bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 32

– Ну уж весело! – пробормотал он сквозь зубы.


Княгиня Мария Исаевна не слыхала ни быстрого возвращения Пети на стул, ни его восклицания: она была погружена в рассказ о том, как мадам Мариво делала своим ученицам ежемесячные экзамены по географии.

– Мне раз достался на экзамене вопрос о течении Луары. Ну, я и начала, начала как по писаному. Луара, говорю, вытекает из Севенских гор и впадает в Атлантический океан. Это я вам говорю вкратце, а на экзамене я должна была рассказывать все течение со всеми подробностями, не пропуская ни одного городка, ни одной впадающей в Луару речки. В нее впадает сорок одна речка. Хотите, я вам расскажу подробно все течение Луары?

– Если угодно будет вашему сиятельству, – отвечал Спиридон Панкратьевич, – то и я, и Анна Павловна, и сын наш с глубочайшей признательностию прослушаем это замечательное течение.

– Что касается до меня, – сказала Анна Павловна, – то я с большим аньтересом выслушаю все касающее этой реки и вашей мадамы. Какая, однако, у вас, матушка княгиня, удивительная память!

– И ты, Петя, слушай, – сказала княгиня Мария Исаевна, – когда я была маленькая, то всегда со вниманием слушала то, что говорили взрослые, и детей своих на этом воспитывала: кто бы вам что ни говорил, дети, но если взрослые говорят вам дело, то вы должны слушать их. Но нынче век не тот, – прибавила княгиня Мария Исаевна, видя, что Петя устремил глаза не на нее, а на середину стола.

– Слушай об Уларе, постреленок! – шепнул Спиридон Понкратьевич своему сыну.

– Да, господа, – продолжала княгиня, – Луара – река замечательная: это самая большая река Франции. Мадам Мариво родилась на берегу Луары, в Шатильоне, соседи наши по необразованности звали ее Марией Ивановной… а как, вы думаете, ее звали?

– Габрилет, – живо подхватил Спиридон Панкратьевич и сделал мину, что вот, мол, я какой: хоть и не очень хорошо, а все-таки знаю по-французски.

При входе в гостиную князя Василия Васильевича с Марфочкой разговор о Луаре прекратился. Сумароковы, муж и жена, встали и начали приветствовать князя с приездом его внука. Петя тоже встал и, пользуясь удобным случаем, очень искусно сманеврировал: он наполнил свою чайную чашку малиновкой и начал понемножку прихлебывать из нее, как будто запивая чаем данные ему княгиней Марией Исаевной пирожки.

– А варенья тебе давали? – спросила княгиня Марфа Максимовна у Пети.

– Нет, не давали, да я и не больно хочу его; у меня и то в животе режет: больно много эвтого чаю выпил. А вот, княгинюшка, кабы ты пряничков пожаловала, так я их в карман бы захватил.

Спиридон Панкратьевич издали, лицом и руками, подавал сыну неистовые сигналы. Но малиновка так скоро подействовала на мальчика и привела его в такое бодрое расположение духа, что он, смеясь во все горло, распахнул кафтан, растопырил оба кармана в панталонах и бесцеремонно поднес их, один за другим, к молодой княгине, которая и наполнила их пряниками, орехами, сушеными сливами и всякой всячиной.

– Что это ты такой веселый, Петя? – спросила она. – Чему обрадовался?

– Посмотри-ка, княгинюшка, – отвечал Петя, показывая на тятеньку, – посмотри-ка, как он кривляется, ишь, как его коверкает!

– Напрасно изволите беспокоиться, ваше сиятельство, – сказал Спиридон Панкратьевич молодой княгине, подойдя к ней и к своему сыну. – Петя и без того доволен вашим угощением, он совсем не жаден и завтра же, как встанет, раздаст все эти лакомства посадским детям; он у нас предобрый мальчик растет, – прибавил Сумароков, погладив сына по головке, и, перед тем как отнять руку, крепко дернул его за ухо. – Зареви только, скотина, – будет тебе ужотка: как сидорову козу отдеру!..

