Полная версия
Хмель
– Разве у вас пьют вино? – Лопарев взял бутылку из черного стекла, нагретую руками Ефимии.
Пухлые губы усмехнулись.
– Наше вино – не зелье. На ягодах и меде настоянное. Такое вино все пьют, силу набирают. Зелье сатанинское, аль чай китайский, аль табак бусурманский – того на дух не принимаем. – И, лукаво щурясь, Ефимия пояснила: – Кто пьет чай – спасения не чай; кто табак курит – тот Бога из себя турит; а кто зелье пьет – тот с Сатаной беседу ведет. Аль не так?
– Не думал про то, – ответил Лопарев. – Я и чай пил, и трубку курил, и вино пил крымское и заморское. И водку пил.
– Ой, ой, Александра! – пожурила Ефимия, но беззлобно. – А про спасение души думал?
– Думал, когда сидел в Секретном Доме. Вот, думаю, сгноит меня царь-батюшка в камнях, и куда душа моя денется, коль из каменного мешка и щели нет на волю?
– Грешно так глаголать, – построжела Ефимия. – Потому душа – не тело. Затворы да стены не удержат.
– Куда же она денется, коли и щели на волю нет? Пробьет камни?
– И камни и землю пробьет, если душа живая.
– Может быть. Не думал про то, – уклонился Лопарев.
– А думай, думай, Александра Михайлович! Нонешнюю ночь судьба твоя решается. Жить тебе с общиной аль гнатым быть. Куда уйдешь, скажи? В оковы? Али ждешь милости от царя-сатаны?
Нет, Лопарев не ждет от царя милости. Он его знает. Говорил с ним с глазу на глаз…
– И духовник так сказал пустынникам: барину от царя милости не будет, а потому спасти надо. Да вот пустынники…
– Что пустынники?
– Лютая крепость у них. Ой, лютая! Жен не ведают, потому, говорят, как Ева совратила Адама и со змеем-Сатаной позналась, значит, и все жены Сатану в себе носят. Они бы всех женщин огнем сожгли.
– Ну а матерей своих тоже пожгли бы?
– Дай волю – пожгли бы. Лютые, лютые старцы! В общине проживают, как истые праведники. Есть которые с веригами и во власяницах.
– Это еще что такое?
– Вериги? Тяжесть на теле. Которые таскают ружья и спят с ружьями или железо с шипами, чтоб тело кололо. А один раб Божий пудовые чурки повешал на себя и таскает их, мучает плоть, чтоб искусу не поддаться. Власяницы вяжут из конского волоса. Рубаха такая. Надевают на голое тело. Один тут старец есть, Елисей, самый злющий; он двадцать лет носит власяницу и ни разу, говорят, не сымал. Тело у него все в струпьях и рубцах. А на правую ногу чугунную гирю привязал, чтоб Сатана не утащил к соблазну, когда глаза спят.
– Разве у него только глаза спят?
– Глаголет так. Телу во власянице не уснуть. Я спытала. Ой, не дай Бог повтора!..
– Зачем же тогда надела?
Ефимия оглянулась, взяла Лопарева за руку:
– А ты сам себя заковал в кандалы?
– Со мною разговор был малый: каторжник…
– И то! А меня возвели в еретички. Потом скажу, Александра, только не уходи из общины. Гнать будут – не уходи. Скажи, что примешь веру Филаретову. И я помогу тебе. Пустынники-апостолы, слышь, собрались у старца на тайную вечерю и в один голос трубят, чтоб прогнать тебя, яко нечестивца. Боятся, как бы старец не отдал потом тебе пастырский посох и крест золотой.
– К чему мне посох и крест? – удивился Лопарев.
– Ой, ой! Сила в них великая, Александра. Тогда бы ты стал духовником общины, как теперь Филарет. И тьма-тьмущая сгила бы в тартарары.
Черные глаза смотрели в упор, настойчиво, призывно, трепетно.
Лопарев смутился и опустил голову: не выдержал натиска.
– Красивый ты, Александра Михайлович, – чуть в нос промолвила Ефимия и опять взяла за руку. – Когда ты в беспамятстве лежал под телегой в лихорадке, я, грешница, трижды побывала у тебя в гостях.
– У меня?! – Лопарев почувствовал, как пламя кинулось ему в лицо.
– Тсс! Где же еще? Рядом с тобой побывала и тулупом тебя кутала, а ты все зяб и звал Кондратия. Дружок твой аль брат?
– Брат по восстанию.
– В каторгу пошел?
– Повешен.
– Помилуй его душу, Господи, и отверзни пред ним врата Господни! – помолилась Ефимия, и звезды ее глаз будто потухли.
