон запрещает иноку такие прихоти, то мы и не исполнили его, грешного, же лания.

Тяжко вздохнул Наум, после доискался его могилы и, пришедши с Настею, просил петь тут по нем панихиду и в грамотку свою записал его.

Долго, долго стоял Наум над могилою его. После вздохнул, перекрестился и сказал:

– Дай, Господи милосердый, чтоб ты там нашел нашу Марусю!..

Праздник мертвецов

Посвящается Казаку Владимиру Луганскому[158]

Был себе муж да жена. Мужа звали Никифором, а жену Приською. Она была хорошего рода и одним-одна дочь у отца очень богатого; было всякого имущества, а сына не было – только дочь. Отец ее, подумавши, да взял сироту, этого Никифора, вместо своего дитяти, да и выкормил его, и присмотрел и на разум наставлял. А Никифоров отец да был себе большой бездельник; спился и свелся ни к чему, да когда-то под плетнем пьяный и околел; жена – одно то, что не имела ничего, а другое, не умела работать – пошла по-под окнами; а мальчика, Христа ради, взял, как я говорю, Приськин отец. Так что ж? Недаром говорят: недалеко откатилось яблочко от яблони; у Никифора была вся натура отцовская. Воряга такой, что ни с чем не расстанется, и цыгана проведет, и нищего обокрадет. А пить? Так не перепьет его и Данилка, вот что у того барина, что подле нас живет да что за его каретою на запятках трясется в изукрашенном кафтане да в обшитой шляпе, как тот вареник свернутой. Тот ужасно пьет, а Никифор еще и горше его! Еще же таки пока холостым был, то и сюда и туда: пьет было, ночь прогуливает, с парубками бурлакствует[159], а днем как стекло перед хозяином и работает, что надо, во всяком деле слушает и уважает старика. Когда же было его на вольной[160] или на вечерницах прибьют порядком, потому что такой был себе задорный, что ко всякому так в глаза и лезет, как та оса, – хоть бы тебе десятский или сотский, да-таки и самому атаману не очень уважал, так и свяжется – ну, так и известно, что ему ото всех и доставалось. Да еще, на беду себе, был ростом невелик, тщедушный, да и силы было не больше, как у слепой поповой кобылы, что было не сможет в Филипповки поповских хаптур[161] по селу возить. Так с кем ни свяжется, то всяк его прибьет и прав. А иногда против кучи один пойдет, так тут уже доставалось ему на орехи; рожу ему разобьют, волоса оборвут; платье, а от богатого хозяина, так платье у него было всегда хорошее – разорвут, да таких ему тусанов надают, да так ему бока набьют, что насилу перед светом домой на четвереньках долезет.

Так что ж? Перед хозяином отолжется: то ночью пчелиного роя ловил – так пчелы ему все лицо искусали; то ведьма ночью приходила хозяйских коров доить, а он начал отгонять, а она превратилася собакою, да бросилася на него и платье ему порвала и всего исцарапала. То, было, старик и верит, и лечит его, да еще от перепугу, чтоб не заболел, и горелочкою его потчивает. Вот нашему Никифору это и на руку! Лежит на печи, да охает, да горелочку тянет, как будто и добрый, а около него все и нянчатся. Вот так точнехонько, как бывает, что нежная себе жена да пожелает новой запаски, да пристанет к мужу:

– Купи, да и купи; хотя пропади, а да купи, а то умру! – да и ляжет на печь и начнет всякой вздор говорить, будто в жару. Он, сердечный, тут со знахарками и с ворожеями около нее управляется, а те, известно, деньги берут, а ему говорят:

– Купи ей, чего желает, а то умрет! Он к ней:

– Чего тебе хочется? Говори!

Тут она и начнет выдумывать: и пряников, и моченых яблок; а далее, как уже видит, что муж истратил немалую сумму денег, то уже тогда и закричит что есть мочи:

– Купи новую запаску!

Бедный почесывает затылок, и хотя те деньги надо было нести в волостное правление, отдать за подушное и за общественное, да уже нечего делать! Покупает запаску, чтоб в самом деле не умерла, – тогда этими деньгами на похоронах не управишься.

Вот так-то прихотничал и наш Никифор. И что-то! Что никто и не знал, что он такой бездельник, а не знавши, да и отдали за него Приську. А как после этого вскоре умер отец ее, а там и мать, то и остался наш Никифор сам себе господин.

Недолго же и хозяйничал. В три года все решил. Какая была скотина, сбыл, а денежки пропил; землю заложил, а деньги пропил; а что было кроме того, то от недосмотру само собою пропало. Пьет, крадет и ловится; бьется да судится. А известно, что только пойдешь с жалобами да с просьбами, так и надо: «придите, поклонимся», потому что сказано: без подпалки и дрова не горят. А как десятскому дай, сотскому дай, писарю дай, атаману дай, а все-таки в волостное правление представят; не одним же есть хлеб; а как – не дай бог! – да в ту пору наедет заседатель, да – оборони бог от злого часа – с письмоводителем, так тогда уже и совсем пропал! Пишут-пишут, берут-берут, да только тогда пустят, как уже нечего взять; а то, когда осталися какие крохи, так еще и в суд отправят. Ну, там уже и аминь! Так надолго ли Никифору, при его глупой голове, стало всего тестового имения? Фить-фить! Пошло все по добрым людям да по шинкам, и свелся ни к чему!

