
Полная версия
Царский изгнанник
Посадские дети бегом возвращались домой. Впереди всех бежал Петька, прозванный, как видели, Клюквой. Это прозвище дано было ему вследствие того, что один из уличных его товарищей застал его лакомящимся клюквой, которую он собирал среди нечистот. Как ни вывертывался бедный лакомка, как ни божился, что он это так только, хотел попробовать, товарищ уличил его и поднял на смех при нескольких свидетелях. Это случилось месяцев пять тому назад, и молва о таком странном аппетите в двенадцатилетнем, с виду здоровом, мальчике живо разнеслась по всему околотку, к великой досаде его родителей, знакомой нам четы Сумароковых. Спиридон Панкратьевич с самого начала принял деятельные, строгие меры, чтобы заставить негодных ребятишек позабыть эту историю и чтобы искоренить употребление глупого и бессмысленного, по его мнению, прозвища: он выдрал десятка три детей за уши; роздал десятка два подзатыльников, даже высек двух или трех мальчишек. Но так как каждая из подобных мер исправления отзывалась обильными синяками на всем теле его единственного детища, то детище перестало жаловаться, и данная ему кличка, никем не оспариваемая, прочно укрепилась за ним на всю его жизнь.
Возвращаясь с лотереи, он, как уже сказано, бежал впереди всех. Хотя он в этот раз ничего не выиграл (полушубок и валенки он получил в предыдущий раз), однако лицо его, обыкновенно угрюмое, сияло особенной, можно сказать, подозрительной радостью; во всех его движениях заметно было нетерпение добраться до дому.
– Ишь как Петька-то, должно быть, озяб! – кричали мальчики ему вслед (вблизи дома Спиридона Панкратьевича они остерегались употреблять прозвище Клюквы). Как он навострил лыжи-те! Уж не напроказил ли чего, как ономедни?.. Эй ты, Петька, постой: смотри, что у тя вывалилось из кармана!
Петька остановился, проворно поднял оброненную им и лежавшую в трех шагах за ним вещь и принялся бежать с удвоенной скоростью. До дому оставалось всего шагов двадцать, но, как ни спешил он, Фадька догнал его и взял за шиворот. Завязалась борьба: враждующие стороны успели уже обменяться несколькими полновесными тумаками, и неизвестно, на чьей стороне осталась бы победа, если б на помощь Фадьке не подоспело подкрепление: пять или шесть мальчиков, опередивших других, схватили Петьку, не внимая ни просьбам его отпустить, ни обещанию угостить их ужотка, ни угрозами, что пожалуется тятеньке.
– Что это у тебя? – спросил Фадька, вынув из кармана Петьки баночку с отбитой половинкой верхушки.
– Это… это я сейчас нашел, – отвечал Петька.
– Врешь! – возразил другой мальчик. – Я сам видел, как сейчас эта банка выпала из твоего кармана.
– Да я не теперь, а давя около горы и нашел ее… пра, ей-богу, нашел. Пустите меня домой, ребята. Вон, кажись, тятенька идут…
– А! Ты опять тятенькой стращать! Опять фискалить!.. Так вот же тебе!
И тумаки градом со всех сторон посыпались на несчастного Петьку: всякий, даже из опоздавших на поле сражения, считал долгом не отставать от других.
Спиридон Панкратьевич в это время беседовал с женой своей, перечитывая ей в сотый раз, наизусть, самые резкие, самые красноречивые места из своего доноса.
