bannerbanner
Разин Степан. Том 1
Разин Степан. Том 1полная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 20
4

Кружечный двор обнесен высоким тыном, прясла тына от столба до столба скреплены длинными жердями; верхняя жердь прясла щетинится гвоздями коваными. Недалеко от бревенчатых ворот распивочная изба, у крыльца ее высокий шест, на шесте продет горшок без дна, выше горшка помело.

На крыльце под низкой створчатой дверью по белому выписано:

Питий на домех не варити и блудных жонок при кабакех не имети.

Казак шагнул в сени. В простых сенях, хотя на улице еще чуть вечереет, в стенных светцах горит лучина, угли падают прямо на пол. Пол черный и липкий, из сеней дверей нет, в перерубе дыра в избу, порог избы отесан. По избе, обширной и черной, с черным лоснящимся потолком, – столы, у столов длинные скамьи; слева от входа стойка, на стойке горит сальная свеча, за стойкой шкаф, на нижней полке сундук, сбоку на желтом сундуке крупно вырезано и раскрашено синим:

Тот вор и пес, кто убытчит казну государеву —

питий не пьет на кабаке, а варит на дому без меры.

Вслед за казаком пришли стрельцы о площади, сели за столом рядом с дьяконом. Пропойца-дьякон, мотая черной гривой с горя, что не на что больше пить, басит похоронно:

Сколочу тебе гробокИз палатенных досок.Старая старуха,Отрежь полотенцаНакрыть младенца.

– Закинь, дьякон!

– Киау, ежели пенным попоштвуете, государевы люди!

– Бердышом в зубы!

– А значит, доля моя петь! – и, зарывая грязные узловатые пальцы в волосы, дьякон бубнит:

Тень, тень, потетень.То у Спаса звонят,Да у старого ЕгорьяЧасы говорят.Эх, бей в доску,Поминай Москву!Как в Москве-то виноПо три денежки ведро!

– Лжешь, отче дьякон! Плакать пошто, ежели вино на Москве столь дешево?

Стрельцы расплатились – ушли. Дьякон тоже нехотя уплелся. Казак сел за один из длинных столов, потребовал меду. Кабацкий ярыга-служка оглядел внимательно казака. Казак спросил:

– Ты во мне родню, что ль, признал?

– Много есть такой родни. Лик твой зреть надо… Неравно лихо учинишь, так ведать не худо…

– Ишь ты, кабатчики, кобели, еще псов завели! Оботри кувшин!

Ярыга обтер горло железного кувшина фартуком из дерюги, со дна железной кружки выплеснул опитки на пол. Деньги, полученные за питье, передал целовальнику. Вскинув на широкой корявой ладони медяки, мордастый целовальник сунул деньги в ящик с надписью. Поднял неверящие глаза на человека, подошедшего к стойке. Человек тягуче сказал:

– Чти-ко, Артем!

– Што те надо? С добром не идешь…

Человек в гороховой чуйке со сборами на заду, с постным лицом, редкобородый, седой, положил на стойку бумагу. Целовальник придвинул к бумаге свечу, разгладил лист, водя толстым пальцем по строкам, шевеля губами, читал медленно. Человек сунул на стойку два жестяных кувшина, заговорил:

– Копотно чтешь!.. Довелось-таки принять трудов, настоял же: потому государево заорленное ведро вина, по ценовной грамоте, стоит шестнадцать алтын четыре деньги…

– Ну и что?

– А вот! Ты вчинил мне на скупке тую же меру ведра по двадцати шти алтын да четыре деньги… Нынче по этой вот отписке дьяков зачну я брать у тебя вино на государеве кручне дворе по ценовной в шестнадцать алтын четыре деньги… Седни беру я одно ведро, а остачу от тридцати алтын – четырнадцать – клади на стойку!

Целовальник крикнул ярыжке:

– Максимко, нацеди гостиные сотни купцу ведро вина!..

