
Полная версия
Убью, студент!
Подобный же путь в неизведанное, путь с трагической развязкой привлек меня в экспедиции Берка. Добавьте сюда экзотический ландшафт: каменистая пустыня, горы, непроходимые болота, – и вы поймете: романтику было, где развернуться. Я вдохновенно взялся за труд.
Как-то мы сидели вдвоем с Сашей Монаховым в моей комнате (на 4-ом курсе мне дали место в общаге), и я прочитал ему написанную часть поэмы.
В центре мыслится о конце.
Да, таков парадокс Австралии,
у которой основа – центр,
белым зноем насквозь отравленный.
Нету сил сей пейзаж выносить.
Взгляд безжалостно камнями режет.
Где же, где же целебная синь
населенных людьми побережий?
И т.д.
«Ну, как»? – спросил я Сашу, хотя никогда не следует задавать подобный вопрос. Но мне нравилось написанное, и я почему-то был уверен, что и другим это понравится. «Хорошо, – сказал Саша, – особенно: в центре мыслится о конце»! Я удовлетворился его ответом, а следовало бы обратить внимание на последнюю часть его фразы. Ведь строчка про конец (как я позднее понял) звучит несколько двусмысленно. Позднее я вообще увидел, что поэмка, несмотря на приподнятый, взволнованный тон, вышла наивной и слабой. Так что Сашина похвала вполне могла быть ироничной. Он хорошо умел подмечать смешное. Он сочинил немало пародий на тексты своих собратьев по перу. Например, строчку «Ты идешь по щепкам, ты идешь по доскам» некоего Кускова, пишущего неразборчиво и запоем, он видоизменил следующим образом:
Ты идешь по щепкам,
«Беломор» с тобою.
Затянувшись крепко,
станешь голубою.
Мою корявую строку «При с детства расшатанных нервах» Монахов обработал так:
При с детства расшатанных нервах
я бросил курить в классе первом.
В конце мая, когда на улице было довольно жарко, меня вдруг сразила ангина. Я часто болел этой хворью в детстве, но пока учился в университете – ни разу. Я уже начал надеяться, что ангина оставила меня в покое. И вот – такой рецидив! Четыре дня я валялся с гноящимся горлом и температурой под 40. Жена, жившая, понятно, в другой комнате (начни семейным отдельные комнаты давать, так, пожалуй, все студенты переженятся!), заходила ко мне, приносила таблетки, сок и какой-нибудь фрукт, и, посидев немного, уходила готовиться к экзаменам. А я оставался один, глаза – в потолок, и даже читать мне не хотелось.
Моими соседями по «клетке» были два филолога, младше меня курсом, однокашники Монахова. На второй или третий день болезни, когда они были «дома», вошел их сокурсник и с порога объявил: «Сашка Монахов повесился»!
Конечно, я испытал удар, но удар тупой, поскольку болезнь делает человека равнодушным. И вообще, если бы человек мог сопереживать на 100 процентов, он бы не выжил. Помню, в голове моей вертелось глупое «зачем» да «почему»? Вспоминался облик Монахова: темноволосый, круглолицый, склонный к полноте, склонный скорее к веселью, чем к грусти… Задним числом, разумеется, понимаешь, что всё это внешнее, что чужая душа – потемки. И что творилось в этих потемках, теперь можно только догадываться.
Были разговоры о неблагополучии в семье: то ли родители Сашины пьют, то ли кто-то из них не родной ему. Говорили также о несчастной любви его к какой-то девушке. Конечно, все это, если было правдой, мешало ему жить, но, я думаю, не явилось главной причиной его ухода. Есть люди тонкие, ранимые, рано познавшие несовершенства мира, рано задавшие себе вопрос о смысле жизни. Они владеют страшным даром (не дай вам бог такого дара!) глядеть на жизнь отстраненно, с лермонтовским «холодным вниманием», в лучах которого даже культура и искусство кажутся абсурдными забавами, такими как война, политика и прочее. Мне кажется, именно этот дар заставил Сашу решиться.