Сердечная Приська выкупала его не десять раз из-под караула и из колоды[162], а раз пришлося выкупать из острога. Уж какой бы ни был, а все-таки муж; некуда было с ним деваться! А через такие беды истратила все, что было у нее в сундуке из хорошего платья, и намисто, и дукаты, и кресты, и все имущество.

Тужила она, тужила; после надобно за ум взяться, чтоб с плеч всего не пропил ее пьяница. Ничего не говоря, стала его в хате запирать, а сама пойдет или полоть, или коноплю брать, чтобы было чем пропитаться. Что ж? Воротится домой, хата пустешенька! Проклятый Никифор вылез в окно, да ищи его! Надо ей броситься по шинкам; где пояс, где шапка заложены, выкупает, сердечная, на последние деньги! Потом отыщет его где-нибудь в шинку под лавкою или под плетнем; разбудит, растолкает, тащит домой, и выговаривает, и бранит, а сама от злой беды только что плачет.

Потом, видевши, что его и брань не берет, и он знай свое продолжает: пить да пить! – нечего делать, думает: хоть грех на душу возьму, а уж не дам ему воли. Раз, привезши его с вольной, ввела в хату, заперла дверь да и говорит:

– А что, Никифор, а до чего ты меня довел? Брани не слушаешь, горя моего не уважаешь, пьешь в свою голову; пропил все отцовское имение, а через тебя и я все материнское истратила, то платя за тебя, то выкупая тебя из шинков; а теперь довел, что я, быв между людьми так как должно, теперь хоть за нищими ходить. Была я хорошего, честного рода, а как утопила свою голову, выйдя за тебя, природного пьяницу, так по тебе и я стала последнейшая в селе. Разве хочешь так пропасть, как и отец твой? Так пропадай же себе, как знаешь, а я знаю, что пока я жива, так не дам тебе воли таскаться да пьянствовать. До каких пор мне терпеть? Через закон пойду, а на своем поставлю.

Да засучивши рукава у рубашки и сказавши: «Хотя грех, хотя два жене мужа бить, а пусть Бог простит!» – с сим словом хряп его в рожу, а после в другое, в третье, в десятое, да за волоса, да кулаками, – а баба была себе здоровая, а он такой, что не на что было и смотреть, да еще перепился, так не смог и щепки поднять, не то, чтоб защититься от жены. А она его бьет, а она его тузит да знай приговаривает:

– Не пей, не пьянствуй, не пропивай добра, сиди дома, зарабатывай чем-нибудь да корми и себя, и бедную жену… вот так тебе… вот так тебе, бусурману, католицкому, аспидскому[163] мужу!..

Била-била, даже устала и села на лавку и говорит:

– А чтоб тебе се и то, что ты меня и ко греху привел и уморил меня ни на что! Встань, говорю тебе (потому что уже сердечный Никифор даже не смог и стоять, да присел к земле), встань да кланяйся жене, чтоб я простила тебя, что ты так меня уморил.

Нечего делать Никифору! Кланяется, сердечный, просит жену, чтобы она его простила, бивши его, и обещался уже не пить и не уходить из дому, разве она его куда пошлет.

Отдохнувши, Приська простила мужа и говорит:

– Не тужи, сякой-такой сын! За битого двух небитых дают да еще и не берут. А когда не будешь слушать, то вот тебе говорю, что еще буду бить; да после и пан отцу исповедываться буду, что против закона поступила.

Эге! Да наша Приська исправила мужа! Не то чтоб он уже вовсе не пил; не проливал казак, когда где попадалася чарка – да только в компании, на свадьбе ли или на крестинах; да уже не то чтоб ему таскаться по шинкам да за чарку горелки чертям душу отдавать. Сидит дома и со двора никуда! Взялся – нечего делать! – починять старые шубы, стала и копейка перепадать. Приська все собирает, да радуется и думает:

«С бездельника, может, что-нибудь и доброе будет».

Вот так прошел Рождественский мясоед[164], прошла и Масленица. Что-то уже хотелося нашему Никифору, чтоб как-нибудь урваться да погулять на последних днях. Так вовсе не можно. Приська репьем так за него и держится, и не можно ему без ведома выйти из хаты; зипун, и сапоги, и шапка у нее в сундуке.

В самое заговенье[165], что на Великий пост, она ему говорит: «Поди-ка, Никифор, к обедне, на этой неделе будешь говеть. Да смотри ж ты мне: чтоб ты из церкви тотчас был здесь. Когда придешь, то дам тебе обедать, а ведь у нас есть и вареники, я припасла и масла, и сметаны; а когда буду добра, то чарку горелки дам, да и заговеемся, как долг велит. Когда же не воротишься тотчас да пойдешь куда пить, то вот, божуся тебе, что такими толчками тебя накормлю, что будешь меня долго помнить!» – Дала ему зипун и шапку и проводила, все одно толкуя.