Ярыжка взял кувшины. Целовальник зацепил горстью из ящика деньги, отсчитал, сунул купцу. Купец по монете поспускал деньги в карман чуйки. Мысленно пересчитав их, продолжал назойливо:

– Кажи-ка, Артем, твое государево ведро! Коли оно доподлинно, то без спору…

Целовальник, сопя, брякнул на стойку сырое ведро, пахнущее водкой, положил тут же аршин. Купец, вымеряя ведро, говорил:

– Меряю, гляди, Артем: от верхнего края внутрь через дно нижнего мера должна вынесть осмь вершков.

– Ну, а мое ведро не государево? Не заорленное?

– Чего хребет воротишь? Бесспорно, мера государева.

Целовальник широким лицом сунулся к уху купца:

– Тит Ефимыч, нечистики по душу твою на том свете с фонарями ходят… чай, скоро помрешь? Кому добро кинешь?

– Да уж не тебе, жабьи черева…

Купец, подхватив кувшины, как подошел, так и ушел, не кланяясь.

– Скаред, сутяжник, чтоб тебе засохнуть с кореня!..

Целовальник плюнул.

В избу широко пахнуло ветром, свеча на стойке погасла.

– Коего пса?

Целовальник вынул из стенного светца лучину, зажег свечу. В избу полз мохнатый, матерый медведь с облезлой спиной, со снегом на шкуре и лапах. Держась за цепь, продетую кольцом в губу зверя, мужик лез без шапки, с бубном, в овчинном полушубке, серой шерстью вверх, на кривых ногах обледенелые лапти.

– Нечистики, аж в грудях закололо, – ворчал целовальник, подавая питуху на стойку кружку вина, – деньги дал?

– Дал, Артем Кузьмич; еще закусить калачик!

Громко матерясь и читая молитвы, за мужиком с медведем вползала какая-то несуразная груда с дубиной в печатную сажень. Кряхтя и пролезая, фигура орала:

– Вишь, руки отсохли дверь прорубить! В дыре хребет сломишь.

– Такому всякой двери мало!

– Ха-ха-ха!

Фигура, влезши в избу, разогнулась, крепко выругалась; ее живот, оттопырившись, выкрикнул молитву. Под черным высоким потолком появилась бумажная харя с вытаращенными глазами.

Питухи закричали:

– Ай, батько Артем, государеву грамоту к дверям прибил, а двери закрестить поленился – черт в избу залез.

– Пошто черт?! – заорала фигура. – Лик мой крещен и не един раз в ердани богоявленской, а пуп крестил палач на Ивановой площади!

Фигура шагала по избе, стуча в пол саженной дубиной. На ней мотался балахон, сшитый из многих кафтанов, воротник из черного барана висел книзу до половины спины. Просунув в бумажную харю дудку, фигура засвитела песню. Балахон на ней спереди оттопырился, и там, где должен был быть пуп, засвистела вторая дудка, наигрывая ту же песню. Приплясывая по избе, фигура скинула крашеную харю, шагнула к стойке:

– Артемушко, спаси тя Бог, окропи душу пенного кружкой!

– Деньги! – Целовальник налил кружку водки, поставил на стойку. Фигура, ломаясь углом, потянулась книзу, но распахнулся балахон, и кружка, исчезнув в брюхе великана, быстро вернулась на стойку пустая.

– Го-го-то! Артем, лей, мы платим!

Снова налита кружка; фигура, сгибаясь, кряхтя лезет к водке, а пуп пьет.

– Штоб тя треснуло! Вот моя судьба, крещеные: мой пуп, то значит – бояре, мой лик с главой – народ! Лик просит, лик сготовляет, а пуп жрет! И, братие, народ хрещеный… весь я век живу голодом… – Фигура говорила плачуще.

– Вишь, каку правду молыт!

– Артем, налей, – може, и народ выпьет…

Целовальник кулаком погрозил великану:

– Ты, потешник! Не поднесу и прогоню, ежели еще о боярах скажешь…

Кто-то из питухов встал, пощупал великана и крикнул:

– Слышь, товарыщи, ино два дьявола склались в одно!

Фигура закружилась по избе, заохала:

– Ой, уй! Ужели рожу кого! Ой, и большой же младень на свет лезет!

Фигура присела на пол и распалась надвое.

Два рослых парня выползли из-под оболочки, свернули огромный балахон, приставили в угол дубину и оба сели за стол с питухами.