А теперь я скажу пару ласковых тем, кто критикует самоубийц. Одни обвиняют их в слабости. А вы попробуйте, скажу я таким, залезьте в петлю или еще как-нибудь наложите на себя ручонки!.. Другие говорят, что суицид – это грех. Мол, бог дал, бог и возьмет. Но право выбора у человека от кого, если не от бога? И если человек по тем или иным причинам не хочет, не может жить, кто ему помешает, кто его смеет судить и осуждать!?
На Сашиных похоронах я по болезни не был. Народу, говорили, было много: родственники, студенты, преподаватели. Присутствовала и декан. Она пришла не только выразить сожаление, но и присмотреть по долгу службы за порядком. Однако всё прошло пристойно. Только пьяный Гостюхин плакал и повторял: «На его месте должен был быть я»!
Мы приехали к Саше на девять дней. Две «тачки» с поддатыми юношами остановились на улице Газеты «Звезда». Найдя в деревянном заборе дверь, мы вошли в небольшой дворик одноэтажного оштукатуренного дома. Тут же находился сарай, точнее, навес для хранения дров, сваленных кучей.
– Вот в этом дровенничке он и того, – сказал мне Андрей Беленький. – Говорят, вторая попытка.
На фоне поленьев и щепок, подумал я. «Ты идешь по щепкам» – вспомнилось. Вспомнились Сашины (выходит, программные) строки:
Мгновение назад в аллее,
где ядовито клен желтел,
я разлюбил… Но я приклеил
улыбку и, шутя, взлетел.
Сквер по-осеннему стал жалок.
Вивальди, кончив пьесу, встал.
Двуствольный клен картечью галок
мне траурно салютовал.
Выходит, моя неуклюжая фраза о конце была ему одновременно смешной и близкой, ведь он тогда уже думал о своем «взлете».
Войдя в дом, мы сразу попали в комнату: прихожей не было. Посередине стоял длинный стол (точнее, 2-3 стола, состыкованных вместе), скромно заставленный блюдами и уже изрядно опустошенный. Сидения представляли собой доски, положенные на табуреты и накрытые половиками. Гости, присутствовавшие в небольшом количестве (часть их, видимо, уже разошлась, ибо мы приехали не вовремя и незвано), были люди в основном пожилые, ко всему привыкшие. На их захмелевших лицах читалось: жаль, конечно, парня, да что поделать, все мы умрем.
Мы сели на свободные места. Отец (или отчим?) Саши принес из заначки бутылку водки. У нас тоже кое-что с собой было. Я напился так, что упал с крыльца.
23. Летучий Голландец
Учась на пятом курсе, Лёня разослал свои стихи по известным журналам: «Урал» (Свердловск), «Аврора» и «Нева» (Ленинград), «Новый мир» (Москва). Он понимал, что его творения, как говорится, не в формате и вряд ли будут приняты, но сделал этот шаг для успокоения совести и в глупой надежде на чудо, которая была в нем неистребима. Выбирая журналы, он ориентировался не на их содержание (оно было примерно одинаковым), а почему-то на их названия. В «Авроре» и «Неве», ему казалось, его романтическую душу поймут скорее, чем в «Октябре» и «Знамени».
Литконсультанты хорошо исполняли свой профессиональный долг. Они прислали Соломину не просто отказы, а отказы с указанием причин, почему его вирши никуда не годятся. Были замечания по форме (косноязычие, плохие рифмы, необязательные слова и предложения), но в основном критиковалась «отвлеченность и условность» тем. Вот характерное письмо из «Авроры»:
Уважаемый тов. Соломин!
Для определения Ваших стихов более приемлемо понятие романтика, а не романтизм. Она придает Вашим стихам налет легковесности. Много придумываете и мало говорите о самом главном: о себе, о жизни…
К сожалению, оставить из этих стихов в редакции нечего.