Пошел наш Никифор, да только же мы его и видели!.. Приготовила Приська и обедать, а его нет. Пообедавши, пошла к соседке, потом и домой воротилася, а его нет. Пополудничала одна, а его нет. Вышла посидеть на улице: каждого, кто шел, спрашивает:

– Не видали ли ее мужа?

Никто не видал. Уже и вечер, а его нет!.. Насилу лезет домой в поздний вечер, ни живой ни мертвый, и слова не выговорит: язык одеревенел, и сам себя не помнит, где он и что он есть на свете. Сопит да молчит, и глаз, заплывших ему горелкою, не раскроет.

– Побила меня лихая година да несчастливая, – тотчас крикнула на него Приська, – вот с этим дурнем, пьяницею, бродягою! Где ты там у аспида таскался? Еще, на удивление, как-то добрел и нашел свою хату! Видишь, как нарезался, что и слова не проговорит! Бог дал людям заговенье, чтоб заговелися порядочно с женами да с детками; а я за слезами света не видела, сидя сама себе в хате, как в темнице. Вот же уверяю тебя, что опять примуся за тебя, да так тебя проучу, что и повек не возьмешься за чарку…

Так что ж?.. Хоть ему говори, хоть не говори, он ничего и не помнит.

И правда. Сидит Никифор да только вздыхает, а эта горелка из него дух прет; хочет что-то сказать, так рта не разинет и языка не пошевелит, как будто он у него войлочный; только, как тот сыч, хлопает бровями, потому что глаз вовсе не видно; запали и слиплися.

Бранила его жена, бранила – как говорят – на все корки; после-таки, сяк не так, жаль его стало: все-таки был ей муж, а тут же и заговенье, – как-таки не заговеться!

– Не хочешь ли ты ужинать? – спросила Приська. – Помнишь ли ты, какой сегодня день? Или, как собака, так и ляжешь?

А Никифор хотел что-то отвечать да и не смог, а только громче засопел. А Приська все-таки с ужином к нему, поставила, да и говорит:

– На же, вот тебе горшок с варениками; ешь, да ложись спать, да вставай к заутрене, чтобы мне на этой неделе говел. На, пьяница, вот тебе и свеча. Поужинай, потуши огонь да и ложись спать, уже не рано.

А ложась спать, еще-таки ему приказывала:

– Смотри же, как поужинаешь, то вон в кадочке вода, выполощи порядочно рот, чтоб не осталося во рту сыра, чтобы иногда завтра, нехотя, не оскоромился[166].

Потом, раз пять тяжко вздохнувши, поворотилась и… заснула.

Хотя Никифор и крепко пьян был, а таки, как запахли ему вареники, то и пришел в себя немного. Тотчас за ложку, да в горшок – и стал их уписывать. Что ему там жена ни приказывала, ему и нужды нет; ест себе молодец да сопит что есть мочи. Уж жена и заснула, а он знай трощит вареники… Вот и дремать стал… а все-таки пихает их в горло… После вложил руку в горшок… наклонился… тут свечка погасла… Захрапел наш удалец на всю хату!..

Сколько он там спал, кто его знает! Как вот, пошевелившись, слышит, звонят к церкви. Что тут делать? Он бы и не пошел, так жена приказала ему говеть и чтоб непременно шел к заутрене.

«Не послушаться, – думает себе, – так будет бить и за то, что я вчера был пьян; а как пойду, то, может, за вчерашнюю гульню, как стану проситься, то и умилосердится. Пойду!..»

Вот, вскочив поспешно, ощупью нашел (сам после рассказывал) шапку да и вышел скорее из хаты, а про то, что жена приказывала, чтоб выполоскал рот, он не вспомнил, да вряд ли таки, чтобы он это и слышал вчера.

Ночь была темная, а церковь не так далеко. Смотрит Никифор: в церкви светится и на колокольне звонят в постовой колокольчик. Он и стал поспешать к церкви.

Вошел на монастырь, как тут детей – детей!.. Видимо-невидимо! Маленькие, крошечные, да все в белых рубашечках, да бегают кругом церкви, да просятся в дверь, да щебечут, как те цыганенки, да пищат, кричат, визжат:

– Пусти, мама… Пусти, мама, и меня на праздник! Зачем меня родила, не крестив схоронила[167], под порогом положила, да к себе и не принимаешь!..

– Тю на вашу голову! Побесилися дети, – сказал Никифор. – Он, не рассматривая ничего, помолился, поклонился, как долг велит, на все стороны, положил шапку в угол да и стал, и прислушивается, что дьячок читает. Понурив голову, стоит и слушает, да и думает:

«Что такое сделалось с нашим дьячком, паном Степаном? У него был козлиный голосок, а это уже свелся, да еще и гугнит[168]». Глянул на него сбоку… Носа нет, только одна ямка. Стал пристальнее рассматривать… «Господи, твоя воля!.. Да это не пан Степан… Это еще пан Алексей, что еще умер тогда, когда я был еще подпарубком, да я же и на похоронах его был и гроб нес».

На страницу:
10 из 16