Полная версия
Пашня. Альманах. Выпуск 3
Владимир Ильич – элегантный старик на мокрой скамейке – скривился, ссутулился под своим большим зонтом. На миг он приподнялся, будто решил встать, но снова сел и остался сидеть неподвижно, невзирая на дождь и ветер с реки.
Когда концерт закончился, Володя подошел к Янису. Ничего не сказал, только руки убрал в карманы, чтобы не тряслись. Молча они дошагали до квартиры, где жил Янис. Не включая свет, вымыли руки, и все случилось и закончилось так быстро, что Володя, казалось, задохнулся и умер, а потом зачем-то вернулся – сначала в квартиру Яниса, потом в Ригу, затем в Ленинград. Сразу по возвращении он сделал предложение бывшей однокурснице Саше, и уже через год у них была Нюта, «Жигули» и доставшаяся от Сашиных родителей квартира в доме с атлантами на Кирочной улице.
Сорок два с половиной года Владимир Ильич запрещал себе вспоминать. Он замуровал в памяти тот рот и складку на лбу, он сжал до точки один-единственный майский день, а потом Саша умерла, хватка, с которой он защищал их общую жизнь, ослабла, и точка стала расти, расплываться у него на глазах и на петербургских улицах и привела его, наконец, сюда, на мокрую деревянную скамейку, где справа собор, а позади одиночество. И он теперь старик.
Дождь шел в Риге уже четыре дня, без перерыва на завтрак или сон. Туристы прятались в музеях, грелись в барах и торговых центрах. Владимиру Ильичу дождь не мешал, он открывал свой большой зонт, потуже завязывал шарф и шел гулять. Обратный билет до Санкт-Петербурга он сдал – нужно было получше узнать Ригу. И себя, пока еще есть время.
Александра Натарова
Лунная пыль пахнет порохом
1
Мне было пятнадцать, когда я понял, что винтовка – это не мое. О винтовке мечтали все парни моего выпуска, ну, и я, конечно, тоже поначалу мечтал. Она была символом силы и успеха, на нее разве что не молились.
Но, взяв, наконец, ее в руки, я понял – это не мое оружие. Мне не понравилось, как она тяжело отдает прикладом в плечо, заставляя тебя дернуться назад, заставляя тебя подчиниться своему движению. Подчиниться себе. Винтовка была громоздкой и сложной, а жизнь обрывала удивительно легко. Ты даже толком не успевал прочувствовать этот момент. Ты будто был ни при чем, просто зритель. Все делала она. Может, поэтому мы так хотели именно винтовку – подсознательно стремились снять с себя ответственность за чью-то смерть.
Но это было неправильно. Это будем именно мы. И мы будем обрывать чужие жизни. И надо отдавать себе в этом отчет, осознавать каждой клеткой своего тела, а не отгораживаться от реальности механической дурой.
Поэтому я выбрал нож. Одноклассники смеялись надо мной, говорили, что я идиот и сдохну первым.
Но я уже тогда знал – сами идиоты. Нож – часть руки, часть тебя. Ты ему хозяин, и он никогда тебя не подведет, если только ты сам себя не подведешь. А еще я знал: тот, кто понимает, что творит, точно выживет.
На Экзамене из нашего выпуска выжили трое. Трое из сорока семи. Очень неплохой результат, как сказал куратор. Нам дали три месяца, чтобы навестить семью перед тем, как отправиться в Корпус. Я не хотел, но поехал. Другие двое предпочли уйти в запой, и это было тоже хорошо, но я почему-то поехал домой.
Моего возвращения никто не ждал.
Первой на порог выбежала тетя. При виде меня ее лицо скривилось, и она бросилась обратно в дом, не сказав мне ни слова.
Вторым появился отец. Он неловко улыбался, глядя на меня снизу вверх. За те пять лет, что мы не виделись, он усох, а я вытянулся. Он был выше меня, когда я уезжал.
– Поздравляю, сынок! А повзрослел как! Стоишь тут, прямо как я в молодости… Я вот помню, как тоже после учебы домой вернулся…
У него перехватило дыхание, он замолчал. Маленький сухонький старичок, я совсем его не узнавал. А может, и не помнил вовсе. Его глаза бегали по моему лицу, а улыбка дрожала на губах. Он c трудом скрывал свои настоящие чувства.
Зато бабушка ничего не скрывала. Выросла за отцом как огромный шатер страшного цирка – раздавшееся тело в свободной юбке, поддернутой под самые груди, распущенные седые волосы. Хмурые маленькие глазки тонули в морщинах опухшего лица. Непонятно вообще, как она смогла сохраниться такой огромной.