– Странное дело, – говорил он, – что на эдакое письмо князь Микита Иванович так долго не отвечает! Легко ли, почитай, два месяца, как оно отправлено. А уж куда как мне эти латиреи надоели! Нынче, чай, опять Петя явится с пустыми руками: думают, дали полушубок, да валяные сапоги, да рукавицы с шарфом, так больше ему ничего и не надо! А небось туда же, взыскивать с бедного мальчика умеют. Всякое лыко в строку, надысь, в начале Масленой, старый хрыч Харитоныч нажаловался на него, что, мол, он взял на кухне горсточку изюму. Велика важность – изюм! Плевать на изюм и на все эти латиреи хочу я… а бедного нашего Петра разругали на чем свет стоит. Чуть ли не прибили и отослали домой без ватрушки. Спасибо еще, успел блинов поесть! Сраму-то одного сколько было из-за этого проклятого изюму! Что за шум? Что за колокольчики? Уж не купцы ли холмогорские? Как смеют они, канальи, разъезжать с колокольчиками? Вот я их!..
Спиридон Панкратьевич поспешно надел шубу и выбежал на улицу. Какое зрелище представилось взорам нежного отца! Сын, единственный его сын, его милый Петя, лежа в снегу, весь в синяках, с подбитыми глазом и с опухшим носом, кричит во все горло, что он никогда не будет жаловаться тятеньке, что и лгать и воровать перестанет, что банку с вареньем он отнесет назад к Харитонычу и что он попросит у него прощения.
С появлением Сумарокова сражение, разумеется, приняло другой оборот. Победители начали разбегаться во все стороны; но Сумароков успел задержать Фадьку и еще одного мальчика, и многие из бежавших возвратились, чувствуя инстинктивно, что лучше разом разделить опасность между многими, чем впоследствии подвергаться ей поодиночке.
Спиридон Панкратьевич дрожал от бешенства:
– Да как вы смеете, негодяи?! Да как вы могли решиться?.. Да знаете ли, кого вы избили? Да знаете ли, что я с вас со всякого по семи шкур посдираю?! – Он вошел в такую ярость, что забыл на минуту о слышанном им колокольчике и об ожидаемой им доходной статье с холмогорских купцов.
Между тем колокольчик звенел все ближе и ближе, и в ту самую минуту, как гнев Спиридона Панкратьевича дошел до крайней степени неистовства, кибитка, запряженная парой, гуськом, на всей рыси остановилась так близко от толпы, что морда передней лошади коснулась разгневанного лица градоначальника.
– Что это за шум и откуда набралось так много детей? – спросил громкий голос из кибитки. – Что за крик?
Почувствовав на лице своем дыхание лошади, Сумароков живо отскочил в сторону и подбежал к кибитке.
– Поезжайте своей дорогой, – сказал он сидевшим в ней, – остановитесь у Ивана Никитина, четвертая изба налево; ужо и с вами будет расправа, а теперь не мешайте мне расправиться вот с этими негодяями.
Сумарокову так приятно было думать, что в кибитке непременно сидят холмогорские купцы, что ему даже не пришло в голову проверить самым простым вопросом справедливость своей догадки. Да и до того ли было ему?
– Что с вами, Спиридон Панкратьевич? Или вы не узнаете меня? – спросил тот же голос из кибитки.
– Ах, это вы, князь Михаил Алексеевич? Я вас, точно, не узнал бы, – отвечал Сумароков, не скрывая досады. – Но все равно отправляйтесь домой: старик и жена заждались вас: отец и дядя на охоте. Трогай, – прибавил Сумароков, обратившись к ямщику.
Ямщик, не слыша подтверждения этого приказания из кибитки, подтянул лошадей, готовых было тронуться от начальнического движения руки Сумарокова.
– Какой старик и какая жена? – спросил князь Михаил Алексеевич. – Неужели вы таким тоном говорите со мной о моем деде и о княгине Марфе Максимовне?
– Дело не в тоне, а вам говорят: не мешайте, – так и не мешайте. Ступай же! – повторил Сумароков ямщику. – Ступай! Не то плохо будет!
– Ну как же после этого не бить тебя, – сказал Фадька Петьке, стоявшему около своего отца. – Ты слышишь, как твой батька смеет говорить с хозяином нашей княгинюшки?
