Полная версия
КВАРТИРАНТ. Повести и рассказы
Она надела костюм из темной шерсти с глубоким вырезом на юбке сзади. Пышные, завитые волосы нимбом червонного золота переливались в подсветах рампы. Прямой классический профиль с породистой ахматовской горбинкой на носу, словно мраморный античный барельеф. Тени и грим наложены с интуицией красоты и вкуса. Скептически сомкнутые черешниво-густые губы. Кожа лица упругая и бархатистая. Из-под локон, ниспадавших до воротника завитушками, в ушах знакомые мне бриллианты на золотых нитях. На лацкане ее пиджака, на левом холмике груди расцвела бриллиантовая лилия. С тщеславным ликованием я коллекционировал жадные взгляды мужчин, скользившие от ее ножек, по осанистой спине и чуть надменно вздернутому подбородку. Считал победные очки зрительских симпатий на негласном конкурсе красоты единственной участницы. Я был ее незаметный паж в сером и тесном костюмчике. Но остальные то всего лишь зрители! Она была моя до кончиков волос во всем блеске красоты
Елена Николаевна слегка растерялась среди разношерстной публики. Но быстро привыкла к обстановке ведомственного клуба, и уже в вестибюле мало обращала внимания на бесцеремонные взгляды невеж. Казалось, после длительного перерыва она проверяла свой талант завораживать людей. Восторг пенился во мне весь вечер, и я бережно нес его до самого дома.
Последние дни Курушину все чаще раздражали мои немые восторги, пассивность и робость. В ее голосе змеились ядовитые тона, но, хватившись, она тут же прятала их за привычной сдержанностью. Я, раб Елены Николаевны, не замечал других женщин. И теперь находил это нормальным.
…Мы поднимались по ступенькам лестницы и невольно замедляли шаг, словно оттягивали конец праздника. Было по-осеннему прохладно и неуютно. Елена Николаевна неудобно держалась за мой локоть в тесном подъезде. И вежливое прикосновение ее руки в перчатке волновало меня.
Между этажами я обернулся, легонько приподнял ее подбородок и поцеловал в губы, пахнувшие черешней. Ее глаза остались открытыми, мягкий рот не ответил на аспидные выпады моего языка. Она отстранилась, поправила локон, и, придерживая полы пальто, чтобы видеть ступеньки, ушла вперед.
– Все обольщаешь? – иронично уколола она. Я виновато осклабился и поплелся следом, проклиная себя за трусость.
Дома я переоделся, умылся, разобрал постель. Елена Николаевна в той же последовательности дублировала мои приготовления. Если бы я регулярно встречался с Нелей, или примитивно выпускал гормональные бури – в моих снах Елена Николаевна, то нагой седлала меня, то обнимала мои плечи бедрами, и сладкий ужас стыл на пальцах! – то, вероятно, все бы обошлось. Но я превратился в похотливое животное. Мечтал о ней, хотел ее судорог и стонов страсти, ее жарких губ, тех и этих…
Она вышла из комнаты в шелковом пеньюаре, струившемся по возвышенностям ее тела. Меня не остановил даже ее ледяной взгляд…
Я поцеловал ее в безответный рот. Движением пальца обнажил ее плечо. Воровски трясущимися руками расстегнул ее бюстгальтер: эротическая лихорадка колотила меня. Я приласкал ладонью теплое двухолмье женщины, и как голодный младенец жадно прильнул губами к светло-коричневому, упругому соску. Только тогда она вздохнула и, запустив пальцы в мои волосы, оттолкнула мою голову. Ее изумрудные глаза прояснились от сладкого тумана, и мы неприязненно посмотрели друг на друга. Я бицепсами осязал ее голую грудь, пальцами лопатки.