– Вот уж повезло, так повезло! – Она уперла руки в широкие бока. – Лишний рот вернулся, радость-то какая!
– Это же ненадолго, его потом в Корпус заберут, – отец с надеждой глянул на меня. – Заберут же?
– Заберут.
Дом внутри почти не изменился. Только мамина лежанка за ширмой стала моей.
О смерти матери отец рассказал красиво. Она лежала в заалевших простынях, будто в розах на снегу. Вся такая нежная и хрупкая, Бог знает какая еще. Взгляд безмятежный, принявший свою судьбу и простивший.
– Простивший, понимаешь? – повторил старик и начал давиться слезами.
Я ушел за ширму и спал там до полудня – все равно делать было нечего. Мерные всхлипывания убаюкали меня.
В течение трех месяцев, что я пробыл дома, моими ежедневными спутниками были волны и причитания.
Отец причитал о матери, тетя о не вернувшихся сыновьях – они были в одном выпуске со мной, – бабушка о самой себе.
Что до волн – я сидел возле них почти каждый день. Наш дом стоял на песчаной насыпи, плавно спускавшейся к суровой красоте северного моря. В нем уже давно не было никакой рыбы. Как напоминание о некогда богатых водах, вдоль берега валялись обглоданные остовы рыбацких лодок. Теперь над этим морем почти всегда клубились свинцовые облака, а если солнце и показывалось, то это было холодное, равнодушное солнце. Белые острые лучи врезались в вязкую муть серой воды и не дарили никакого тепла. Вместе с приливом в воздухе появлялся тонкий аромат зимы. Ты ловил его даже не обонянием, а скорее разумом.
Мне был близок этот запах. Так пах день Экзамена, так пах мой нож, и я знал, что так теперь всегда буду пахнуть я.
Я уехал из дома, как и полагалось, через три месяца.
Чтобы больше никогда не вернуться.
2
Жизнь сталкивала меня с разными людьми. Кто-то был в ней временным попутчиком, кто-то гостил подолгу. С кем-то было интересно, кого-то я надеялся поскорее прогнать. Но их всегда кое-что объединяло. Это были люди с жизненной позицией. Близка ли она мне была или нет – не имело значения. Главное – она была, и они ее придерживались. Так что я считаю, что с людьми по жизни мне повезло.
У меня тоже была позиция. Я выбрал ее тогда, вместе с ножом, выбрал быть рядом со смертью, на расстоянии вытянутой руки, а не дальнего выстрела. Выбрал смотреть и все помнить, ведь именно сознание все еще делало нас людьми. Так сказал один человек, с которым я ехал в поезде. Очень давно, когда меня только забрали из родительского дома на учебу. «Если не осознаешь – ты не живешь», – так он сказал.
Это давалось трудно. Особенно в Корпусе, где смерть была работой и о ней говорили, как об осадках в середине недели.
Иногда я не выдерживал. Сутками лежал на своем матрасе в общежитии, глядел в стену и прозябал в бездействии, не в силах выполнять приказы.
Потом меня отпускало, я брал в руки сначала себя, потом нож и шел нагонять упущенное.
Так бы оно и оставалось, пока Корпусу не надоели бы мои срывы и он не послал бы кого-нибудь убрать меня.
Но все изменилось.
Я не знал ее имени. Мы с ней даже никогда не спали.
Знал только, что в Корпусе она появилась раньше меня – на ее стене было полно газетных вырезок. Маленькая, подтянутая, с острым взглядом черных глаз.
– Мнишь себя мучеником? – не без раздражения спросила она. Я покосился в ее сторону. – Продолжишь в том же духе – скоро кончишься.
– У меня табу на самоубийство. – ответил я.
Девушка помолчала.
– Я выросла в Ясном. Это село сразу за Пустошами. Сам понимаешь, что это значит: нет еды, одни женщины, и никакой перспективы. – Она говорила, сосредоточенно ковыряя пальцем матрас, я не понимал, что она несет, но не перебивал. – В одном повезло: село стоит вдоль дороги, там часто тормозят водители фур, чтобы выспаться. С ночлега много денег не получишь, так что догадайся сам, чем женщины зарабатывают дополнительные банки консервов. – Она усмехнулась, хотя я не видел повода. – Так вот, не всем нравится. То есть, все так делают, но не все спокойно терпят. А когда не нравится, знаешь, как спасаются? Находят на потолке самое светлое пятно. И смотрят туда, пока все не кончится. Помогает, знаешь? Кругом грязь, а оно светлое.