Сумароков не замедлил бы расправиться с дерзким Фадькой по-своему; но, зная популярность Голицыных в Пинеге, он боялся, как бы все мальчики, а за ними, может быть, и взрослые под предлогом этой популярности не вздумали сосчитаться с ним за свои собственные обиды.
«Один в поле не воин, – думал он, – а вокруг кибитки народа, и народа подгулявшего, собралось немало. Потом, разумеется, я назначу строгое следствие; но теперь, пожалуй, так отдубасят, что и никакому следствию не рад будешь». Быстро сообразив все это, Спиридон Панкратьевич пустился на дипломатию.
– Извините, князь, – сказал он, – у меня большое горе, и я весь вне себя: здесь на улице завязалась драка, в которой моего Петю сильно поколотили; как градоначальник и как отец, я должен разобрать дело и с виновных взыскать. Поэтому… прошу вас быть так добрым и меня больше не задерживать: князь Василий Васильевич, обе княгини и княжна Елена Михайловна, слава богу, здоровы…
– У меня есть к вам письмо, – сказал князь Михаил Алексеевич.
– Письмо? От кого?
– От князя Репнина. Я вам ужо пришлю его.
«Ага-а! Наконец-то и на нашей улице праздник!» – подумал Сумароков.
– Письмо запечатано? – спросил он.
– Разумеется! А за что поколотили вашего Петю?
– Я еще не разобрал дела; сейчас разберу его со всевозможной справедливостию. – Спиридон Панкратьевич хотел сказать: со всевозможной строгостию, но, взглянув еще раз на толпу, перед которой он чувствовал непреодолимое уважение, он повторил: – Со всевозможной справедливостью. – И прибавил: – И со всевозможным снисхождением. Я все еще надеюсь, – продолжал он, – что дети не так виноваты, как кажется; тут, должно быть, какое-нибудь недоумение, которое я и разъясню. А вам не угодно ли заехать покуда к жене моей и передать ей письмо князя Микиты Ивановича? Князь Василий Васильевич теперь почивает; княгини, кажется, поехали кататься, и вы бы очень успели…
– Нет! Заехать к вам мне некогда; а письмо я вам скоро доставлю.
Кибитка тронулась, и за ней побежали все мальчики, кроме Пети; убежали даже Фадька и другой военнопленный Сумарокова. Толпа начала медленно расходиться.
Спиридон Панкратьевич повел сына домой, освидетельствовал, с помощью своей жены, его раны и, видя, что они нимало не опасны, начал расспрашивать его о причине нанесенных ему побоев.
Петя объяснил дело очень просто: один из мальчиков, бывших на лотерее, украл в людской банку варенья; возвращаясь домой, он ее выронил, а Петя поднял ее и хотел отнести к Харитонычу, но мальчики, увидев это, накинулись на него и принялись бить его изо всей мочи.
– Недаром видела я такой сон! – сказала Анна Павловна… – А Клюквой ругали тебя?
– И Клюквой, и всячески ругали, – отвечал мальчик. – Они все ненавидят меня за то, что я сын их начальника и что, любя правду, я не скрываю от тятеньки их шалостей.
Спиридон Панкратьевич с любовью и гордостью смотрел на своего сына.
– Молодец ты будешь, я, отец твой, предсказываю тебе, что ты далеко пойдешь; не правда ли, Анна Павловна, он далеко пойдет?
– Если ты дашь повадку посадским озорникам бить его безнаказанно, то он далеко не уйдет: посмотри, какие синяки на всем теле! Да и полушубок весь разорван.
– Ну, этой повадки я им не дам: нынче же главные зачинщики драки жестоко поплатятся за свою дерзость, а завтра и до остальных доберусь. Самую лучшую, самую новую дубленку отниму для Пети и эту ему же оставлю для будней… А знаешь ли новость, Анна Павловна? Князь Михайло Алексеевич привез нам ответ от князя Микиты Ивановича; обещал скоро прислать его.