– Тебе самому не надоело? – заговорила она тихим грудным голосом. – Ты хочешь, чтобы я стала твоей любовницей? Зачем? Удовлетворить тщеславие? Тебе не хватает Нели, молоденьких девочек? – голос ее понизился до взволнованного жалобного речитатива. – Очнись, очни-и-ись! Ты видишь эти морщины, эту пегую паутину? – она высвободила руку из объятий, ущипнула себя за щеку, щепоткой схватила прядь волос. – Что за удовольствие посмеяться надо мной! Я ведь не сделала тебе ничего плохого. Ты уйдешь, а я останусь среди тех же людей…
– Замолчи! Замолчи! Замолчи! – прошипел я сквозь зубы: в груди ныло. – Ты вымотала меня! Да, я бы тебя уже давно трахнул, если б не любил!
Она замахнулась для пощечины. Я перехватил ее руку, как ребенка поднял, пронес ее, извивавшуюся, и вместе с ней рухнул на диван.
Мы боролись насмерть. Чем ожесточеннее я срывал ее одежду, тем пассивнее она сопротивлялась. Наконец, затихла, и повернула лицо к стене. Помню, в этот миг я подумал: «Остановись!» -, но животом уже ощущал ее мягкие шелковистые волосы, бедрами – безвольно раскинутые ноги, телом – примятые груди. Я впился губами в сосок, и когда она застонала, бережно вошел в нее…
Она лежала, как бревно. Я сопел, злился на себя, скота, и никак не мог освободиться от бремени. Наконец, она зашептала сладкий бред, впилась мне в рот жаркими губами, стиснула мои плечи, и за это мгновение я бы умер сотни раз. Сейчас я знаю: не раскройся она, выдержи мученическое бесстрастие насилуемой, и этой истории не было бы…
Я затих. Ее ладонь скользнула по моему плечу в запоздалой ласке. Елена Николаевна открыла глаза.
Потом, опустив ноги на пол, я неуклюже одевался, подавал ей халат и избегал смотреть на наши липкие тела.
– Подожди меня в той комнате!
Я храбрился и внушал себе: «Ничего не случилось». А сердце барабанило, как у преступника. Помню свой стыд: «Ей же сорок восемь!»
Елена Николаевна вошла в голубом, знакомом до ворсинки, халате, руки в карманах, волосы закручены на затылке в узел. Домашняя и простая. Весь вид ее говорил: «Что же с ним делать?»
В двадцать я проще смотрел на такие вещи. Сегодня Ларина не написала бы письма, Каренина не бросилась бы под поезд, а Настасья Филипповна вышла бы за идиота и изменяла бы ему с Рогожиным! Трахнулись, ну и что? Эволюция – это от простого к сложному, от тела к душе. А Курушина нарушает законы природы: норовит от души к телу, ерничал я. Впрочем, с какой эволюционной стороны не подходи, скотский опыт – снюхались, опорожнились и разбежались – лишь уродовал душу.
Курушина села напротив за стол и закурила. Ее щеки еще рдели, глаза поблескивали, и, честное слово, она даже помолодела.
– Доволен?
– А вы?
Мне хотелось хамить, подзуживать ее, но я вдруг почувствовал усталость. Мы ожесточенно воевали друг против друга за то, чтобы быть вместе! Я устал от себя. Устал бравировать независимостью, злостью, напускным цинизмом, в действительности тоскуя лишь об одном, о любви. И вместо любви, раз за разом, получал ее сурагат: похоть и жалкие страстишки.
По торжественному лицу Курушиной я угадал: она собирается сморозить какую-нибудь пошлость. И заговорил первым.
– Я читал ваш дневник…
Женщина по инерции кивнула, соображая.
– Значит тебе незачем объяснять, что ты не можешь здесь остаться.
– Безусловно! Страницы о ваших страхах очень сильные!
– Не геройствуй! Ты тоже боишься!
О, в этот вечер мы всласть поиздевались друг над другом. Прирожденные живодеры.
Да, да! Ее друзья, мои друзья, знакомые, соседи, взгляды в спину, пересуды, страх не за себя, а за нее, и наоборот. Мы, тщедушные пигмеи, покусились на ношу исполина. Как же я ненавидел себя, свои страхи, мнения людей, таких же жалких, мелочных, трусоватых, как я!