Какая легковесность!? – недоумевал Лёня. Ведь у него что ни стихотворение – то погибель души и тела человеческого или, по крайней мере, намек на погибель. Он бы еще принял упрек в обратном – в нагнетании трагичности, но упрекать его в легковесности – это уж чересчур! Это у вас всё легко, ворчал он, как в раю, где нет ни смертей, ни страданий. В журналах действительно царил уже коммунистический рай, культивировались темы добра и созидания, поощрялась пейзажная и любовная лирика, даже и с грустью, но обязательно просветленной.
О себе и о жизни предлагалось ему писать. Но о чем конкретно? Как он грызет камни наук или пьет водку?.. Нет, ничто вокруг его не вдохновляло. По крайней мере, пока. Быть может, потом, в старости, когда серая пыль нынешних будней и мелочей уляжется, когда на расстоянии многое покажется большим и значительным, – вспомнит он весь блеск и нищету своей молодости. Теперь же тусклым мелочам он противопоставил великие стихии и страсти:
Свистит ураган. Заливая фрегат,
как черт, взбунтовалась пучина.
Обшивка и мачты фрегата трещат,
изорвана парусина.
В порыве немом… Охвачена тьмой…
Невесело нынче команде.
А влево и выше, за черной кормой
проходит Летучий Голландец.
Какой фрегат? Какой голландец? Тем более летучий, – слышит Лёня голос строгого критика. – Вы где живете? В Советском Союзе, скромно отвечает непризнанный поэт, на дворе – конец 1979 года, на носу – коммунизм. Наши силы велики, так что, желая поделиться с другими, часть их отправили в Афганистан. Мы бороздим просторы вселенной, ныряем на дно океана, уходим в разведку в тайгу… Вот-вот, восклицает критик, об этом и пишите. Разве Вы не чувствуйте героизм нашего времени? Я его чувствую, говорит Лёня, но я его не воображаю. А паруса я воображаю, хотя и не чувствую. Что-то много Вы себе воображаете, критик – ему, советский читатель таких не понимает и не любит. И стало стыдно Соломину перед советским читателем, и мучительно больно стало ему за бесцельно прожитые годы.
24. Лагерь
Лёня заметил, что детство и отрочество его тянулось долго, а студенческие годы быстро пролетели. Причиной тому – их насыщенность: приходилось много учиться, много общаться с друзьями, так что и на стихи времени почти не оставалось. Но насыщенные годы тяжелы: один трех стоит, – и Соломин был где-то рад, что они кончились. Он вышел из университета с дипломом, с нездоровым животом и расшатанными нервами.
Прямо в лагерь попал он из университета. Не пугайтесь: не в тот лагерь, а в другой. Помните анекдот? Стоит пионер на автобусной остановке. К нему подходит зэк. «Пацан, ты откуда»? – спрашивает. «Из лагеря». «О! – удивляется зэк. – И я из лагеря… А куда ты»? «К бабе». «О, и я к бабе»! И так далее… Да-а, богат и многогранен русский язык! Удивительно ли, что иностранцы нас не понимают.
Не в пионерский и не в «зональный» лагерь попал Леонид. А в военный. Работала при ВУЗе военная кафедра, и учеба на ней завершалась трехмесячными сборами, чтобы, значит, выпускники, перед тем как получить билеты офицеров запаса, попрактиковались, понюхали маненько походной жизни. Конечно, эта жизнь не шла ни в какое сравнение с армейской – ни по срочности, ни по тяжести, ни по так называемым неуставным отношениям. Поэтому мы пройдемся по ней бегло, используя прием быстрой смены кадров.