– А ну, крещеные, поштвуйте роженицу водкой, – вишь, какого родил! Женить сразу можно!..

– Пейте, родущие! Потешили…

– Очередь за медведем!

– Потешай, Михайла!

Покрикивая, чтоб зверь плясал, медвежатник бил в бубен, но медведь только рычал и переминался на месте. Изо рта у него текла густая кровяная слюна.

– Нече делать! – Мужик протягивал бубен к пьющим. – Денежку, хрещеные, на пропитание твари…

– Пошто не кормишь?

– На голодном не пашут!

– Оно правда! Голодна тварь, а негде кормиться: по патриаршу указу нас с ней на торг не пущают…

Питух у стойки, выпив водку, загляделся на потешных, скупо ломал, ел калач. Медведь повернулся к нему, мелькнул лапой, вырвал калач и быстро проглотил. Мужик, махая шапкой, подошел к вожаку:

– Вожь, плати за калач, зверь – твой.

– А чаво?

– Ту – чаво? Зверь у меня калач сглонул!

– У него, вишь, милай, утроба велика и пуста.

– Плати, сказываю!

– Пущай, милай, то ему мылостынька, – он потешит!

– Плати, или – к приставу!

Казак стукнул о стол железным кувшином:

– Целовальник, – вязку калачей!

– Деньги дай!

Казак кинул серебряную монету. Из вязки поданных калачей надломил один, сунул мужику:

– Бери, и с глаз прочь!

– Уйду!

Казак кидал медведю калачи, зверь ловил ртом, глотал не жуя…

– Ну же, Михайла! Кажи, как мужик воеводе кланяется!

Вожак стукнул бубном о голову. Медведь лег на брюхо, пополз по полу, пряча морду между лап, скуля и воя.

– А ну, Михайла, кажи люду честному, как из мужика на боярина вотчинного выколачивают посулы судейски да подать, заедино и посошные деньги!

Медведь присел на задние лапы, вцепившись передней лапой в пол, правой начал бить и царапать, так что от половиц полетели дранки, он рычал, кряхтел и скалил зубы.

– Э, нечистики! Прогоню да на съезжую сдам за такое… И то за вас, того гляди, в ответ станешь. Заказано на кружечной с медведем! – крикнул целовальник.

Вожак унял медведя. Питухи поили водкой и мужика и медведя.

Казак, выпив мед, запил водкой. В голове зашумело, буйное поднялось со дна души. Рука потянулась к сабле, – брала досада почему-то на целовальника, – но он сдержался, встал и, раньше чем уйти, повел плечом, двинул шапку на голове, крикнул:

– Гей, народ московский! Ино коза, колодки и кнут обмяли твою душу… С молитвами, надобными не Богу, а попам, волокешь свое горе в гору! А горше то, что кто за тебя пошел, того сам же куешь в кайдалы[69], и нет тебе родни ближе бояр да приказных. Дивлюсь я много и, ведай, – жду: когда же придет время тому, как скинешь с плеч боярскую тяготу?!

– Вот она правда! То воистину, казак! – отозвались голоса питухов.

Целовальник загреб воздух широкой ладонью. Ярыга бойко подскочил к нему. Целовальник зашептал, кося глаза в сторону казака:

– Беги, парень, в Земской! Боярина Квашнина дьякам молви: «Пришлой-де станишник мутит народ на государеве кружечном…» Скоро обскажи…

– Чую сам – не впервой, Артем Кузьмич!

Ярыжка без шапки выскользнул в сени.

Казак, спокойно звеня подковами сапог, шагнул вслед ярыжке.

Парень спешил, не оглядываясь, на ходу подбирая полы длинного кафтана, подтягивая фартук. Казак не выпускал парня из виду. На повороте, в глухом, узком переулке, ярыжка полез через бревно, задержался, вытягивая ноги из глубокого снега. Людей здесь не было. Сверкнул огонь. Ярыжка охнул, метнулся от выстрела и упал между бревен. Казак сунул дымящийся пистолет под шубу за ремень. Шагая через бревна, вдавил убитого тяжелым сапогом глубже в снег и, выбравшись проулком на площадь, сказал громко:

– Сатана!