– То, что случилось сегодня, не повториться, – округлила мысль Елена Николаевна. – До свадьбы поживешь у моих знакомых.
Она еще не понимала, что огласила приговор: сыто курила, принимала решения! Я поднялся. Курушина из комнаты наблюдала, как я собираю сумку, надеваю туфли. Наблюдала манерно, с проницательным прищуром от дымка сигаретки.
– Этим передайте: ничего не будет! – я едва укротил злость. Вот, когда она встрепенулась: это серьезно! Вскочила и засеменила в прихожую.
– Артур! Что за глупости? Столько сил потрачено! Куда ты собрался? На вокзал? Ты же можешь переночевать!
Я оскорблено обернулся. Но… но еще мгновение и я не увижу ее ни завтра, ни послезавтра. Настоящее примет нас по одиночке! Ее изумрудные глаза прокричали мне мои же мысли. Мы обнялись, и стояли так вечность, напуганные любовью, до которой, собственно, никому нет дела.
Спустя минуту я убегал в черный город, не стесняясь своих слез.
19
Первый месяц дома помню плохо. Слонялся как пьяный по городским конторам трестов и управлений: искал работу. Подальше от людей. Люди раздражали. Заметив знакомого, спешил на другую сторону улицы или сворачивал в переулок. Зазевавшись, выслушивал: «О! Как Москва?» – мне мерещилась ехидца в голосе, и я, промямлив что-нибудь, убегал. Мать вздыхала. Ее друг, начальник автоколонны, по-родственному звал водителем в таксопарк. Все это смешалось в унылый калейдоскоп.
Дольше всего я продержался на должности грузчика пищевой базы. Три недели. Здесь меня приняли за инкогнито проверяющего. Когда недоразумение выяснилось, соратники склоняли «дембеля» стимулировать труд водкой. Потом отвязались. Раза два-три в день под ревностным надзором надменной кладовщицы я закидывал дюжину ящиков с деликатесами – забытое ныне слово «дефицит»! – в горкомовские автобусы, или ведомственные каблуки ранжированных организаций. И вся работа.
Среди ящиков и коробок склада, в армейском бушлате без погон и в кирзе (переоделся на второй день, чтоб не нервировать коллег) я чувствовал себя сносно. В душе расстилалась Сахара. Когда болит, надо найти удобную позу и не шевелиться. Неосторожная мысль – «и она бы так подумала», случайное слово – «а она говорит так», знакомый жест – «нет, она иначе поправляет одежду», даже коробок спичек – «она зажигает огонь не косым ударом, а двумя пальцами продольно, словно держит пинцет», все причиняло боль. Душа гноилась. От моих нервов словно отделили плоть, и эти анатомические узелки и разветвления поместили в вакуум.
Днем я еще терпел: мелкие хлопоты отвлекали от воспоминаний. А вот ночью! Тоска безнадежно больного и пустота одиночества. И этот кошмар гложет и гложет, и некуда деться от него.
Сначала в памяти ничего определенного. Потом разрозненные наброски перемешиваются в мазню. От этой вакханалии цвета сатанеешь, рвешь зубами наволочку, и затихаешь, чтобы не всполошить мать. И тут нагромождение цвета выстраивается в композицию, эскиз, которому раньше не придавал значения, становится отчетлив, и причиняет новую боль.
Помню, Елена Николаевна гладила мою рубашку. Недавний армеец, я все делал сам и стыдился сторонней помощи. Я отнял у женщины утюг. Она виновато улыбнулась, постояла, и, кутаясь в шаль, вышла. Я обидел ее.
Или, вот еще. Я курил на балконе в сильном раздражении. Она облокотилась о перила рядом. Весело заглянула в глаза. Предложила погулять в парке: старалась растормошить мое не настроение. «Опять скучать среди аллей вашей молодости!» – нагрубил я. Она с минуту рассматривала августовский вечер, и тихонько скрылась в комнате.