Помолчав, спросила:
– Еще глаголал про кобылицу с жеребенком, какие с тобой по степи шли. Может, привиделась кобылица-то?
Нет, Лопарев уверен, что кобылица с жеребенком шла и потом орел налетел.
– Знать, знамение Господне! Чтоб не сгил в степи и звери не рвали твое тело, Господь послал кобылицу с жеребенком. Знамение, знамение!
Лопарев не верил, конечно, что Бог послал ему знамение, но не стал разубеждать Ефимию. К чему?
– Раз ночью, – продолжала Ефимия, – когда я крадучись пролезла к тебе, ты в беспамятстве звал мать. И я молила здравия твоей матушке.
Лопарев хотел поблагодарить, но от волнения ничего не мог сказать.
– А вот тут, где сейчас сидишь, на седьму ночь, помню, подошла проведать тебя, а ты… горько так плачешь. Слышу: «Ядвига! Ядвига!» И про Варшаву-город, и про какого-то Никиту. Не ведаю. – И тихо спросила: – Ядвига – жена твоя?
Лопарев поежился:
– Невеста была. Да поругались с ней, еще до восстания.
– Из-за чего поругались? – допытывалась Ефимия.
Лопарев усмехнулся:
– Веру отказалась менять.
– Веру?! Какая же у ней вера?
– Католическая. Римская.
– Ой, ой! Бесовская. Тричасному кресту молятся и Деве Марии, а ведь Христос – Спаситель и Бог наш. Ладно, што поругался с ней, беда была бы. Ой, беда! От христианства уйти, как на огне сгореть. Забудь ее, Ядвигу-то. Из сердца, из души выкинь, чтоб и во сне не являлась. Я еще подумала…
Послышался старческий кашель Филарета. Ефимию как ветром сдуло…
VМелководная река воркует, журчит, будто сказку бормочет…
Бурная – камни перекатывает, с ног сшибает. Не река – кипень студеная.
Кипенью начал свою жизнь род Боровиковых…
Сам Филарет в молодые годы баловался силушкой, сноровкой, смелостью и удалью. Емельян Пугачев наградил Филарета кривой турецкой шашкой и четырехфунтовым золотым крестом, снятым с какого-то важного Божьего пастыря.
Осеняя себя двоеперстием, Филарет кидался в самую гущу битвы и рубил, рубил антихристов во имя вольной волюшки!
Не раз Емельян говорил Филарету:
– Помолимся, брат, чтобы укрепить дух и побить ворогов-супостатов, опеленавших Русь железом. Народ в ярме, а бары в золоте да в холе. Нашей кровушкой питаются, а мы слезами исходим.
И они молились. Плечом к плечу. А потом брались за пищали, шашки, за деревянные рогатины с железными наконечниками и бились с царским войском до последнего вздоха.
Не одолели крепость царскую и боярскую – силы не хватило…
Емельяна упрятали в железную клетку и повезли на казнь; Филарету удалось бежать в Поморье, где он впоследствии утвердил свою крепость веры.
С Поморья общиною бежали в Сибирь…
И вот встреча с беглым каторжником, барином…
«Чем же не потрафил царь-батюшка барину? Чего не поделили? Холопов аль добычи и власти?» – думал Филарет.
Он подошел к пепелищу – в белых холщовых штанах и в продегтяренных поморских мокроступах на босу ногу, опираясь на высокий посох с золотым набалдашником.
Огляделся.
Золотой крест тускло поблескивал.
Лопарев впервые увидел старца-духовника такого вот торжественного, важного, как сама вечность.
Минуты три старец к чему-то приглядывался, принюхивался, поводя головою.
«Спугнул, должно, ведьму Ефимию, – подумал старец, видя, как барин испуганно сгорбился возле колеса телеги. – Ох, искусительница! Как змея, явится и, как змея, уползет – следа не сыщешь».
Тяжко вздохнул. Грех, грех!
Поверх белой из тонкого холста длиннополой рубахи опоясан широким кожаным поясом со множеством кармашков, где старец хранил часть золотой казны общины.
Дорога дальняя, и золота у общины немало, а живут своими харчами. И на Волге урожай вырастили, и вот на Ишиме соберут урожай, а золото тратят в крайнем случае.
Шурша крылами, на старца налетела летучая мышь и прицепилась к белой рубахе.
– Изыди, тварь!
Постоял возле пепелища, прислушался к чему-то.
– Не спишь, Александра?
– Не сплю, отец.
– Ишь, бормочет Ишим, а ветру нет.