– А! Вот наконец и наши охотники! Здравствуй, Миша, – сказал князь Василий Васильевич, обнимая внука, – заждались мы тебя. Уж с каким нетерпением ожидала тебя мать, кабы ты знал, а ты уехал, не повидавшись с ней, да еще и жене запретил… ну, видно, хорошие привез ты вести: даже дядя ликует.

Действительно, князь Михаил Васильевич был неузнаваем. Еще с молодых лет (читатель, может быть, помнит это) он был подвержен припадкам ипохондрии. В течение двадцатичетырехлетней ссылки болезнь эта приняла такие размеры, что ему случалось по целым месяцам ни с кем не сказать ни слова; даже Марфочка – общая любимица, была ему не мила во время этих все чаще и чаще повторяющихся припадков. На охоту, одно из присоветованных ему средств лечения, он ездил нехотя, без малейшей надежды облегчения и только оттого, что дома оставаться ему было еще жутче.

Узнав привезенное племянником известие, он, как всегда ипохондрики, вдруг перешел из одной крайности в другую: стал чрезвычайно весел, шутил и смеялся всю дорогу из леса до дома, сделал десятка два французских каламбуров, составил десятка два планов своего отъезда и объявил наконец, что завтра же он едет в Петербург, – квартиргером будущего великого канцлера, обер-гевальдигером генералиссимуса всевозможных армий, гоффурьером первого министра всевозможных министерств и фельдъегерем яренского, пустозерского и пинежского наместничеств.

– Русский царь, – заключил он, – не может дурно принять меня со всеми этими немецкими чинами, которые он так любит…

– Ну, Миша, – сказал князь Василий Васильевич, – я вижу, что, кроме твоей матери и меня, все знают твою новость; поделись же ею наконец и с нами; садись вот здесь, около меня, и рассказывай.

Князь Михаил Алексеевич взглянул на Сумароковых.

– Ничего, не стесняйся их присутствием: хороши ли, дурны ли твои новости, Сумароковы, – я в этом уверен, – выслушают их с большим участием. Не правда ли, Сумароков, и ты и жена твоя принимаете в нас большое участие?

– Точно так, ваше высокосиятельство, – отвечал Сумароков, думая, что если князь Репнин в письме своем назвал князя Михаила Васильевича «его сиятельство», то для князя Василия Васильевича этого титула слишком мало. – Точно так, преданность наша к высокосиятельному дому вашему давно известна всему городу; не следовало бы и не время докладывать теперь; но мы немало пострадали за эту преданность от начальника нашего Сысоева, человека вздорного и вообще вашему высокосиятельству недоброжелательного…

– А что пишет вам князь Репнин? – спросил князь Михаил Алексеевич.

При имени Репнина Спиридон Панкратьевич пошатнулся, как ужаленный незаметно подкравшейся пчелой; он проворно сделал полуоборот налево и посмотрел на князя Михаила Алексеевича; лицо князя Михаила Алексеевича не выражало ничего, кроме невозмутимого спокойствия с маленькой примесью самого невинного любопытства.

– Изволите видеть, ваше сиятельство, – отвечал Спиридон Панкратьевич, – я просил князя Микиту Ивановича, не благоволит ли он пристроить моего сынишку куда-нибудь в учение.

– Ну что ж? Ответ благоприятный?

– Не совсем, ваше сиятельство, – отвечала за мужа Анна Павловна, – князь Микита Иванович отвечает как-то… уклончиво, а вот если б вашему сиятельству замолвить словечко…

– Да будет тебе тараторить, Павловна, – сказал князь Василий Васильевич, – мы здесь с княгиней Марией Исаевной умираем от нетерпения, а она там своего озорника в училище пристраивает, успеешь пристроить его… Садись, Миша, и начинай: прежде всего расскажи, расскажи подробно, как принял тебя государь.