Вот начальник кафедры, полковник Щукин, построил курсантов-выпускников на плацу перед зданием кафедры на предмет осмотра внешнего вида. Несколько человек по его приказу вышли из строя и поспешили в ближайшую парикмахерскую снимать лишние сантиметры растительности со своих неуставных голов. Среди них был и Соломин. Он постригся наголо, хотя этого не требовалось и хотя раньше такого с собой не делал. Но сегодня «бермудно» и равнодушно ему было. Почему? Да всё потому же. Вся повесть, можно сказать, об этом. Любил он жизнь яркую, веселую, праздничную, а за праздники надо платить. Погрузились они, веселые и хмурые, в военные крытые брезентом машины и поехали за семь верст от города в лагерь, находящийся между Пермью и Голым Мысом.
Нет, зря все-таки людей стригут (или сами они стригутся) под ноль! Ведь такая с позволения сказать прическа катастрофически уменьшает, сводит к нулю и внутреннее содержание человека. Взять, например, тюрьму. Ну, разве можно граждан и без того разболтанных, пришедших туда без нравственного, так сказать, стержня, эдак-то вот болванить!? Мы уже говорили и не устанем повторять: надо стричь зэков с челочкой, как в нашу детсадовскую бытность. Как сразу преобразятся, расцветут их суровые пустынные лица! Как вслед за ними вспомнят-вернутся в золотое детство их ожесточенные сердца! В детство, где мир прекрасен и все люди – братья. А если добавить к челочкам благородных воспитательниц, умеющих увлечь за собой к творчеству и созиданию – о! – сколь изменятся наши тюрьмы, сколь станут соответствовать они своей цели – воспитывать и исправлять! Дело кончится тем, что в тюрьмах станет светлее и нравственней, чем на свободе, и вольные люди потянутся в сии учреждения, ибо рыба ищет, где глубже, а человек – где чище.
В большом палаточном шатре солдаты срочной службы выдали курсантам обмундирование. Один выдавал сапоги и портянки, другой – штаны и гимнастерки, третий – пилотки, четвертый – противогазы. Называешь размер ноги или головы – получаешь соответствующую вещь. Противогаз Лёня получил номер один, самый маленький. Но он не огорчался из-за своей мини-черепушки; он знал, что разум измеряется не объемом серого вещества, а количеством в нем извилин. И выходит, что извилист и непредсказуем путь разума. Переоделись экс-студенты, стали как один, а в противогазах так вообще не поймешь, кто есть кто. Получили они палатки: палатку – на отделение. Установили, стали жить.
В 7 утра подъем, пробежка с голым торсом и физические упражнения. Затем – туалет (количество умывальников и очков в сортире согласно уставу). В 8 часов завтрак. К 9-ти подъезжают товарищи офицеры, начинаются занятия. Вот выходят курсанты в поля, ориентируются на местности (слева – овраг, справа – лесок, прямо – кривая береза), взвод, короткими перебежками вперед! – наступают. Вот, обозначив саперными лопатками окоп, ведут они оборону. Вот уже в настоящем окопчике нужно переждать, пока над тобой проедет танк, и бросить ему в задницу деревянную гранату. Не для слабонервных упражненьице. И хотя окопчик специально укреплен, забетонирован (чего в реальном бою не бывает), грохот махины над тобой навсегда заставляет тебя разлюбить яйца всмятку. А вот захватывающее занятие – вождение. В качестве учебных машин использовались списанные БТРы выпуска 40-х годов. Понятное дело, они часто ломались. Но покопается в моторе солдатик-водитель, закрепленный за данной единицей техники, и снова стальной приземистый «гроб» задвигается рывками по проселочному пути под управлением неопытного курсанта.