– А посылка есть?
– О посылке не спросил, не до того было, так обрадовался я ответу. Должно быть, есть и посылка. Как, однако, умен князь Микита Иванович, догадался, с кем прислать ответ, чтоб он дошел и скорее и вернее, и запечатал князь его сам, своей собственной княжеской печатью, чтоб князь Михайло-то не посмел полюбопытствовать, что в нем написано. Как ты думаешь, Анна Павловна, можно будет завтра же приступить к допросу Голицыных.
– Разумеется, надо завтра же. Что долго откладывать? Кончишь расправу с мальчишками, принимайся и за тех. Только прежде всего вытребуй мою посылку: неравно в опись попадет, и достанется она не мне, а Сысоевой.
– Небось и нам что-нибудь перепадет; тут не одной посылкой пахнет. Завтра же чем свет соберу всю мою стражу под ружье и отправлюсь к старому князю, а теперь пойду с Савельичем по избам да на всякий случай захвачу с собой десятка два моих молодцов. Живо расправимся! И ты иди со мной, Петя; посмотришь, как твой отец заплатит за нанесенные тебе обиды: велю раздеть и перевязать всех этих негодяев, и ты сам собственноручно будешь пороть их, пока не устанешь. Что, тебе ходить не больно?
– Немножко больно, тятенька, то есть очень больно, но коль прикажете, я готов идти с вами и помочь вам.
– Ну, право, молодец мальчик растет! Позови сюда Савельича, слышь, он храпит на полатях.
Петя вышел в соседнюю комнату и вскоре возвратился с известием, что Савельича никак не добудишься.
– Опять пьян, каналья! – сказал Сумароков. – Все эти писаря страшные пьяницы, хоть убей, хоть не бей их; вот уже в полгода осьмого меняю; и этого бы надо сменить, да мастер писать, бестия! Вечно, когда его нужно, тут-то он и назюзится. Конечно, я не говорю, выпить можно; отчего не выпить? Я и сам пью; но я меру знаю. Не правда ли, Анна Павловна, я пью в меру?
– Как же, Спиридоша, теперь ты гораздо реже бываешь…
– Попробую-ка сам разбудить Савельича. Матрешка! – крикнул Спиридон Панкратьевич кухарке. – Принеси поскорее ведро воды да побольше снегу в тазу…
Ни одно из употребленных Спиридоном Панкратьевичем средств для пробуждения Савельича на этот раз не помогло. Известно, что с незапамятных времен сыропуст, то есть канун Великого поста, слывет на Руси таким великим праздником, что всякий истинно русский человек считает непременным долгом почтить его обрядом, называемым по-славянски положением риз. Бывают, конечно, исключения из этого правила, но они касаются большей частью людей не чисто русских, а онемеченных. Обложенная снегом и облитая ледяной водой голова Савельича в первый момент как будто отрезвилась; пациент попытался даже привстать, но попытка эта оказалась неудачною: раскачавшись на полатях, как маятник испорченных часов, Савельич потерял равновесие и, грянувшись мокрым затылком об пол, пробормотал какое-то ругательное слово, повернулся на бок и захрапел на полу так же сладко, как минут пять перед тем он храпел на полатях.
– Ну, – сказал Спиридон Панкратьевич, – видно, нынче придется обойтись без письменного следствия. Ограничусь словесным; с этим болваном нечего терять время: скоро смеркнется. Он, пожалуй, и завтра весь день проваляется… Эва! Хуже мертвого, скотина!.. Посмотри-ка, Матрешка, не пришли ли солдатики.
Солдатики, в числе пятнадцати человек, стояли перед крыльцом, ожидая приказаний начальника. Весь гарнизон Пинеги состоял из восьмидесяти человек, но многие еще с утра, до истории с Петей, отпросились на весь день – погулять; другие гуляли не отпросившись; да и из собравшихся на зов начальника пятнадцати человек только трое или четверо оказались онемеченными; остальные, – и в том числе унтер-офицер, – едва держались на ногах.