Больше мы с ней не говорили никогда. Но это было и не нужно – она стала моим попутчиком ровно на тот отрезок жизни, на который требовалось. Пусть он и был длиной всего в пару минут.
Я нашел свое светлое пятно. Случайно. Ночью, когда без цели смотрел в окно. Черное небо, утопившее в себе бесчисленные осколки спутников и других символов ушедшего мира, которые теперь просто плыли без цели во мраке и времени. Серая бесплодная земля, за которую еще цеплялись безумные оптимисты-ученые. И полная луна. Без контекста. Просто яркая и светлая.
Недели бездействия ушли в прошлое, как и долги по заказам.
3
Луна стала моим оправданием. И моим очищением. Она светила мне, несмотря ни на что. Принимала то, что мне приходилось делать. Принимала меня.
До заданий успокаивала, после – поддерживала.
Значение и важность ее росли, как раковая опухоль. Теперь, даже если я не видел ее на небе, я знал – она во мне. Со мной и для меня. Этот маленький недоступный диск на черном небе сглаживал все углы, высветлял самые мрачные минуты. Ровный и чистый. В какой-то момент в голову даже пришло слово «непогрешимый», но оно не подходило, это было слово из прошлого мира, мира, которого у нас нет и больше никогда не будет.
Я был почти счастлив.
Мне было почти хорошо.
Ни с одной женщиной, ни в одном стакане выпитого я после не находил такого же удовлетворения и покоя, который дарила мне моя молчаливая спутница. Как я, она была во тьме. Но оставалась чистой. Мой идеал.
Я был почти влюблен!
Старики говорили, что в прошлом мире на таких нотах люди любили заканчивать истории. Тем людям хотелось верить в счастливый конец, это помогало им жить. В нашем же мире это было роскошью. И, позволив себе подобное, я будто открыл двери в прошлое, где можно было спать глубоко и безмятежно, где еда имелась на каждом столе, где людей жило так много, что иногда они собирались на своих машинах вдоль улиц и не могли разъехаться часами.
Но кто смотрит назад, может не заметить обрыв впереди.
В этом мире, в мире настоящем, за все была плата, особенно за то, чтобы об этом самом мире не думать. И платить приходилось тем, что только у всех и оставалось: собой.
Глупо сейчас будет сказать, что я этого не понимал. Всегда понимал. Но я упивался бледным мягким лунным светом. И гнал от себя мысль о скорой расплате, как крепко выпивающий пытается не думать о неизбежном тяжелом похмелье.
В тот день я разговорился с соседом по комнате.
Мы все мало разговаривали – было особо не о чем, да и незачем. Но тут как-то мы столкнулись взглядами.
– Я думаю, нам врут, – сказал он. Его голос слегка подрагивал. Он чистил карабин, про который только глухой не знал, что это «семейная реликвия». – Я думаю, нас всех тут положат, когда мы больше будем не нужны.
– Мой отец жив до сих пор, – заметил я. – Он тоже был в Корпусе.
– Ты не знаешь, почему, – голос соседа не поменялся, но движения рук стали резче, четче, как будто кто-то нажал внутри него на кнопку ускорения. – Может, сбежал или еще что. Так он тебе и рассказал правду!
Я пожал плечами.
– Кураторы тоже когда-то проходили через Корпус.
– Так раньше было. Сейчас нас опять слишком много. – Сосед щелкнул затвором. – Опять слишком много.
Я поднял глаза к окну почти машинально. Еще только сгущались сумерки, но бледная лунная половинка уже проглядывал сквозь облака.
– Ты часто туда смотришь. – сказал вдруг сосед. – Я заметил. Я все замечаю! Нравится луна?
Я криво улыбнулся, вопрос меня и смутил, и разозлил. Какое ему было дело?
– А ты знал, что лунная пыль пахнет порохом? – вдруг спросил он.
Меня словно окатило холодной водой.
– Что?
– Это факт, – сосед закончил с карабином и поводил им перед моим носом. – Пахнет, как оружие. Это я в книге про экспедиции на Луну прочел, из старой библиотеки. Смешно, что люди тогда изучали такие вещи, да?
– Не смешно, – мой голос подвел меня, получился шепот. – Она не может так пахнуть!
– Да говорю тебе, так в книжке было написано! – нахмурился сосед. – Чего им, прошлым, врать-то?