Все заканчивается. Должно же закончиться и это!
Я порывался написать, позвонить…
Но что я мог добавить к своей любви? Вложить в конверт душу? Вместо телефонных проводов протянуть свои нервы? Душа и так осталась с ней. А о любви не молят.
Помниться, в те же дни, кажется, в поезде я познакомился с девушкой Леной. Но кроме святого для меня имени, больше ничего в ней не заинтересовало меня. Даже бюст, один способный свести с ума ценителя женских форм. Наверное, девушку во мне привлекла романтичная меланхолия. В тамбуре перед расставанием она жаркими губами коснулась моего сухого рта.
Я добросовестно употреблял новые встречи, как лекарство против недуга. Когда мать была на работе – о, эти коммунальные половые связи, так знакомые моему поколению! о, этот квартирный вопрос! – я привел новую пассию домой. А в ответственный момент обессиленный сел в постели, не испытывая ни стыда, ни разочарования, а лишь брезгливость к куску белого, теплого мяса под простыней, и свирепую тоску.
Девушка оделась быстрее духов моего взвода по тревоге, с яростью крикнула «дурак!» и навсегда исчезла из моей жизни.
Позже я проводил повторные эксперименты. Добросовестно наваливался на девиц, имитировал страсть, и призывал на помощь память о Елене Николаевне. Мои подружки так и остались в счастливом заблуждении. Я прикасался не к ним. А, зажмурившись, оставался с женщиной, которой был безнадежно болен, и доставлял удовольствие не им, а ей, чутко реагируя на ее судороги и стоны.
Если я неосторожно открывал глаза и видел замлевшую размалеванную рожу, то вынимал из чужой мокрой пещеры вялый труп.
Оказывается, я однолюб. Это открытие не принесло мне облегчения.
20
Случалось, я уединялся в лесу. Среди запахов увядающего разнотравья, щебета птиц, жужжания и шуршания насекомых, их приготовлений к близкой зиме, среди примитивной и нешуточной борьбы за существование, чуждой сомнений и расстройств, я отдыхал. Ощущал себя президентом, если не земного шара, то вот этой поляны. Человек таскает за собой вчерашний день, ищет хотя бы глазок в дверь – завтрашнего. А жизнь признает лишь настоящее. Скрипучая телега с хламом ненужных воспоминаний не стоит заблудившегося на щеке муравья, стеклянной паутинки на подбородке…
Морозное утро. Ледяные росписи на окнах…
Лицо в отражении туалетного зеркала. Именно в тот день, вглядываясь в зрачки, словно измученной, больной собаки, я понял, болезнь отступила. Универсальное снадобье от сердечной хвори – время – затянуло ссадины. Меня снова интересовала действительность.
Я по-прежнему хотел все и сразу. Но теперь ради этого готов был потрудиться. Неудачная попытка отыскать в себе нечто человеческое, убеждал я себя, обострила мои звериные инстинкты. Все лучшее в себе я посадил на голодный паек в самый холодный чулан памяти.
Мой старший школьный товарищ срочно сплавлял два вагона сливы в спирту и искал посредников. Я вспомнил о Ведерникове, ухватился за предложение, на ходу изучая азбуку предпринимательства. И через три недели в мутной воде тогдашней державной неразберихи выловил первую золотую рыбку. Что? Откуда? Куда? Прошел я эту школу. Мне понравилось вершить свою судьбу своим умом. Знаний не хватало. Но это было время объединений в стаи.
Заматерев, я дивился, сколько раз балансировал над пропастью полного разорения, и не летел туда, потому, что толком не знал, где глубже. Дуракам везет! В конце концов, мне шла на пользу всякая наука!
Мою не дюжую работоспособность и нахальство тех месяцев питало желание доказать Елене Николаевне, ее знакомым, что я обойдусь без них, и этот мегаполис, без единой слезинки, едва не раздавивший меня, еще признает меня своим. Себя же я пытался обмануть, что хочу забыть Нелю, Раевских, свои глупые мечты о столице, о славном будущем, о детских фантазиях и блажи.