На огневой подготовке стреляли они из автомата Калашникова и один раз из гранатомета РПГ-7. Гранатометчикам, стрелку и снарядоносцу, полагались наушники. Однако подполковник Пеньковский, рассказывали, азартный до слабоумия, хотел наушники отменить, чтобы, значит, курсанты привыкали к грохоту войны. Хорошо, что другие офицеры не поддержали его, иначе выпускал бы университет лейтенантов туговатых на ухо. Вот Лёня подал стрелку снаряд и отошел немного в сторону. Ибо гранатомет стреляет не только вперед, но и назад – на несколько метров горячим воздухом, и может тебе что-нибудь подпалить. Вот Соломин уже в роли стрелка положил «трубу» на правое плечо и встал на левое колено. Прицелился в зеленый, вырезанный из фанеры силуэт танка – пли! – просвистела пустая, без взрывчатки, хвостатая граната. Мимо.
Вот майор Мищенко поясняет между делом молодежи, что правая мошонка у мужчин отвечает за подъем, за боевую, так сказать, готовность, а левая содержит начинку. И если левая с годами опустеет, станешь ты как холостой патрон. Вот курсант Соломин подходит к командиру роты, майору Култаеву, смуглому, то ли татарской, то ли среднеазиатской внешности, и жалуется на живот. Майор Култаев посылает курсанта Соломина на три буквы. Но потом, сообразив, что тут все же не армия (а этот майор был армейский, не работал в университете и помогал лишь во время сборов), что курсант может обратиться к полковнику Щукину, и хотя ничего серьезного не будет, а все ж и замечания от начальства неприятны, – майор подзывает Лёню и проявляет человечность – советует заваривать и пить липовый цвет и еще какую-то травку. Спасибо, отец-командир! Но не липовый цвет, а печальная новость по радио отвлекает Соломина от его болячек. Умер Высоцкий. Как там у него?
С меня при цифре 37 в момент слетает хмель.
И вот как будто холодом подуло.
На этой цифре Пушкин нагадал себе дуэль
и Маяковский лег виском на дуло.
………………………………………
На этом рубеже легли и Байрон и Рембо,
а нынешние как-то проскочили.
Он недалеко ушел за этот рубеж. 42 года ему было. Ранняя смерть его вроде была понятна: он не жалел себя, много и с надрывом работал, поговаривали о его загулах. Но все же «Высоцкий умер» прозвучало неожиданно… Многие потом напишут о нем. Точнее всех, может быть, Градский:
Он из самых последних жил
не для славы и пел, и жил.
Среди общей словесной лжи
он себя сохранил.
И на круче без удержи
все накручивал виражи.
Видно, мало нас учит жизнь:
тот убит, кто раним.
Однако вернемся в строй. Вот курсант, умеющий жить, предложил начальнику лагеря снять о сборах документальное кино. Получил добро, и в то время как прочие ходили в поля или строевым шагом по плацу, заступали в наряд по кухне и так далее, мелькал то тут, то там с кинокамерой, свободно выезжал в город и хорошую часть времени был предоставлен самому себе. А когда в августе и особенно в сентябре ночи стали прохладными, и приходилось спать, не раздеваясь, под двумя одеялами и шинелью, курсант, умеющий жить, перебрался из палатки в дощатую и отапливаемую каптерку.
Вот и последний вечер перед «дембелем». Соломин провел его на удивление скромно. Может, по причине стесненных финансов. Он посидел с двумя товарищами перед печкой-буржуйкой в длинном пустом, тихом классе. Потом вышел на воздух. Над лагерем висело звездное небо. Несколько фонарей на столбах обозначали территорию. В палатках тоже царила тишина (многие курсанты слиняли в город), но это было затишье перед бурей. Не успел Лёня залезть под одеяла, как кое-где раздались песни, взрывы смеха и крик. Дальше-больше, затрещали выстрелы, и разноцветные огни, различаемые сквозь материю палатки, взвились к небу. Вот черти! – подумал Соломин. – Где они ракетницы-то взяли? В соседнем шатре случился явный переполох. Лёня надел сапоги, выскочил. Что происходит? Из палатки валил густой дым. Соседи стояли снаружи и ругались. Ба! – осмотрелся Леонид. – Дымилась далеко не одна эта палатка. По лагерю носились человеческие тени. Оказалось, это ребята из первой роты усыпили бдительность дежурного офицера, добродушного майора Чугунова, и, проникнув в штабной шатер, вынесли оттуда энное количество ракетниц и дымовых шашек. И прокоптить своих коллег из второй роты решили они. Но вот дым развеялся, веселье улеглось. Отбой.