– Очень любезно, – отвечал князь Михаил Алексеевич, – или, вернее сказать, очень весело. Я застал его под Фридрихштадтом[39], в маленькой избушке, за ужином. Он в этот день отбил вылазку, сделанную Штенбоком[40], который, преследуемый Барятинским, тут же начал отступление на Эйдер[41]. «Как! – сказал мне царь. – Ты смеешь показываться мне на глаза! Разве ты забыл, что за отличие в своей Сорбонне ты произведен был в сержанты Семеновского полка? И до сих пор ты не являлся к месту служения! Знаешь ли, что брат мой Карл[42] расстрелял бы тебя за это! Дезертир, и женится без позволения начальства, да еще на красавице женится!» Нечего краснеть, Марфа, так-таки и сказал царь: на красавице женится… «Садись-ка ужинать с нами и говори, что можешь ты сказать в оправдание этого неслыханного преступления».

«Только то и могу сказать, государь, – отвечал я, – что если, ваше величество, увидите мою жену, то поймете мое преступление и простите его».

«Вот, господа, – сказал Петр, – учитесь, как надо говорить: что значит, однако, побывать за границей и поучиться в Сорбонне! А мы-то, неучи, так и рубим сплеча, что попало! Как только кончу войну, непременно поеду во Францию – доучиваться».

Все куртизаны дружно захохотали, как будто царь сказал что-нибудь чрезвычайно смешное; Балакирев[43] подбежал ко мне и начал делать передо мной гримасы, щелкая своим пузырем об пол. Царь сделал буфону знак, чтоб он отошел.

– Охота царю возить за собой шутов по походам, – сказал князь Михаил Васильевич.

– Балакирев был вместе с ним в Карлсбаде и притаился где-то в обозе, чтобы только не отстать от царя.

«Что ж, – продолжал Петр, отослав шута и обращаясь ко мне, – женившись и обленившись, ты, я слышал, просишься в отставку».

«Да, государь, – отвечал я, – здоровье мое, очень расстроенное, не позволяет мне служить…»

«Репнин говорил мне, что ты болел в Гамбурге, и я вижу, что в самом деле ты очень бледен… Не люблю я дворян, неспособных к службе, особенно в военное время… Сколько тебе лет от роду?»

«Тридцать три, государь».

«Да, я помню: тебе было лет десять, когда я записал тебя в Семеновский полк; как время-то летит!» – прибавил он.

Мне очень хотелось сказать царю, что время не везде летит одинаково скоро. Что в Пинеге, например, оно тянется гораздо дольше, чем в походе. Он, должно быть, угадал мою мысль и продолжал:

«Итак, тебе всего тридцать три года, князь Михайло, и ты, нимало не послужив, хочешь выйти в отставку. Мне сорок стукнуло. Я тоже болен, тоже у немецкого доктора лечусь, а все-таки я намерен еще долго послужить России. А кому бы, кажется, и служить, как не тебе, внуку князя Василия и сыну князя Алексея!»

У меня опять вертелось на языке, что именно карьера деда и отца отбила у меня последнюю охоту к службе, и опять я не посмел. Впрочем, я ничего не потерял тем, что промолчал: государь опять отгадал мою мысль, вздохнул и помолчал с минуту.

«Отставка так отставка, – сказал он, скрывая внутреннюю грусть под веселой шуткой, – я не намерен из-за полубольного и неспособного сержанта ссориться с красавицей сержанткой; завтра же, князь Никита, – прибавил царь, обращаясь к сидевшему рядом с ним Репнину, – займись его отправлением и чтоб при отставке он был записан майором».

Я встал и поблагодарил государя за даруемый мне и ничем не заслуженный мною чин.

«Садись и пей, майор, – сказал царь, – пей за здоровье своей майорши и не забудь поздравить ее от меня с новым чином».