Сумароков распустил команду по домам. «Пожалуй, замерзнут, подлецы! – подумал он. – А там отвечай за них начальству. А скажи им теперь хоть слово лишнее, так они, спьяна, черт знает чего не натворят; те же мужики, только хуже – вооруженные».
Любя дисциплину, Спиридон Панкратьевич с должной строгостью поддерживал ее во вверенном ему войске, но при этом он не забывал и благоразумной осторожности.
Сама судьба, очевидно, противилась рвению Спиридона Панкратьевича к службе и обуздывала нетерпение его начать следствие, хоть покуда словесное, хоть покуда над детьми. Видя, что на этот вечер расправа за своего Петю если не невозможна, то, по крайней мере, не безопасна, он возвратился к жене и велел подавать ужинать. Матрена поставила на стол, накрытый полосатой грязной салфеткой, чашку с тремя деревянными ложками и пошла за горшком с солянкой из рыбы. Анна Павловна достала из шкафа графинчик водки, настоянной травами. Этот графинчик, вмещавший в себя ровно полштофа, составлял ежедневную порцию Спиридона Панкратьевича: поутру и за обедом он выпивал из него по чарке, а за ужином и вечером допивал остальное.
– Тятенька! А мне можно винца? – спросил Петя.
– Для праздника можно, – отвечал Спиридон Панкратьевич, и Анна Павловна, достав из того же шкафа другой графинчик с простым пенным вином, поставила его перед мужем, прибавив, по обыкновению:
– Не знаю, хорошо ли ты делаешь, Спиридоша, что позволяешь Пете пить вино: рано еще ему приучать свой желудочек к этому зелию.
– Ничего! – отвечал Спиридоша. – Когда выпьешь, веселее на душе, а нынче Петя очень огорчен. Не правда ли, Петя? – Спиридон Панкратьевич налил полную чарку и подал ее Пете, который проворно протянул руку, хотя и знал, что отец, всякий раз повторявший одну и ту же шутку, непременно его обманет. Действительно, первую чарку Сумароков выпил сам, сказав с громким хохотом: – За ваше здоровье, Петр Спиридонович; не попадайтесь вперед! – Потом он налил полчарки для Пети, который, тоже смеясь во все горло, выпил за здоровье отца. Анна Павловна с умилением глядела на эту семейную картину.
Спиридон Панкратьевич любил иногда поднести водочки своему сыну, и на это было у него две причины: во-первых, хотя он и знал по собственному опыту, что излишнее употребление спиртных напитков вредно для здоровья, он полагал, однако, что полчарки хорошего хлебного вина, процеженного через уголь, не только не повредит организму двенадцатилетнего, быстро растущего мальчика, но даже предохранит его от многих недугов. Во-вторых, страдав недавно еще запоем и с трудом оправившись от последней бывшей у него белой горячки, Спиридон Панкратьевич по выздоровлении дал заклятие, что впредь больше полуштофа в день он пить не будет. Это заклятие, данное им перед иконой преподобного Спиридона, соблюдалось в продолжение целого месяца с твердостью непоколебимой, внушаемой каким-то непостижимым суеверным страхом: Спиридон Панкратьевич был убежден, что если он нарушит свое обещание, то с ним случится что-нибудь недоброе. В те же дни, когда подносилась водка Пете, Спиридон Панкратьевич, как градоначальник и как отец, считал себя некоторым образом обязанным попробовать, нет ли в этой водке сивушного запаха, столь вредного для слабых нервов ребенка. Сначала эти пробования ограничивались одним, и то очень маленьким, глотком из порции Пети. Это было в то самое время, как Спиридон Панкратьевич получил чин второго воеводы и назначение в Пинегу. Видя, что само небо продолжает так очевидно ему покровительствовать и что, следовательно, в пробовании Петиной водки преподобный, приявший заклятие, не видит нарушения этого заклятия, Сумароков начал мало-помалу прибавлять размер пробной порции и вскоре дошел до полной, по край налитой чарки.