Прошел краем площади мимо Земского приказа, вышел на Москву-реку.

5

Длинная хата от белого снега, посеревшего в сумраке, слилась, стала холмом. Тропа к ней призрачна, лишь чернеет яма входа вниз.

Казак шагнул вниз, гремя саблей, ушиб голову, ища ногой ступени, слышал какую-то укачивающую песню:

Тук, тук, дятел!Сам пестренек,Нос востренек,В доску колотит,Ржи не молотит.

Как и два года назад, он натыкался в темноте широких сеней подземной избы на сундуки и укладки.

В голове мелькнуло:

– Будто слепой! Шел городом на память… Здесь иду на голос.

От сильной руки дверь раскрылась. Пахнуло теплом, кислым молоком и одеждой…

– Мати родимая, голубь! Радость ты наша светлая! Да, дедко, глянь скоро – сокол, Степанушко!

Ириньица в желтом летнике сорвалась с места, зацепив люльку. В люльке поднялся на ноги темноволосый мальчик:

– Ма-а-а-ма-а…

Старик медленно отстранился от книги, задул прикрепленные на лавке восковые свечи и, почему-то встав, запахнул расстегнутый ворот пестрядинной рубахи:

– Думали с тобой, Ириха, еще вчера: век его не видать!.. Поздорову ли ехал, гостюшко?

– Здорово, дед! Ириньица, как ты?

– Ведь диамант в серебре! Ночь ныне, а стала днем вешним!

Ириньица, целуясь и плача, повисла у гостя на шее.

– Не висни, жонка! Оженился я, – примай или злись, как хошь!

– Ой ты, сокол, голубь-голубой, всем своя дорога, – нет, не злюсь, а радуюсь.

Гость бросил на лавку шубу, отстегнул на кафтане ремень с саблей и плетью, – на пол стукнул пистолет, он толкнул его ногой под лавку.

– Ой, давно не пивала я, а напьюсь же сегодня ради сокола залетного, – прости-ко ты, горе-гореваньицо…

Женщина заметалась, прибирая горенку. На ходу одевалась.

– Умыться-то надо?

– Ништо, жонка, – хорошо немытому. Доспею к тому…

– Ну, я за вином-медом, а ты, дедко, назри сынка. Ведь твой он – сынок, Степанушко, пошто не подойдешь к нему? Красота в ем, утеха моя несказанная…

– В сем мире многомятежном и неистовом всякая радость, красота тускнеет… – Юродивый, говоря, подошел к люльке. Женщина исчезла.

Старик мягко и тихо уложил мальчика в люльку, поправил под головой у него подушку:

– Спи, рожоное от любви человеков… Спи, тешеное, покудова те, что тешат тебя, живы, а придет пора – и потекут черви из ноздрей в землю от тех, что байкали…

– Пошто, дедко? Живы мы – будем веселиться!

– Оно так, гостюшко! Жгуче подобает живому жегчи плоть.

Ребенок уснул. Юродивый отошел, сел на лавку. Гость не садился. Стараясь меньше стучать тяжелыми сапогами, ходил по горнице, ткнул рукой в раскрытую книгу на лавке, спросил насмешливо:

– Эй, мудреный! Нашел ли Бога в ней, – что скажешь о сатане?

Юродивый ответил спокойно и вдумчиво:

– Сижу в книгочеях много. Тот, кто Бога ищет, не найдет… Верить, не искать. Я же не верую…

– Так, так, значит…

– И ведомо тебе – на Москве я сочтен безумным… А мог бы с патриархом спорить, да почету не иму… И не можно спорить о вере, ибо патриарх тому, кто ведает книжну мудрость, велит заплавлять гортань свинцом и тюрьмы воздвигл… Я же, как в могиле, ту… и оброс бы шерстью в худых рубах, да Ириха назрит… Вот чуй.

– Слышу и хочу познать от тебя.