В последний раз филологи, лейтенанты запаса, вошли в родную «восьмерку». Они зашли, чтобы проститься с ней, с университетом, со своей студенческой жизнью и друг с другом. Стол уже был накрыт. Его организовал Самвел. Этот армянин учился вместе с Олегом Гостюхиным, но к данному времени оба они уже бросили учебу и вращались при универе последние дни. Вот так оно бывает: кому – диплом, а кому – справка о незаконченном высшем.
Пили, курили, разговаривали, пели. Ничего нового. На следующий день отправились в пивнуху лечиться. Потом зарулили в привокзальную ресторацию. К вечеру снова были хороши. Алексей Ухов так расчувствовался, что сознался Леониду. Вы такие классные ребята, сознался он, а я вас закладывал! Куда закладывал? Понятное дело, не за воротник. Стукачом, выходит, оказался. Лёня смотрел на своего однокашника, но не находил в себе ни злости, ни обиды. Вот ведь, думал он, повинился человек, значит, не всё в нем еще потеряно. За окном общаги облетала листва. На третий день с утра, торопливо простившись, разъехались они. Всё. Отбой. Теперь уже окончательный.
25. Визит
Комната в общежитии. Как заходишь, натыкаешься на заднюю стенку шифоньера, который, перегородив помещение, создает как бы маленькую прихожую. Огибая шифоньер слева, видишь кухонный стол-шкаф. Далее – двуспальная кровать, а у противоположной стены – трюмо и маленькая детская кроватка.
Соломин пришел с работы. Жены нет, она вместе с дочкой у своих родителей. Он поужинал и прилег было отдохнуть, но ему помешали. Раздался стук в дверь. «Входите, открыто»! – крикнул он и сел на кровати. Из-за шифоньера появился незнакомый товарищ, но Лёня почему-то сразу понял, кто это. Смешанное чувство любопытства и страха овладело им. Наконец-то в моей скучной жизни что-то происходит, подумал он, но не схожу ли я с ума!?
– Успокойтесь, Вы не больны, – сказал товарищ, – во всяком случае, не больнее прочих. Не больнее прочих.
И губы в улыбке растянул гость. В глазах его сверкали веселые и безумные искорки. Он положил шляпу на трюмо и сел на стул, стоящий рядом. На нем был изящный, но какой-то старомодный костюм в крупную клетку. И шляпа, каких теперь не носят, – шапокляк начала века. Незнакомец походил на актера Олега Борисова в роли инженера Гарина. Но это не был актер Олег Борисов.
– Я, конечно, не Мефистофель и не Воланд, – сказал гость, – но согласитесь, что и Вы не Фауст и не Мастер. Будьте, по крайней мере, довольны, что Вас посетил не совсем мелкий бес, не какая-нибудь серая волосатая Недотыкомка, явившаяся дураку Передонову10… Не пугайтесь, я заглянул к Вам по-дружески, поболтать, спросить кое о чем. Где, например, Вы работаете?
– Я это… плотником в СМУ11, – промолвил Лёня.
– И что же Вы делаете?
– Мы стелем полы в каменных пятиэтажках, ставим оконные блоки, навешиваем двери…
– Скажите, как интересно! Но все-таки это рабочая профессия. А диплом Ваш, значит, под чайником.
– Под каким чайником? – не понял Лёня.
– Вы что же, не слышали выражение «диплом под чайником»? Это значит, он ни для чего не пригодился, кроме как ставить на него горячий сосуд, чтобы стол не пригорал. Это значит, что учились Вы зря.