Я не смог больше с ним говорить. Я вообще больше не смог ни с кем говорить много недель. Я снова лежал на матрасе. Отвернувшись от вероломного диска, виновато глядевшего в окно. Глядевшего сквозь слой грязи, пахнущей, как наш подыхающий мир. Мне казалось, что меня обманули. Предали.
Каждую ночь я отчаянно надеялся не проснуться следующим утром. Покончить с собой было еще большей бессмыслицей, чем жить, поэтому я просто лежал и надеялся. Это было бы так уместно: история идиота, закончившаяся полным растворением во тьме и грязи.
Это было бы очень современно.
4
Я проснулся, когда мне исполнилось тридцать пять. Во сне я делал только то, что велели. Просто делал, не анализируя, не обращая внимания на собственные мысли. Один замкнутый сам в себе и длинный, очень длинный, сонный день. И если думать о прошедшем, как о сутках, то моя жена появилась около пяти пополудни.
Мы не любили друг друга. Однажды она просто пришла и осталась.
Молча, особо не тревожа мой сон. Поэтому мы просто жили.
Детей не было. Ни я, ни тем более она на этом не настаивали. Ребенок, который придет только для того, чтобы тоже стать грязным. Думаю, мы оба не хотели этого.
К тому моменту, как я проснулся в тридцать пять, я успел стать Куратором в училище, которое окончил сам много лет назад. Детей там было мало – всего двенадцать. Зря сосед переживал, подумал я.
Дети были совсем не такими, как я и мои одноклассники. Никто уже не грезил оружием и не обсуждал в священном трепете предстоящий Экзамен. Они были покорными и тихими, шли за мной, как стадо за пастухом, ведущим его на убой.
Я проснулся, когда ко мне подошел один из учеников.
– Вы на нас так смотрите, вам нас жалко?
Жалость. Слово из прошлого всколыхнуло туман, который обволакивал меня так долго. Я смотрел на мальчика, в его большие глаза, и сначала увидел в них только пустоту. Но постепенно, по мере того, как вглядывался, увидел и другое. Знакомый мягкий свет.
– Забудь это слово. – вырвалось у меня. Вышло так грубо, что на лице мальчика появилось недоумение. Но он справился с ним.
– Мне кажется, в этом-то и беда. Я бы делал по-другому.
– Что по-другому? – спросил я.
– Я бы не убивал, – прямо и честно сказал мальчик. – Я бы жалел.
– И сдох бы первым! – заорали моим голосом мои одноклассники. – Жалость – путь в могилу. Забудь эту глупость, – одноклассников поддержали сослуживцы из Корпуса.
– А разница? – пожал плечами мальчик. – Все равно все будем в могиле. Просто как-то странно выходит. Жить, будучи мертвым, – хорошо. А умереть, оставаясь живым, – почему-то глупость.
Я не знал, что ему ответить. Я смотрел в его глаза, свет которых становился все ярче. Мгла вокруг меня рассеивалась, а я стоял и молчал.
– Ты знал, что луна пахнет порохом? – спросил я, наконец. – Ну, пахнет как оружие.
– И что? – мальчик вдруг улыбнулся. – Она от этого луной быть не перестает.
Егор Сычугов
Мимоза
Что отдал – то твое.
Шота Руставели
Шел дождь. Анна Андреевна проснулась и посмотрела в окно, не поднимая головы с подушки. По ледяному стеклу бежали капли, и казалось, будто оно вот-вот растает, впустив холодный осенний ветер в спальню. В комнате было тихо, и от мысли, что за окном стоит шум города, становилось чуть уютнее. Белые шторы казались грязными и пропускали сонный свет.
Она не сразу вспомнила, что живет одна: занимала половину кровати и ждала, когда плеча коснется рука. Поднявшись, Анна Андреевна накинула тяжелый халат и вышла в кухню, чтобы поставить чайник.
Миновал месяц с похорон. Квартира опустела и посерела, хотя все было, как прежде: тапочки мужа валялись под кроватью, пульт от телевизора лежал на диване; открытые книги на дубовом столе в кабинете иногда перелистывал сквозняк, а в раковине стояли две грязные чашки. За четыре недели Анна Андреевна пожелтела, лицо ее покрылось густой паутиной морщин, отяжелело в равнодушно-печальном трауре. Она не ела ничего, кроме хлеба, и пила только воду – немолодое тело скрутилось, как сухой лист, и каждое движение сопровождала грузная боль, вынуждавшая ее губы дрожать. В глазах воцарилась беспросветная пустота, как в облачную ночь.