После солянки Матрена поставила на стол блюдо с крупной архангельской, жирно обжаренной навагой, кругом обложенной белозерскими снетками. Анна Павловна и Матрена постарались превзойти себя и состряпали истинно масленичное заговение. Невзгоды дня забылись Спиридоном Панкратьевичем; забылся Анной Павловной виденный ею сон; забылись даже Петей нанесенные ему побои. Беседа, крайне оживленная, поддерживалась со стороны хозяина травной настойкой и надеждой на скорое начало следствия над Голицыными; со стороны хозяйки – надеждой на посылку и на продолжение милостей князя Репнина; со стороны сына – перспективой мщения уличным мальчишкам по составленной его отцом программе. В стоявшем на столе графинчике оставалась недопитой еще чарка, и Спиридон Панкратьевич, ласково улыбаясь то графинчику, то наваге, то жене своей, поласкал графинчик по шейке и наполнил или, вернее сказать, переполнил свою последнюю за этот вечер чарку.
В эту минуту в комнату пахнуло холодным ветром, и в нее вошла Матрена, держа в одной руке тарелку с огурцами, а в другой – запечатанный огромной красной печатью конверт.
– Вот, ваше благородие, – сказала она, – с княжеского двора верховой привез. Не прикажете ли поднести ему водочки? Он, кажется, очень озяб.
– Можно, – отвечал Спиридон Панкратьевич хриплым басом, – можно, только не этой. – Он показал на свой графинчик, на дне которого оставалось еще несколько капель.
Анна Павловна дрожащей от радостного волнения рукой налила полстакана из Петиного графина и велела позвать гонца.
– На вот, братец, выпей на здоровье, – сказала она, – отогреешься, мороз страшный.
– Так, госпожа, – отвечал посланный князя Михаила Алексеевича не чистым русским, но очень понятным языком, – очень морозно на дворе, зима сурова в этом крае.
– Выпей же, как раз согреешься, – сказал Сумароков, – а я покуда прочту письмо.
– Очень благодарю, пулковник; я не пие вудки; пить не буду; а ежели пулковник позволит, то я погреюсь у печки. Hex тылько пулковник подпишет эту квитанцию.
– Что подписать?
– Вот эту бумагу, – отвечал гонец, учтиво кланяясь и подавая Сумарокову лист бумаги.
Сумароков прочитал написанное на листе:
– «Я, нижеподписавшийся пинежский военный начальник Спиридон Панкратьевич Сумароков, сим удостоверяю, что письмо от его сиятельства князя Аникиты Ивановича Репнина доставлено мне в исправности сего пятнадцатого февраля тысяча семьсот тринадцатого года; в чем и подписуюсь».
– Кто вы такой будете? – спросил Сумароков, немножко сконфуженный свободным обращением незнакомца и изменяя прежний грубый тон на менее неучтивый.
– Ян Ведмедский, компаньон его сиятельства.
– Кампанин – что это за новый чин?
– То не чин, господин пулковник; то ужендованье[31]: я разом и маршалэк двору[32], и секретарь, и курьер, и лекарж[33], и, смею сказать, сполечник[34] князя Михаила Алексеевича.
«Ну, не важная же ты, брат, птица, – подумал Спиридон Панкратьевич, – а мне пришло было в голову, что князь Микита Иванович для верности прислал письмо со своим чиновником».
Сумароков подписал расписку, и пан Ян Ведмедский, учтиво раскланявшись, уехал.
– Где он поймал этого жендованова секлетаря и кульера? – сказал Сумароков. – Не нравится он мне, а – нечего сказать, – видный мужчина; и манеру знает хорошую: пулковником меня зовет; по-ихнему пулковник значит полковник.