Я прекрасно устроился дома. Денег мне хватало, чтобы на выходные при желании столоваться в московских ресторанах, и пускать пыль в глаза субъектам типа меня, тупо делающим бабки. Некоторым везет на хороших людей. К дряни липнет дрянь. В своем собственном представлении, тертый калач, я мысленно костерил столицу: город трусливых, мелких гадиков, толкавшихся у корыта, где не хватало на весь десяток миллионов рыл, и где хитрить учатся быстрее, чем уважать людей…
Но все эти мстительные мысли были мыслями наоборот. Прошлое разрасталось во мне, как паразит, чтобы в подходящую минуту боль предательски вывернула меня наизнанку. Меня уже подстерегало будущее.
21
В конце февраля я отправился в Москву по неотложному делу. Дело то делом, но в столице я надеялся узнать что-нибудь о Курушиной.
В стране маячил призрак компьютерного бума. И теперь требовалось проворство, чтобы сорвать неправдоподобные барыши, и разогнаться по колее, робко накатанной другими.
В уютной конторе Ведерникова мы обсудили рутину сделки и перекуривали в короткой паузе перед расставанием. Роман Эдуардович утонул в роскошном, обитом кожей кресле. Он то и дело поправлял манжеты сорочки под рукавами добротного, шитого на заказ костюма, и его маслянисто-черные глазки довольно поблескивали. Ведерников относился ко мне по-отечески. Но, лишенный сантиментов, думаю, первым бы подтолкнул меня, кабы я споткнулся. Мы не лицемерили, и потому испытывали обоюдную симпатию.
– Как поживает Елена Николаевна? – спросил я, как мог спокойнее, и почувствовал, что краснею.
Ведерников изумленно приподнял густые брови и сморщил личико, еще больше ставшее похожим на мордочку мартышки.
– Я думал ты поддерживаешь с ней отношения! – ответил он баском, всегда казавшимся мне забавным при его тщедушной конституции. – Она уже месяц болеет…
Во рту у меня пересохло.
– Что с ней?
– Говорят, пневмония после гриппа, и осложнения на почки. В нашем возрасте это опасно. Вам то молодым это трудно представить…
Я сломал в пепельнице окурок и выбрался из проклятого кресла: рука дважды сорвалась с подлокотника. Я припомнил соседку через дом, женщину лет пятидесяти: за три месяца соседка сгорела от воспаления легких, как соломинка.
Спустя двадцать минут, забыв в такси шарф, я семенил, бежал, прыгал вверх по ступенькам подъезда Елены Николаевны.
Дверь отворила сиделка или подруга – я видел ее впервые. Выдохнул: «Где?» Оттеснил даму – у нее было вытянутое, некрасивое лицо, с белыми волосками на подбородке, как вялый, проросший бородавками, картофель – и вломился в комнату.
Елена Николаевна спала, отвернувшись к стене, завешанной мохнатым ковром, бледная, почти прозрачная при скудном свете из-за занавески. Ее худые кулачки с зеленоватыми жилками под мраморной кожей покоились поверх одеяла, как у ребенка. Пышные волосы, примятые подушкой, темнели на белой наволочке. Кружевная рубашка с цветочками обнажала острое плечо и ключицу. Моя Елена Николаевна! Я опустился на стул рядом, как был в пальто нараспашку, уткнулся в ладони и замер. Сиделка недовольно кашлянула: с моих полусапог капал талый снег.
– Выйдите, пожалуйста. Она только заснула! – различил я над ухом сдавленный клекот, и с неудовольствием покосился на ведьму за спиной.
Мы вышли на кухню. «Ведьмой» оказалась подруга Курушиной, некая Волкова. Она подменяла Лору Дыбову.
– А почему сиделку не наняли?
– Не хочет! Теперь, Леночке лучше. А неделю назад мы все перепугались!