Когда чайник вскипел, Анна Андреевна долила немного горячей воды в крохотную пластиковую лейку. Она медленно подошла к окну: на подоконнике росла мимоза, маленький домашний цветок с зелеными перышками листьев. Такое растение, похожее на папоротник, смотрелось тщедушно без цветов, и листиков на нем было не больше двадцати. Раньше Анна Андреевна ждала появления солнечных шариков, ради которых она приютила мимозу, но с недавних пор оставила надежду, что растение когда-либо зацветет. Однако поливать его никогда не забывала.
Послышался звон ключей, и входная дверь со скрипом открылась. Анна Андреевна не отреагировала.
– Мам, я пришла, – донеслось из прихожей.
В кухню вошла высокая девушка с тусклыми темными волосами. Встав в дверном проеме, она с горечью посмотрела в раковину и, не поднимая глаз, тихо произнесла:
– Я уберусь и уйду.
Пыль Анне Андреевне сохранить не удалось. Дочь пришла однажды ночью и вымыла квартиру, пока Анна Андреевна спала. Наутро женщина ощутила, что дышит другим воздухом, и проплакала весь день.
Они прожили с мужем двадцать три года. Это было высокое и огненное счастье, которое случается раз в эпоху – с самыми достойными. Муж с детской радостью дарил ей цветы каждую неделю, а каждую ночь обнимал. Двадцать три года они спали под одним одеялом, и ни одна ссора ни разу не помешала ему поцеловать ее на ночь. Его добрые глаза наполнялись теплотой, стоило ему только увидеть ее тонкое лицо, и до последней минуты он смотрел ей в глаза и улыбался нелепой старческой улыбкой. Она же дышала им и жила ради него, стараясь изо всех сил наполнить их существование благостью.
Сейчас Анна Андреевна сидела на стульчике в кухне и смотрела на мимозу. Конечно, первое, что она почувствовала после утраты, – желание уйти из жизни. Она боялась сознания того, что умер не просто ее муж, – умер космос. Вселенная неподвластного никому более времени исчезла во вспышке; умерли его не похожие ни на чьи мысли, смех, отпечатки воспоминаний, а с ними и все годы, месяцы и дни счастья – все моменты, которые они пережили вместе. Не было больше их свадьбы в его мире, не было его дня рождения, вечерних ужинов за телевизором и отпусков в Ялте. Умерли их дети, населявшие его мир, и вся их семья сгорела, как черно-белая фотография. Умерла она, которую он любил и образ которой создавал каждый раз, видя ее перед собой, – одухотворенная любовью женщина, источающая благодарность. Умер мир – погасли все души, что его населяли. Смерть задула все свечи разом.
Поэтому Анна Андреевна так боялась за себя. Ведь жили они с мужем в одной Вселенной, и она верила, что ее мир – его спутник. В ее воспоминаниях сохранился он, живой и здоровый, любящий и счастливый – во всех тех моментах, в которых его уже нет нигде; память старой женщины стала последним прибежищем для образа лучшего человека во Вселенной. Разве память детей может сравниться с этим, думала она? Дочери и сыновья помнят о родителях всю жизнь, – ибо любовь к ним натуральна, – но бабушки и дедушки становятся лишь маленькой частью жизни внуков. Два поколения – и от человека не останется даже памяти. Чувствуя свою уязвимость, Анна Андреевна в страхе перелистывала воспоминания и чувствовала бесконечную боль, и клялась, клялась себе, что ничего не забудет, – что он будет жить.
Послышался звук закрывавшейся двери. Анна Андреевна попыталась вспомнить, когда в последний раз выходила на улицу. Вставая со стула, она носиком лейки задела перышко мимозы, – и через мгновение листочки стали медленно сворачиваться к стеблю один за другим. Через пару минут вместо перышка Анна Андреевна видела тонкую зеленую трубочку. Сначала удивившись, она вспомнила, что у нее живет стыдливая мимоза, и ей стало приятно, что, кроме нее, в квартире есть живое существо. Она отошла от окна и собралась достать сигареты, которые прятала под раковиной, но вдруг почувствовала холод.
– Чаю нальешь, Андревна? – спросил густой женский голос.
Анна Андреевна уронила лейку, та с глухим звуком перевернулась, и вода потекла по полу.
– Кто здесь? – дрожащим голосом произнесла она и увидела за столом полупрозрачную, не то в муке, не то в белилах, толстую женщину, с бесстрастным укором смотревшую на нее. – Лукинична?
– А кто ж еще, глаза разуй, – базарно сказала Лукинична.