Подошел ближе, поглядел на Лопарева, вздохнул:
– Пустынники порешили, Александра, прогнать тебя из общины, чтоб не порушилась крепость старой веры. Жалкую вот, куда пойдешь. В чепи али в землю?
Лопарев не знал, что ответить.
– Такоже было со мной, когда бежал я от висельников. Войско наше побили, в чепи заковали. А я ушел, Господи помилуй. И познал лютость людскую. О трех деревнях гнатым был, да не изловлен. Голодом маялся и холодом, покуда пустынник не спас мя.
Стукнул посохом, вознегодовал:
– Спасен был! А тя вот гоню на погибель. Ладно ли? В оковы гоню, к еретикам, собакам нечистым! Ох-хо-хо!
Лопарев ничего не ответил: Ефимия научила не говорить лишнего, а больше слушать старца.
– Молчишь? И то! Судишь, должно, старца Филарета.
– За что судить, отец? Поступайте по вашей вере.
– Пустынники наседают на меня! Пустынники! Погоди ужо, Александра. Хвалу Богу воздав, аз же и благодать будет. Где та благодать, спросишь. Погоди ужо. Скажу.
Филарет опустился на лагун с водой, хрустнув хрящами.
– Пустынники глаголют: вера твоя еретичная, а сам ты из барского сословия, чуждый общине. Тако ли есть? Какое твое барство?
– Теперь я каторжанин.
– Ведомо, ведомо! Сам кинул чепи в Ишим-реку. И ты закинь свое барство да дворянство на дно реки текучей, и Бог примет тя, и благодать будет. Скажу про общину. Не ведаем мы оков, не знаем сатанинских печатей и списков, какие хотели завести на нас на Волге и в Перми-городе. Мучили нас стражники, да урядники, да попы бесноватые, чтоб мы отрешились от старой веры. Тогда сказали мы: в срубах огнем себя пожгем, а веры щепотной не примем и царю молитву не воздадим. Сказано бо: и паки пойте в печь идущие!
Старец торжественно перекрестился.
– Ведаешь ли ты, Александра, какой грех творят поганые попы?
Лопарев того не знает.
– Я морскому делу обучался, отец.
– Потому и глаголю с тобой, что ты, под Богом ходючи, Бога не ведал, зело не искушен.
– Не искушен, – признался Лопарев.
– В Писании сказано: падут грады, вознегодует на них вода морская, реки же потекут жесточае. И то! Грады от Бога отступились, погрязли в блуде да еретичестве, оттого и погибель будет! Спасутся истинно верующие. Вот и блюдем мы старую веру. И сказано: своего врага возлюби, а не Божьего, сиречь еретика и наветника. С еретиком мир какой, Александра? Ехидна и погибель! Еретика не исправишь, а себе язвы в душу примешь. Еретиков жечь надо!..
Лопарев слушал, присматривался к старцу. Такого Филарета он еще не знал. Неистового, убежденного, непреклонного и уверенного в своей истинной вере-правде.
– Примешь ли ты, Александра, крепость старой веры?
Лопарев содрогнулся. Ему было почудилось, что в ночи опять раздался вопль Акулины…
– Не срыгнешь ли? – спрашивал старец. – Али, может, к царю да к барам-крепостникам на поклон поволокешь нас, праведников?
– Не будет того, отец, – ответил Лопарев. – С вами хоть на край света пойду, если не изловят жандармы.
– Община укроет. По нашей вере так: хочешь помилованному быти – сам такоже милуй; хочешь почтен быти – почитай другова. Богатому поклонись в пояс, а нищему – в землю. Алчущего – накорми, жаждущего – напои, нагого – одень. Бо се есть Божья любовь, Александра! Блудницу – батогом гони, лупи, бо се есть бесовская любовь. Хвально так-то жить! Хвально!
Передохнув, старец спросил:
– Читал ли ты, Александра, Писание по старым книгам?
– Не читал, отец.
– Читать будешь, познаешь веру. Научу тя моленьям нашим, погоди. Да вот пустынники глаголют, будто глазами зрили, как тебя Сатано подвел к становищу. Скажи, как дошел до нас?
Лопарев вспомнил, как Ефимия сказала ему про знамение…
– Если бы Бог не послал знамение, не дошел бы до вас, отец.
– Знамение?! – Старец вздрогнул от такого слова. – Сказывай, сказывай, человече!..