– Стар я, тело мое давно столетьем сквозит, едина душа моя цветет познанием мира… Ноги дряблы, но здымают тело, ибо телу велит душа… Ярый огонь зыряет снутри земли… И чел я многажды, что тот подземный огнь в далеких частях мира застит дымом, заливает смолой и серой грады и веси, – так душа моя… она не дает истечи моему телу и чрез многи годы таит огнь боярам московским, палачам той, кто родил на лобном позорище юрода, зовомого Григореем!

– Вот тут ты непонятное сказываешь!

– Чуй еще, и непонятное войдет в смысл.

– Я чую…

– Сколько людей без чета на Москве да по всей земли жгут, мучат, кто поносил Христа и Пресвятую Деву, матерь Его; в чепи куют, из человека, как воду, хлещут наземь живоносную руду-кровь. А что, ежли и поносил хулой божество?

– Я тоже, дедо, лаю святых!

– За что, вопрошаю я, живое губят для-ради мертвого? Исписанное в харатеях и кожных книгах сказание мертво есть! Был-де человек-Бог, зовомый Исус, была-де матерь Его, именем Мария… А то, как били мою мать на козле брюхатую, что она тут же в кровях кнутобойства и нутряных кровях кинула юрода, – то нынче, ежли скажешь кому, – непонятно, не идет в слух, а идет мимо ушей… Ведь рабу Ефросинию, мою мать, претерпевшую от лиха бояр, черви с костьми пожрали… Так как же поверить тому, что ушло за тыщи лет? Может, и был распят, а может, и то – книга духовная единый лишь обманный сказ! Библия, Новый Завет… чел я много. И что есть Библия! Да есть она древляя мудрость юдейска, для-ради народа, веру коего наши отцы православия гонят, ведут веру по той же тропе и лжесловят: «Вера их проклята – жидовина ересь! Мы же от византинцов верой пошли». А византийцы – елины, но древни елины стуканам молились, едино что и ромейски цесари… Кому же из духовых прелестников веру дать? Юдейска вера – богатеев, потому они верят в приход Мессии царя, кой придет с неба, и тогда все цари мира ему поклонятся, и все народы зачнут работать на юдеев… Бедный, кто познал скудность многу, не мыслит другого человека сделать себе слугой. То вера знатных. Наши же патриархи, епископы, признав Исуса царем и Богом, глаголют: придет кончина мира, а с ней придет с неба Исус Христос, и мир преобразится – похощет жить милостивой, незлобивой жизнью… Да как же ен зачнет быть незлобив? Человек есть существо, палимое страстьми, жгущими плоть, и желаниями жизни – осязанием телес, трав, обонянием яств, – и только сие радостно на земли! Незлобивость праведная ненадобна человеку живому… Ждут Мессию и Христа, с неба сшедших, а что есть небо? Земля наша, яко шар, плавает в небе, как в голубом окияне, – море без конца-краю, – яко струг по воде… И наши отцы – патриархи, попы – сказывают: «Вот царь, то есть бог земной, ему поклоняйтесь, помня о царе небесном, его бойтесь, – он волен в головах и животах ваших!» Царь же мудр, хотя и бражник и беззаконник, царь избирает помощников себе тоже праведных – стольников, крайчих, бояр, князей, а те едут на воеводства кормиться, ибо они посланы царем… и вот куда ведет древлее сказание, и вот пошто, гостюшко, цари, бояры, купчины цепятся за то, кто усомнится и скажет противу веры…

– Эх, дедо! Хватит моей силы, да ежели народ пойдет за мной, приду я на Москву и кончу царя с патриархом!

Гость взмахнул широкой ладонью.

– Ту-у… стой-ко! Чтоб нас хто… идут!

Вошла Ириньица:

– Ой, дедко, сидит да Бога ругает да по книгам сказывает, а нет чтобы скатерть обменить на новую. Свечи тоже, неужели с таким гостем пировать зачнем при лампадках.

Ириньица снова металась по горенке, переменяя скатерть, ставя и зажигая свечи.

– Ништо! Гость, поди, с бою – справу великую ему и не надо. Скатерть, коли пить будем ладом, зальем медами.