Тут царь заговорил шепотом с князем Репниным. Царедворцы один за другим поздравляли меня и наговорили мне в четверть часа столько любезностей, сколько я не слыхал от них за всю мою жизнь.

«Что ж ты не пьешь, князь Михайло? – снова обратился царь ко мне. – Я, право, напишу твоей жене, что ты не хочешь пить за ее здоровье и что ты не рад новому чину».

Я отвечал, что доктор предписал мне строгую диету и отнюдь не велел пить никакого вина.

«Это все вздор, – возразил Петр, – от стакана венгерского хуже тебе не будет; от венгерского и умирающие оживают, особенно зимой… Пей же, – повторил он и сам налил мне полный стакан. – Я предложу тебе такой тост, от которого ты не посмеешь отказаться… Ты, может быть, думаешь, опять за здоровье жены? Нет, брат, не до нее теперь».

Царедворцы в ожидании новой выходки повеселевшего царя навострили уши, открыли рты и откашлянулись, чтобы громче посмеяться.

Царь встал и выпрямился во весь рост.

«За здоровье деда твоего, – громко крикнул он, – за здоровье великого Голицына!»

И, осушив стакан, он бросил и разбил его о пол.

Царедворцы, удивленные, переглянулись между собой; открывшиеся рты долго оставались не закрытыми.

«Да, господа, – продолжал Петр, – я пью за здоровье опального, ссыльного, но все-таки великого Голицына… Знаете ли, что я нашел в его бумагах, привезенных мною из Петербурга? Ни больше ни меньше как проект, – подробный, им самим написанный, проект освобождения крепостных… Когда подумаешь, что этот гигантский проект двадцать пять лет пролежал под спудом!.. Дай нам Бог пять лет, только пять лет мира, и я осуществлю этот проект; один не слажу, – так призову князя Василия на помощь… Скажи мне, князь Михайло, очень постарел твой дед?»

«Ему семьдесят девять лет, государь, – отвечал я, – но голова его так же свежа, как когда ваше величество видели его в последний раз».

«Да, как только кончится эта война, я выпишу князя Василия Васильевича к себе и не выпущу его до тех пор, пока мы не окончим этого дела. Вдвоем одолеем его, и тогда Россия будет первая держава в мире; тогда Россия будет истинно велика!..»

– Тогда, – сказал князь Василий Васильевич, прерывая рассказ внука, – тогда и я назову Петра истинно великим. Тогда я умру спокойно, уверенный в счастии и могуществе будущей России, уверенный, что все грядущие поколения из рода в род, из века в век будут благословлять своего освободителя.

– Ну а рты куртизанские так и не закрылись? – спросил князь Михаил Васильевич.

– Не знаю, дядюшка, мне было не до них: я не спускал глаз с царя, в эту минуту он был так хорош; в глазах, в голосе, в выражении всего лица было такое одушевление, что описать нельзя.

– Это будет не воля, а вольница, – с видом глубокомыслия, но вполголоса заметил Сумароков так, чтобы быть услышанным только женой своей и княгиней Марией Исаевной.

– А насчет дворовых, ваше сиятельство, – спросила Анна Павловна у князя Михаила Алексеевича, – их тоже, что ли, пущать будут?

– Нет, куда их! – отвечал за племянника князь Михаил Васильевич в пароксизме все более и более увеличивающейся веселости. – Дворовых пущать не будут: как же тебе остаться без Матрешки? Напиши царю, чтоб он ее не пущал.

– Вестимо, ваше сиятельство, без кухарки никак нельзя. Денщик-то у нас какой: иногда и сбитня сварить не может.