– Три ночи и три дня кружился я по степи, отец. Иду, иду, а выхожу на то же место. Думал, погибну так. Тут услышал я голос: «Мичман Лопарев!» Глянул вокруг – никого нету. А потом вижу – кобылица подошла ко мне с жеребенком, хромая на переднюю ногу. Откуда взялась? Не знаю. Хотел изловить ее – не далась. Побежала степью, и я за ней. Так и пошли мы. И тогда воспрял духом: не один, значит, в пустыне. А ночью увидел зарево огня. Так было, отец. Где та кобылица с жеребенком, не знаю.
Старец поднялся и воздел руки к небу:
– Прости мя, Господи, чадо неразумное, в седых власах пребывающее! Как я того не уразумел, Господи! Знамение было, знамение!..
И упал на колени.
– Прости мя, раб Божий, за слепоту мою, коль не уразумел того.
Лопарев не знал, что делать. Старец молится на него и просит прощения.
– Отец, отец, что вы так, – бормотал Лопарев. – Может, то не знамение было, а показалось мне…
Старец замахал руками:
– Молчай, молчай! Не кощунствуй! Знамение было – радость правоверцам! Аллилуйю воспоем, аллилуйю!.. Кобылица та, хромая, с перебитой ногой, к табуну нашему прибилась, и жеребенок с ней, слышь. Молосный, гнеденький, и спина поранена у того жеребенка. Вот оно диво дивное, Господи! Бог вразумил мя сказать мужикам, чтоб кобылицу не убивали. Жива, жива!
– Я на нее могу посмотреть?
– Погоди ужо. Погоди, Александра. Диво дивное свершилось, а тут старцы-пустынники, какие под именем Христа Спасителя ходят, ересь на меня пустили, собакины дети! Ишь что удумали! Гнать тя батогами, грязью, яко еретика-щепотника! Верижников подбили на то, слышь. Ах, паскудники, псы вонючие! Погоди ужо, я того апостола Елисея крестом огненным заставлю молиться, и аллилуйю воспоем ужо!
Лопарев догадался: какому-то «апостолу» Елисею – гореть на кресте…
– Пустынники ведь не знали про знамение.
– Молчай, молчай, Александра! Не вводи во искушение, бо сам под Божьим знамением живешь, яко младенец у титьки матери! Погоди ужо. Дай подумать.
И старец Филарет погрузился в думу.
Лопареву стало жутковато: что-то надумает Филарет. Если бы знал, как обернется совет Ефимии, никогда бы не сказал. Чего доброго, человека сожгут да еще и аллилуйю петь заставят!
– Возлюбил тя, Александра, – начал старец, – яко сына родного Мокея, какой на Енисей-реку ушел со товарищами. Плоть к плоти приму тя в общину, потому – благодать Божью принес ты всем нам. Слава Господу! Апостолы порешили гнать тебя батогами да навозом, и грязью, слышь! Погоди ужо! Познают батоги!
Перекрестился, спросил:
– Окреп ли телом, Александра?
– Окреп, отец.
– Можешь ли пройти версты три али четыре?
– Пройду, отец.
– Ладно. Слушай тогда. Восхода солнца ждать нельзя, потому как апостолов надо потрясти! Такоже надо. Ох, надо!.. Ожирели, собакины дети. Придут гнать батогами, а тебя нету. Тут я скажу им, треклятым, как они посрамили знамение Господне и узрили нечистого чрез дурные помыслы свои. Скажу-тко, скажу!
Старец погрозил посохом.
– Надумал так, Александра: подыму сейчас Ларивона, и он поведет тебя, сын мой, версты за три к лесу, и ты там спрячешься. Пять днев поживешь там до субботнего моленья. В субботу явимся к тебе всей общиной, с песнопениями, со иконами древними и кобылицу ту приведем с жеребенком, слышь. И ты выйдешь из леса, яко праведник Исуса, и воспоем аллилуйю!
Лопарев ничуть не обрадовался такому торжественному вступлению в общину, тем более если кого-то сожгут.
– Не надо никого сжигать, – попросил Лопарев.
Старец пристально поглядел на него.
– До субботы пять дней, человече. Успеешь обдумать всю свою жизнь от истока до устья. Коль порешишь быть с нами, выйдешь к общине, и служба будет. Не порешишь – ступай себе с миром. Хоть на восток, хоть на запад.
Лопареву ничего другого не оставалось, как принять условия старца.
– Аминь тогда. Стань на колени, благословлю.
Лопарев опустился на колени.
– Теперь пойду будить Ларивона. Хлеба возьмет тебе, кружку там, баклажку для воды, серных спичек, чтобы огонь мог добыть, топор, чтоб в лесу жить.
Старец поднялся, опираясь на посох, постоял некоторое время, глядя на Ишим, пробормотал что-то себе под нос про бесноватых верижников и ушел, шаркая мокроступами.