– Пущай зальем! Пущай сожгем! А люблю, чтоб было укладно! Ой ты, сокол мой! Да подойди ты, сокол, к зыбке, хоть глянь на сынка-то! Ой, и умной он, а буйной часом… Иножды, случится, молчит и думает, как большой кто…

– Жонка, боюсь любить родное. Иду я в далекий путь, на моем пути немало, чую я, бед лежит… Полюбишь – глянь, и вырвали, как волки, зглонули любимое, и душа оттого долго в крови…

– Ну, сажайся! Брось кафтан-от.

Разин скинул кафтан. В белой расшитой рубахе сел за стол. Старик придвинулся к столу.

– Эх, и мне! Люблю котлы мяса да пряженину всякую с водкой пенной, и много, знаю я, будет плести за сим столом язык мой…

– Не дам тебе, старый, много лгать! Надоскучило одной головой постельные думы думать.

– Ириньица, пьем за тебя с дедом, а за деда пью особо – убог он телом, да велик ум в ем…

– Пьем, голубь! Как хошь, а после кажинной чаши, поколотившись, пококавшись кубками, целуй.

Пили, ели, целовались. Старик, чтоб не глядеть на них, сидел боком.

– Жги плоть, разжигай огнем!

Он положил на тощие руки седую голову, закрыл глаза и пел:

Нашей матушке неможется,На Москву ехать не хочется.Вишь, семи дворам начальница была:Самовольной распорядчицей слыла!

– Дедко, пасись, – худо не играй!

– Не играю, Ириньица… Жги плоть огнем и не верь, гостюшко, словесам прелестников царских. «Не глад хлеба погубляет человека, глад велий человеку Бога не моля жити», – сказывают они.

– Горбун столетний, чем твои разны слова, лучше играй песни!

– Оно можно!

– Краше бранись, чем много о Боге сказывать. Степанушко, целуй в губы, всю-всю целуй, голубь…

Старик запел:

Пироги вдова Фетинья пекла.Да коровушка в избу зашла,Из квашни муку выпархивала,Ой, остачу вылизывала!

Старик вскочил и пошел плясать.

Не хватило Фетинье муки,Поймали Фетинью в клети.Ой, кидали на тесовую кроватьДа почали Фетинью валять,С боку на бок поворачивати,Кулаками поколачивати!

Юродивый потянулся к чаше с медом и сел.

– А будешь ты, гостюшко, большим атаманом – чую я, – тогда не мене лжи и злобы воеводиной бойся лжи патриаршей. Будет та ложь такова – всенародная тебе анафема!

– Слов не боюсь, старик!

– Аль не ведаешь? Страшное слово страшнее боя смертного… Худо от слова того зришь ли? Я же его зрю. Народ верит попам… Встав за тебя, руки его опустят топор противу бояр, когда грянет в московских соборах страшное ему слово да гул от него, яко многи круги от каменя, метнутого в воду, пойдет по всей Русии. Попы подхватят московский гул, – ой, гостюшко, чутко ухо народа к вековой сказке!

– Перестань ты, ворон горбатой! Кинь его, Степа… Дрема долит меня, и не хочу я без тебя, – уложи на постелю да сам ляжь со мной…

– Не висни, Ириньица!

– Не серчай, голубь… Я одна, а ты приди!

– Некуда мимо тебя – приду. Сегодня я твой…

– Приди, сокол… голубь-голубой… и не верь ему – страшное он завсегда каркает, ворон! Приди, я радошное тебе шепну.

Женщина ушла на кровать.

– Об ином я думаю, старик.

– О чем же мекаешь ты?

– Думаю, дедо, когда зачну быть атаманом, уйду с боем в Кизылбаши и шаху себя дам в подданство, а оттуда решу, как помочь народу своему…

– Шаху не давайся. Краше будет дать себя салтану турскому.

– На кол шлешь сести?

– Зри, – шах завсегда с Москвой дружит. А ну, как приедут к шаху ближние царя да сговор будет, и шах, гляди, тебя даст Москве головою?

– Пьем, дедо!

– Выпьем, гостюшко! Что им ты, когда они своих боятся, не щадят. Тут протопоп Архангельского собора Кириллову книгу списал, а в ней таковое есте слово: «Мы должны не отвращаться от еретиков и не злобиться на них, а паче молиться об их спасении». За теи слова его патриарх в тюрьму ввергнул, да, гляди, того протопопа и в клетке железной сожгут, как обогоотступника… Нет! Москва пристанет, так и в Кизылбашах от тебя не отступится… Салтан же крепче… салтан с ними не мирной…

– Эх, дедо, видно, везде воронье клюет сокола?