Лукиничной звали соседку с нижнего этажа, с которой у Анны Андреевны были хорошие отношения. То была дородная тетка с громовым голосом, всех в чем-то подозревавшая; она то преступника в доме найдет, то катастрофу предскажет, то иную несусветицу придумает. Бахвальная была и бесцеремонная, но Анну Андреевну с мужем любила и даже завидовала их счастью.
– Ты ж померла!
– Померла и померла, а сижу перед тобой.
Анна Андреевна перекрестилась и попятилась обратно к окну, глядя на гостью со страшным вопросом в глазах. Старуха же подняла бровь и усмехнулась:
– Долго пялиться будешь? Да, я мертвая, – подтвердила она. – Пришла с приветом. А это, знаешь ли, не на этаж подняться.
– За мной пришла? Ты мой ангел? – в ужасе спросила Анна Андреевна.
Лукинична опустила одну бровь и подняла другую.
– А похожа? Не неси околесицы, Андревна, – старуха отвернулась, будто обидевшись, но потом снова посмотрела на стоявшую соляным столбом Анну Андреевну. – Да сядь ты!
Не отводя глаз от призрачного образа соседки, Анна Андреевна повиновалась, однако села к уголку стола и сложила руки замочком, как бывает, когда нечего сказать.
– Что, даже не спросишь, как оно? – удивилась Лукинична.
Анна Андреевна покачала головой. Она не понимала, что происходит, но тупого страха по какой-то причине не чувствовала. Она вдруг поверила, что перед ней призрак.
– Оно и лучше. Ну, как поживаешь тут? – Анна Андреевна хотела было открыть рот, но Лукинична внезапно крикнула: – В Подлунном мире? – и разразилась громовым хохотом. Сообразив, что выглядит идиоткой, она откашлялась и посерьезнела.
Анна Андреевна убрала руки со стола на колени и опустила глаза. Если приходят мертвые – надо отвечать.
– Да как живу, тихо. Воду пью, чтобы совсем не завянуть, стараюсь сохранить нажитое. Наташа вон приходит… – Анна Андреевна старалась не плакать, чтобы Лукинична ее не сожрала. – Но я жива. Я понимаю, что там ему лучше, и это законы Вселенной, и я не в силах была что-то изменить. У меня сегодня много дела, надо погулять сходить, ужин приготовить, шкафы разобрать…
– Тьфу ты! Смотреть противно, – проворчала старуха. – Ты совсем тронулась? Я же мертвая, на занятость твою оттуда гляжу!
Анна Андреевна с попыткой вызова посмотрела Лукиничне в глаза, но сразу поняла, что та права.
– Следишь за мной? – спросила она с обидой.
– А как не слежу, конечно. Всех оттуда видно.
Старуха с важным видом разглядывала свои ногти, как будто они имели какое-то значение, потом исподлобья зыркнула на Анну Андреевну и резко сказала:
– Нет, если ты молчать будешь, я уйду.
– Стой! – испугалась Анна Андреевна и вскинула руку. Затем медленно опустила ее на стол и решилась спросить: – А он там… как?
– Коммерческая тайна. Мертвые не могут говорить о мертвых, – сважничала Лукинична. – Ну, о других мертвых. Раз к тебе не пришел, не должно тебе знать.
– А он что, мог?
Она вспомнила, что муж ни разу не снился ей после смерти.
– Я же пришла.
Пока хозяйка молчала, Лукинична оценивающим взглядом окинула кухню. Взгляд ее отчего-то зацепила мимоза, которую она сначала приняла за рассаду помидоров.
– Дура ты, Андревна, – покровительственно произнесла Лукинична.
– Это почему?
– Он, может, и не приходит, потому что дура. Театр в свинарнике тут развела, чашки не моет, сигареты чужие курит. Столько лет прожили, а так и не смекнула, что за мужик тебе достался.
Анна Андреевна обиделась. Она хотела было разозлиться, но вспомнила, что Лукинична мертва.
– Ты мне нотации читать собралась? Я прекрасно знаю…
– Я прекрасно знаю, я прекрасно знаю, – передразнила старуха. – Ничего ты не знаешь, кроме того, как пыль собирать на ресницах. Тебе жить-то осталось фигу, а ты, тьфу. Мужик у тебя был мужиком, не отцом, не сынком и не братом, которых бабы получают вместо мужей. Любил безумно, только вот он любил, а ты жила так и помрешь так же. Не великомученицей, а дурой. Всю жизнь за пазухой…