– Ах, какой ты ученый, Спиридоша, – сказала Анна Павловна, – даже по-ихнему знаешь: а вот насчет того, что он видный мужчина, то я не согласна: ему, чай, далеко лет за сорок будет. Тебе тоже сорок второй год; но какой ты в сравнении с ним молодец! Ну-ка, читай письмо, Спиридоша. А о посылке-то ты так и не спросил!
– Что посылка? Говорю тебе: здесь не одной посылкой пахнет, – сказал Спиридон Панкратьевич, ударяя по пакету. – А ты мне вот что посоветуй, Анна Павловна: сейчас ли вскрыть пакет или покончить сперва с этой чаркой, а пакет покуда положить к образам. Выпивши, еще веселее будет читать.
– По мне, лучше потом допьешь, Спиридоша; ты вечером и то больно плохо видишь. От образов письмо не переменится, да и нечего меняться ему. Я хорошо знаю князя Микиту Ивановича: он бы скорее ничего не написал нам, чем написать неприятное. Дай-ка свечку, Матреша, да поправь лампадку, ничего не видно.
Кухарка принесла сальную свечку и щипцы.
– Нет, Матреша, – сказал Спиридон Панкратьевич, – для такого письма такая свечка не годится. Дай-ка две восковые, из тех, что церковный староста подарил на именины Анне Павловне.
– Ну, Спиридоша, в добрый час! Ломай печать, – проговорила Анна Павловна.
Ответ князя Репнина отличался большой четкостью почерка, еще большей ясностью выражений и более всего утраченной в нынешних официальных бумагах энергичностью слога. Вот ответ этот:
«Пинежскому военному начальнику Спиридору Панкратиеву сыну Сумарокову.
Письмо твое от 25 декабря прошлого 1712 года я получил, и вот тебе мой ответ: если ты посмеешь еще раз выйти из строгих пределов данной тебе начальством инструкции или тем паче если ты когда-нибудь затеешь что-либо против проживающих там бояр, то я тебя, – было бы тебе известно, – и знать не хочу, а бояре, если заблагорассудят, упекут тебя туда, куда Макар телят не гонял. Помни, что с иным рылом соваться в калашный ряд не следует, и знай, что сановники, против коих ты дерзнул каверзить, могут не нынче-завтра занять прежнее свое положение.
Своей Павловне от меня скажи, что данное ей его сиятельством князем Михаилом Васильевичем прозвище она вполне заслуживает, так как не сумела даже удержать тебя от твоего вздорного, гнусного и ни с чем не сообразного поступка. Главная квартира в лагере под Фридрихштадтом, января 31-го дня 1713 года. К сей грамоте князь Аникита княж Иванов сын Репнин руку приложил».
При чтении первых строк сей грамоты Спиридон Панкратьевич весь побагровел, и чем дальше продолжалось чтение, тем лицо его, и в особенности нос, делались длиннее и полосатее. Хмель прошел. Прочитав последнюю строку, Сумароков уныло склонил голову набок.
– Вот те и посылка! – сказала Анна Павловна. – Недаром я во сне видела.
– А эта пристала еще со своей посылкой да со своими дурацкими снами! – Спиридоша приготовил было свирепый взгляд для жены своей, но взгляд этот был перехвачен стоявшей перед ним полной чаркой, и по привычке Сумароков уже протянул к ней руку; но внезапно и быстро, будто действием вольтова столба, рука отшатнулась назад и схватилась за один из полуседых и полулысых висков градоначальника.
– Все это ты наделала, проклятая чарка! – закричал Сумароков, с неистовством бросая ее на пол. – Да ты, гадкий мальчишка, с вечным своим пьянством. Вот она, лишняя чарка! Вот оно, заклятие! Отозвались!
Спиридон Панкратьевич закрыл лицо руками и со стуком ударился им о стоявшую перед ним деревянную чашку с навагой.