История болезни оказалась до ужаса нелепа. «Болела на ногах. Через неделю слегла с высокой температурой. Забрали в больницу, потому что некому ухаживать. Она ушла оттуда. Грипп дал осложнения на почки».
Я слушал и представлял больную в пустой квартире…
– Почему она не осталась в больнице?
– Вот и мы удивляемся. Ее же не в эти, простите, вшивники привезли. Саша распорядился в управление! А вы, извините, родственник?
– Д-да… Двоюродный племянник.
Женщина, прищурившись, с лукавинкой в опытном глазу, разглядывала меня сквозь сизое облачко сигаретного дыма. На ней был костюм канареечного цвета, на жилистой шее нитка жемчуга в три витка.
– Вас не Артур зовут? – иронично осклабилась дама.
– Артур.
– Очень приятно…
– Уже?
Дамочка прыснула. Затем показала, где лекарства, объяснила, когда принимать, и кому звонить, и, наконец, ретировалась.
Это было мое второе и последнее возвращение.
22
Елена Николаевна выздоравливала не спеша. Можно сказать, со вкусом. Она была так слаба, что я провожал ее в туалет или к умывальнику. Я прошел (надеюсь, успешно) стажировку повара, сиделки и домработника. По телефону я предупредил мать, что задержусь в Москве.
Товарки по инерции опекали Елену Николаевну. Но моя ревнивая недоброжелательность скоро урядила их визиты. Ни для кого не было секретом, что я именно тот субчик, и, вероятно, начну снова домогаться Лены, воспользовавшись ее слабостью. Как позже выяснилось, Дыбов пропадал где-то за границей в длительной командировке. Иначе б мне несдобровать.
Почти месяц пространство ограничивалось для меня кубометрами квартиры и длинной обледеневшей тропинки к магазину и аптеке, изученной до мелких трещин в асфальте. Ведерников следил за торговыми операциями и испуганно отмахивался от меня, стоило мне появиться в конторе: мол, хлопочи о больной, а уж мы как-нибудь. Ни без семитского расчета.
Когда Елена Николаевна впервые вышла на балкон в шубе, шапке, рукавицах на собачьем меху, обутая в старые бурки, и укутанная сверху одеялом, я ощущал себя так, как вероятно ощущает себя родитель, после тяжелой болезни ребенка. Дыхание весны, первая капель: все это, конечно, было. Но были еще и радостные глаза моей Елены Николаевны. В них разгоралась жизнь. Я поцеловал эти родные глаза. Она завертела по сторонам головой в шутливом испуге и проговорила:
– Тут же все видно!
Тогда я расцеловал ее холодные щеки.
Сразу после весеннего праздника Розы Люксембург вторично на моей памяти больную навестил наш общий друг Александр Ефимович Дыбов. В красный день, не желая портить настроения женщинам, грозный Цербер их общего царства теней, лишь ненавистно презрел меня. Самостоятельный же визит отца какой-то там отрасли производства был так же агрессивен, как вероятно, его муштра подчиненных. (От души им сочувствую!) Злой гений скандала, он и не подозревал об услуге, оказанной счастливым затворникам.
Елена Николаевна читала в постели. Сашок, походя, справился у нее о здоровье, кисло улыбнулся и, прикрыв двери, подбородком указал мне на кухню. За минувшие дни он, очевидно, достаточно вскипятил мозги на мой счет и в рабочее время (было начало четвертого) решил изобличить тунеядца.
Темно-синий двубортный костюм, солидный, как генеральский мундир, он носил ладно. На белой шелковой сорочке серел галстук, прямой и неброский, как воображение его обладателя. При наших, почти равных габаритах у меня было маленькое психологическое преимущество перед Александром Ефимовичем: домашние тапочки по размеру. А солидный муж, накаченный до сивой шевелюры злостью, натаптывал свои голубенькие хлопчатобумажные носочки на прохладном полу. Я хамовато и независимо опустил руки в карманы брюк, не менее добротных, чем костюм гостя.