– В этом смысле и подай прошение царю. Ваше, мол, величество, оставьте мне Матрешку; денщик, мол, и писарь у нас горькие пьяницы и некому сбитня сварить… Царь и оставит тебе Матрешку: ведь нельзя ж, право, без сбитня…

– Не знаю, чего тут шутить, князь Михаил Васильевич, – сказала княгиня Мария Исаевна зятю, – ты рад, что хандра твоя прошла, и мы все этому очень рады, но это не резон, чтобы поднимать всех на смех… Я, разумеется, человек отсталый, необразованный, могу ошибаться, но в этой воле я тоже прока большого не вижу, – не во гнев батюшке будет сказано: только грех да соблазн: сами апостолы велели рабам слушаться господ своих, значит, на то воля Божья, чтоб были господа и рабы: всяка душа властем предержащим да повинуется; несть бо власть, аще не от Бога.

– Я совершенно согласен с тобой, сестрица, и Анна Павловна тоже согласна; вот мы с ней и подадим царю прошение насчет сбитня, а если царь, паче чаяния, откажет нам, то – нечего делать – мы отпустим Матрешку и останемся без сбитня, потому что царь есть власть, а «всяка душа властем предержащим да повинуется», и потому еще, что «противляяйся власти, Божию повелению противляется», а мы, – не правда ли, Павловна, из-за сбитня не намерены сопротивляться Божиему повелению.

– Полно переливать из пустого в порожнее, князь Михайло, – сказал князь Василий Васильевич сыну, – закоснелых плантаторов не разубедишь; много встретит царь препятствий в своем предприятии; много будет приискиваться и искажаться текстов, чтоб поддержать рабство в России… Послушаем лучше, что нам еще расскажет Миша: скажи, Миша, – я этого не понимаю, – каким образом князь Репнин, всегда нас всех ненавидевший, вдруг сделался твоим покровителем.

– Он давно помирился с князем Михаилом Михайловичем. Это целая история[44]; я вам ее когда-нибудь расскажу, если прикажете; мне рассказал ее Барятинский, который и привез меня к Репнину, ручаясь, что я буду им принят как нельзя лучше. Они очень дружны, несмотря на большую разницу лет.

– Какой это Барятинский? Не князь ли Федор Юрьевич?

– Нет, дедушка, это его сын. Князь Иван Феодорович…

– С отцом я когда-то был дружен. Помнишь ли, князь Алексей, с каким удовольствием он помогал нам жечь разрядные книги? Прочие Рюриковичи очень артачились: как, мол, я сяду ниже простого дворянина и как я могу подчиняться ему?.. А князь Феодор Юрьевич сразу постиг и открыто говорил всем, что, пока не сожжены разрядные книги, не может быть ни порядка в управлении государством, ни дисциплины в войсках… Если сын пошел в отца, то можно поздравить царя, что он знает толк в людях.

– Сын не только пошел в отца, но превзошел его: ему всего двадцать пять лет от роду, и он уже полковник, и полк носит его имя. Он, первый, с одним батальоном занял редут на горе под Фридрихштадтом и вытеснил из него шведов; первый начал и преследование. Я встретился с ним в то время, как полк его на привале варил кашу, и он вместо того чтобы отдохнуть после жаркого дела и собраться с новыми силами для преследования шведов, повез меня к Репнину в главную квартиру.

– Да, – сказал князь Василий Васильевич, – с такими людьми немудрено бить шведов. Карл, я думаю, радехонек, что его нет под Фридрихштадтом и что он может приписывать поражение своих генералов своему отсутствию. Ну а на письмо мое нет ответа?

– Вероятно, ответ придет позже, дедушка; Репнин не советовал мне дожидаться его, потому что государь не любит писать в походе, да ему и некогда, а он, кажется, намерен сам отвечать вам.

– И ты его после этого ужина уже не видал?

– Видел, дедушка, на другой день утром он позвал меня к себе в ту же избу, где мы ужинали. Он сидел за ландкартой с циркулем и карандашом в руках.