– Боится и клюет…

– Пьем, гостюшко!

– Пьем, – спать пора!

Разин ушел на кровать. Старик пил, мешая водку с медом, потом, свесив голову, запел:

Спихнула чернца с крыльца,А чернечик и нынь лежит,Каблучонками вверх торчит…Ой, купчине там лоб проломили,Подьячему голову сломили,Не кобянься, родимая,Коли звали на расправ в Москву.

Старик тяжело поднялся, пробовал плясать, да ноги не слушались. Он пробрался в свой угол за лежанку, долго бредил и бормотал песни.

6

На Фроловой башне в кремлевской стене – вестовой набатный колокол. От Фроловой трехсаженный переход до пытошной башни, – она много ниже Фроловой. Между башнями – мост на блоках, на железных проволочных тяжах. Шесть человек стрельцов из Фроловой в пытошную провели троих лихих на пытку. Впереди высокий казак в сером, без запояски, кафтане. Бородатый, могучее тело сутулится, в спине высунулись широкие лопатки. В черных кудрях – густая проседь, длинные руки вдеты в колодку, прикрепленную ремнем к загорелой шее. Колодка, болтаясь, висит спереди, опустившись до колен.

Когда прошли стрельцы, подталкивая в пытошную лихих людей, бревенчатый мост из двух половин, завизжав блоками, медленно опустился, половинки его повисли над глубоким, с кирпичными стенами, рвом, наполненным водой!

На стенах пытошной башни, потрескивая, горят факелы. В вышине башни – две железных крестообразно проходящих балки, над ними узкие открытые окошки, куда идут дым и пар. Стена башни штукатурена. С сажень, а то и выше стена забрызгана почерневшей кровью, клочками мяса, пучками волос. У стены на кирпичном полу – бревно, в него воткнут кончар[70]. На рукоятке кончара за ремешки подвешены кожаные рукавицы. Над бревном, невысоко, к стене прибита тесаная жердь, между стеной и жердью воткнуты клещи и пытошные зажимы для пальцев рук и ног. Тупой молот втиснут тут же рукояткой кверху. На его рукоятке, как ожерелье дикарей, – связка на бечевке костяных острых клинышков, забиваемых, когда того требует дело, под ногти пытаемого. Два узких слюдяных окна в наружной полукруглой стене башни. Под окнами – стол и скамьи. За столом – бородатый дворянин, помощник разбойного начальника – боярина Киврина. На главном месте за тем же столом – сам боярин Киврин в черной однорядке нараспашку поверх зеленого бархатного полукафтанья. Боярин – в рыжем бархатном колпаке с узкой оторочкой из хребта лисицы. У дверей на скамье по ту и другую сторону – два дьяка: один – в красном кафтане, другой – в синем. Под кафтанами дьяков на ремнях – чернильницы. За ухом у каждого – гусиное перо, остро очиненное; в руках – по свертку бумаги. Один из дьяков – Ефим, но сильно возмужавший: русые волосы стали еще длиннее, и отросла курчавая окладистая борода. Киврин перевел волчьи глаза на дыбу, – на поперечном бревне прочные ремни висят хомутом.

– Дьяки, сказать заплечному Ортему, чтоб мазал дыбные ремни дегтем, рыжеют… лопнут.

Дьяки, встав, поклонились Киврину.

Подножное бревно палача приставлено к стене в глубине ниши. На полу под дыбой саженный железный заслон – на нем разводят огонь, и он же дверь, куда выталкивают убитых на дыбе. Когда заслон поднимают, труп скользит по откосу в каменную щель, вываливается наружу кремлевской стены, недалеко от Фроловой. Божедомы каждое утро подбирают трупы, так как пытают каждый день, кроме Пасхи, Рождества и Троицы. У входа, в глубине Фроловой, на низких дверях висит бумага, захватанная кровавыми руками:

На страницу:
8 из 20