– Послушай! – зарычал Дыбов. – У тебя есть совесть? Оставь несчастную женщину в покое. Она больна. Не будь подлецом! Ты же показал осенью, что способен на благоразумие и человеческий поступок…
– У меня нет совести! – честно признался я. Мы мгновение гвоздили друг друга взглядами, и мне показалось, сейчас две огромные кувалды кулаков под прицельной наводкой налитых ненавистью глаз начнут дробить череп проходимца в тщетном поиске там чего-нибудь, кроме кости и порока. Однако, воспитанный Дыбов отчаянным усилием воли – скорее всего он рассчитал, что при падении я наделаю много шума – заставил себя отойти к окну и видами весенней капели остудить свой гнев. Следующая реплика старого дурака настолько обескуражила меня, что кулаки в карманах сами разжались. Старый Скалозуб, номенклатурный барин ляпнул дичь из благих побуждений. И я простил его.
– Сколько ты хочешь… чтобы навсегда убраться отсюда? – предложил он.
– Ровно столько, чтобы я не видел тебя в доме моей жены!
Дыбов резко обернулся, очевидно, решив, что мы говорим о разном. Его брови все еще были сдвинуты, лоб наморщен, но губы обмякли в параличе изумления. Волны его эмоций двигались откуда-то снизу. Его взгляд промахнулся в миллиметре от моего плеча за спину. Я проследил траекторию. Лена слушала перебранку, укутавшись в накинутый на плечи халат.
– Саша, если ты приехал оскорблять Артура и меня, то тебе лучше уйти! – негромко проговорила она, и ступила к сигаретам на холодильнике.
Мы с Дыбовым проводили ее радугой взглядов. Он, ошеломленный, ждал немедленных объяснений. Я следил за ней с любовью и озабоченностью сиделки, самовластно решавшей, что можно и нет больной.
– Тебе… вам нельзя курить!
Лена по привычке подчинилась и села на стул.
– Лена, о чем он? Алексей ведь рассказывал, что Оксана…
– Артур говорит обо мне…
Дыбов таращился на Лену и с трудом ворочал в мозгах неподъемные глыбы мыслей.
– Ты хочешь сказать?…
– Да, именно это я хочу сказать! – раздражаясь, оборвала женщина.
Бедняга Дыбов, он еще ждал опровержений, оговорок, объяснений. Но никто и не думал ему собить. И в плотном тумане недоумения Александра Ефимовича вдруг блеснула спасительная, все объясняющая пошлость.
– Да, ты просто выжила из ума, Лена! Чаще смотрись в зеркало! – прорычал он, привычно набычился, и свирепо поглядел на меня. Что ж, ему не возражали! Тогда он, натаптывая носочки, ринулся вон. Дверь хлопнула…
Казалось, за стариной Дыбовым захлопнулся вход в прошлую жизнь: вокруг нас зазвенела немая тишина. Я впервые по настоящему осознал себя взрослым.
Лена пересела на табурет у окна, обессиленная почти легла на колено и подогнутые локти, и закурила. Взгляд ее был ясен и спокоен. Она лишь разок едва заметно нахмурилась, вероятно, думая обо мне, так же, как я думал о ней: мысли влюбленных часто совпадают.
– Обмоем? – пошутил я.
– Как водится…
23
Передо мной в альбоме, раскормленном старыми и свежими фотографиями, цветной глянцевый снимок, яркое пятно минувшего среди нынешних пустяков. Четверо на ступеньках районного «Дома торжеств». Николай Иванович Кузнецов в парадном генеральском мундире, отблески золотой молодости на звездных погонах в красной окантовке прожитого, его жена Наталья Олеговна с серебряным ридикюлем на цепочке через запястье, в волосах строчки времени в тон; и мы с Леной. Держим фужеры с шампанским. Пустая бутылка нанизана горлышком на мизинец свидетеля. Лена шутливо тянет ко мне губы трубочкой. Я пальцем из-под фужера показываю, что нас снимают. Свидетели с радостным изумлением смотрят на мою жену.