«Прощай, князь Михайло, – сказал он мне, – кланяйся от меня пинежцам и скажи деду, что мне не нужно никакого пересмотра суда, чтоб от всей души жалеть, что он потерял столько лет своей жизни без пользы для России; но он сам знает, сам пишет мне, что я не мог поступить иначе, как поступил. То ли мне еще советовали? Еще скажи деду, что распоряжение о свободном выезде его из Пинеги сделано и нынче же отправляется с фельдъегерем; что он может ехать, куда желает, но что я непременно надеюсь, что по окончании этой кампании он приедет ко мне – посмотреть на принадлежащий нам Финский залив и на новую столицу России. Что-то скажет великий Голицын, увидев, что там, где десять лет тому назад были непроходимые болота, вырос теперь очень порядочный городок? Что скажет великий Голицын, увидев русский флот в Балтийском море?»

«Государь, – отвечал я, – великий Голицын, не видав еще ни Петербурга, ни Кронштадта, ни Балтийского флота, знает, однако, кого надо называть великим».

– Ты так отвечал ему? – спросил князь Михаил Васильевич. – Ай да племянник! Эким куртизаном сделался за границей! Что ж, ответ этот, верно, не повредил тебе?

– Напротив, дядюшка. Государь пристально посмотрел мне в глаза и самодовольно улыбнулся.

«Прощай, – повторил он мне, – жаль мне, что ты выходишь в отставку; но когда поправишься, может быть, опять поступишь на службу. Не забудь сказать деду, что я не теряю времени, что ты застал меня за работой: ловлю поджигателя Штенбока, который, кажется, хочет нарушить нейтралитет Гольштейна и перенести войну туда».

От царя я зашел к Репнину – поблагодарить за все его любезности, и он в довершение своих любезностей отправил меня до Данцига с фельдъегерем, повезшим указ царя о вашем освобождении.

– Я говорил тебе, Марфа, готовиться к дороге, – сказал князь Василий Васильевич, – ты, я знаю, хоть сейчас готова; но мне не восемнадцать лет, погодим хоть до пятой недели поста, авось теплее будет. А привез ты мне, Миша, то, что обещал? – обратился он к внуку.

– Термометр? Как же, дедушка, три привез, и один – нового устройства, усовершенствованный. Мне подарил его на днях, в последний проезд мой через Данциг, профессор Фаренгейт[45]. Пан Ведмецкий, вероятно, уже распорядился прибить его за окошко в вашем кабинете.

– Любопытно посмотреть, сколько теперь градусов, давеча утром, я думаю, градусов пятьдесят было.

Князь Михаил Алексеевич пошел в кабинет деда и вскоре возвратился с известием, что на дворе сорок четыре градуса мороза[46].

– Видишь ли, Марфа, в кабинете мне сидеть приличнее, чем в санях. Пойду в кабинет. Я даже здесь озяб немножко, несмотря на камин, да и спать пора мне: скоро одиннадцать часов. Прощайте. Спасибо, Миша, за приятные известия и за термометры. Теперь, Павловна, можешь сколько хочешь пристраивать своего шалуна: я советую тебе поклониться в пояс князю Михаилу Алексеевичу, видишь, в какую он вошел силу.

– А куда, Анна Павловна, желали бы вы поместить вашего Петю? – спросил по уходе деда князь Михаил Алексеевич. – У меня, может быть, нашлось бы для него местечко: герцогиня Гольштейн-Готторпская просила у меня мальчика, который бы не знал никакого языка, кроме русского; в этом отношении ваш Петя может быть принят без экзамена, но не слишком ли он шаловлив?

– Петя-то? – сказал Спиридон Панкратьевич. – Это самый смирный, самый нравственный ребенок в мире. Не след бы мне хвалить своего сына, но это вам всякий скажет. Вот хоть и ее сиятельство, княгиня Марфа Максимовна, подтвердят. Они сейчас награждали его разными лакомствами. Иногда Петр, разумеется, порезвится, да какой же ребенок не резвится? Явите, ваше сиятельство, божескую милость, по гроб жизни будем благодарны. Эй, Петр, где ты? Иди просить нашего благодетеля, чтоб его сиятельство отослали тебя к ирцагине Горчинской.