– Нет, не зря! – обиделся Соломин. – Высшее образование никогда не помешает. А в плотниках я временно. Вот заработаю квартиру и уйду. Жить-то где-то надо. Устроился – нам сразу комнату дали, а через три года квартиру обещали. Ведь у меня семья, дочка маленькая.
– Знаю, знаю, – участливо вздохнул гость, но тут же лукавый блеск снова заиграл в его глазах. – Ну, допустим, бросите Вы плотницкий топор. А что возьмете в руки? Учительскую указку? Помните, какая у Вас в дипломе специальность стоит?
– Да. Филолог, преподаватель русского языка и литературы. Но в школу я не хочу. Не моё это.
– Вот-вот! – обрадовался тип, как рыбак, у которого клюнуло. – И к журналистике Ваша душа не лежит. Не хотите Вы писать подобно Вашим друзьям-поэтам о какой-нибудь передовой доярке или о том, сколько гаек за смену выточил токарь N. Ведь так?
– Так, – вздохнул Леонид и удрученно опустил голову.
– Вот я и говорю: зря Вы учились.
– Нет, не зря! – Соломин заволновался, и речь его полилась почти вдохновенно. – Я прочитал там немало книг, я увидел интеллигентных профессоров и доцентов, я встретил творческих друзей, я там женился, наконец!.. – И не зная, что бы еще добавить, вдруг выкрикнул: – Студенчество – лучшая пора жизни!
– Не имей 100 рублей! – подыграл бес.
– Ну, и пусть, – продолжал Лёня, – пусть я навсегда останусь рабочим. Маму только жалко: она так надеялась, что я «выйду в люди». Но я все равно не брошу писать. Устроюсь дворником или сторожем, чтобы больше свободного времени оставалось. Сейчас многие так делают…
– Да, есть такое поветрие среди непризнанных гениев, – ехидно заметил гость. – Видно, далек их скорбный труд от интересов государства и народа… А женился ты зачем, эгоист проклятый!? – вдруг гневно закричал он. – Встать, когда старший по званию с тобой разговаривает!
Увидев на месте гостя полковника Щукина, Леонид машинально вскочил с кровати, но тут же снова сел и взволнованно произнес:
– Не орите на меня! У меня нервы слабые. Я могу и в морду дать.
– Ну-ну, уж и обиделся, – примирительно сказал тип, приняв прежнее обличье. – Я пошутил… Но все-таки ответь мне, зачем ты женился?
– Как зачем? Я люблю Нину… И потом, все женятся.
Товарищ пересел на койку, обнял Соломина за плечо и заговорил с ним, как отец с сыном.
– Но ты же знаешь: семья – это ответственность. А ответственность сторожа или дворника простирается на рублей 70-80. Не маловато ли?
– Маловато, – согласился Лёня.
– Нет, я всё понимаю. С одной стороны, в жизни хочется чего-нибудь высокого, например, стихов. С другой стороны, поэзия – это как алкоголь: трудно остановиться. Да я и не предлагаю бросить. Я вот только не знаю, можно ли сочетать приятное с полезным, служить одновременно семье и музе. А ты знаешь?
– Нет, – вздохнул поэт.
– Ну, хорошо, хорошо. А о чем хоть пишешь-то? Небось, всё о морях. И не только по верху плаваешь, но и в глубину уже погрузился. (Всё, черт, пронюхал! – подумал Лёня). Коралловые рифы – какое красивое словосочетание! Так и просится на бумагу… – гость встал и, прохаживаясь, резко сменил игривый тон на менторский. – Однако хочу предостеречь: под водой, как и на суше, водятся акулы! Помните, в рассказе красного графа Алексея Толстого «Голубые города» говорится: жизнь, говорится, недолюбливает мечтателей и грезеров. Она их тычет кулаком в бок: будя дремать-то. Она их мордой – и в дерьмо.