Петр, забравшись между камином и диваном, уже давным-давно спал крепким сном, не грезя, вероятно, что в эту минуту решается его судьба. Спиридон Панкратьевич хотел было пойти разбудить его, да раздумал: «Еще разревется, скотина, – пробормотал он, – и тогда, прощай, ирцагиня!»

– А зачем, смею спросить, – сказала Анна Павловна, – этой, как бишь ее, нужен русский мальчик?

– Для практики в русском языке, – отвечал князь Михаил Алексеевич, – она желает, чтоб дети ее свободно говорили по-русски. Петя читать и писать умеет?

– Еще не совсем твердо, – отвечал Спиридон Панкратьевич, которому стыдно было признаться, что сын его не знает даже азбуки.

– Ну, там его выучат. У герцогини есть русский учитель, и, кажется, очень хороший, из духовного звания.

– Я бы могла рекомендовать тебе другого мальчика, – вполголоса сказала княгиня Марфа, дотронувшись до подсвечника, как будто она говорила о догоревшем огарке.

– У меня есть план, – отвечал ей муж, снимая стеклышко с подсвечника. – Итак, Анна Павловна, обдумайте хорошенько мое предложение и решайтесь, только я должен предупредить вас, что у герцогини баловать Петю не будут и что драться с уличными мальчиками, как, например, давеча, ему не позволят.

– Чего тут обдумывать хорошенько? – сказал Спиридон Панкратьевич. – Кто не рад счастию своего ребенка? Я хоть сейчас отдам его с обеими руками. Строгость, ваше сиятельство, иногда не мешает. Я сам не потакаю Петру и сызмала толкую ему, чтоб он рос в честных правилах и сделался честным человеком, как отец его, осмелюсь доложить, ваше сиятельство.

Видя, что князь Михаил Алексеевич, не слушая его, встал и пошел провожать до двери уходивших отца, мать и дядю и что молодая княгиня тоже встала, чтобы проститься с ними, Сумароков подошел к своей жене и шепотом сказал ей:

– Говорил я тебе, что все обойдется благополучно и что они ничего не знают о письме к князю Миките Ивановичу… Уж недаром не было лишней чарки нынче!..

Простившись с уходившими, князь Михаил Алексеевич возвратился на свое место.

– Я имел честь докладывать вашему сиятельству, – продолжал Спиридон Панкратьевич, – что строгости для нашего Пети я не боюсь, она может принести только пользу ребенку. Я сам не охотник потакать шалостям и всегда, главное, внушал своему сыну, чтоб он рос честным человеком, в отца. Не след бы хвалить самого себя, ваше сиятельство, но осмелюсь доложить.

– Мне надо сказать вам два слова, Спиридон Панкратьевич, и кое-что передать, – сказал князь Михаил, озираясь, не возвращается ли его жена.

– Аль посылочка, ваше сиятельство, – вскрикнула Анна Павловна. – Говорила я тебе, Спиридоша, что есть посылка: князь Микита Иванович не таковский, чтоб ничего не прислать мне на праздники.

– Нет, не посылочка, – отвечал князь Михаил, – а еще письмо, и письмо не от князя Репнина, а напротив, к нему. Не хотите ли, я вам прочту его?

Он вынул из кармана и положил на стол распечатанный желтый конверт, в котором Сумароков тут же узнал свой донос.

При этом Спиридон Панкратьевич сделался желтее конверта, бледнее скатерти, на которой лежал конверт.

– Ваше сиятельство! Ради бога, не погубите! – сказал он плаксивым голосом, став на колени и ловя руки князя Михаила. – Ей-богу, Сысоев…

На страницу:
11 из 32