Послышался подозрительный шорох. Лопарев оглянулся. Ефимия!
– Тсс! Все слышала, знаю, – промолвила полуночница, горячо схватившись за руку Лопарева. – Ой, хорошо сказал про знамение-то!
– Не было никакого знамения, – вырвалось у Лопарева.
– Было, было! – шептала Ефимия. – Верить надо, Александра, коль под Богом ходишь.
– А потом Елисея на кресте сожгут?
– Елисея-апостола?! Ой, кабы сожгли! Не старец, а лешак, чудовище поморское. Он бы тебя первый батогом ударил по голове, и ногами бы топтал, и грязью бы кидал! Кого жалеть-то! Не пустынник, а ехидна трехглавая! Слушай, Александра, не думай от общины уйти – сгинешь. На каторге али в цепях. В общине твое спасение. Не один Филарет возлюбил тебя, слышь. Идти мне надо. Может, позовет старец. Не уходи же, не уходи! Я в той роще найду тебя. Жди меня, жди!
Лопарев не успел собраться с духом, как Ефимия уползла. До чего же она проворная, бесстрашная и ловкая! Что сказал бы старец, если бы застал сноху возле телеги, жарко пожимающую руку будущему праведнику Исуса?!
VIЯвился Ларивон. Молчаливый, бородатый, с мешком и топором на левом плече и с толстущим батогом в правой руке. Поглядел на барина, как гора на мышь, прогудел в бороду:
– Пошли, што ль, барин.
Ночь играла ясными звездами. Возле берега шумели рябиновые заросли. Ларивон вышагивал впереди, что медведь, переваливаясь с плеча на плечо и ни разу не споткнувшись, и не оглядываясь на неловкого барина.
Шли часа три, не менее.
Слева – пологий берег Ишима, безмолвная степь, а справа по берегу – травы по пояс. Шелестящие, поющие. Из-под ног вылетали потревоженные перепелки. Впереди темнел лес.
Не доходя до леса, Ларивон остановился.
– Тамо-ко хоронись. Батюшка так велел, – указал Ларивон, сбросив в траву мешок и топор.
– Тут нет никакой деревни близко?
– Не хаживал в деревни. Не ведаю.
– А тракт далеко?
– Не ведаю.
Повернулся и пошел в обратную сторону.
Лопарев сел возле мешка, задумался. Потом лег на спину и долго глядел в небо. Такое ли оно в эту ночь над Петербургом или Орлом?
«Навряд ли я когда-нибудь увижу петербургское или орловское небо! Туда мне дороги заказаны. Одна дорога открыта: на каторгу!»
Но если он сам явится к стражникам, то наверняка его посадят в тюрьму и пошлют запрос царю: как поступить с ним после побега?
«Царь еще подумает, что я собирался бежать в Варшаву, и опять упрячет в Секретный Дом».
Ну нет! Лучше умереть здесь, в степи, чем еще раз быть узником Секретного Дома.
Завязь третья
IКудрявые темные березы, отчего вы так печально шумите пышной листвою? Неуемные птицы, о чем вы беспрестанно поете в березовой роще? Муторно на душе Лопарева – места себе не находит в тенистой роще.
Плещется тиховодный синий Ишим.
Минули сутки, вторые. На исходе третья ночь. Над Ишимом полыхает предутренняя зарница. Костер то потухает, покрываясь сединой пепла, то мигает Лопареву кроваво-красными глазами углей.
Кого и чего он ждет, Александр Лопарев? Ефимию? К чему она ему, жена сына Филаретова, возросшая в двух раскольничьих монастырях, повидавшая Наполеона? Или он ждет, когда к нему явится община с молитвами, песнопениями, с иконами и позовет его к себе как Исусова праведника?
«Не могу я принять дикарское верование, – думает Лопарев. – Как жить с ними, если они сами себя сжигают во имя святости старой веры? И что в той вере? Заблуждения, мрак?..»
Надо встать и уйти, пока не поздно.
«Но куда уйти? Куда? – в тысячный раз спрашивает себя Лопарев. – Велика ты, Русь, а деться некуда! Пустынна ты под тиранией венценосца, ох как пустынна! Одни сами себя гонят в безлюдье, куда-то в дебри на Енисей, другие идут на каторгу, третьи в поте лица своего добывают хлеб насущный и кормят царскую челядь, а сами живут впроголодь. И терпят, терпят! Доколе же ходить в ярме? Доколе?!»
IIНикуда не ушел Лопарев. Остался ждать Ефимию. Она же обещала найти его.
Утром Лопарев искупался в Ишиме. Дважды переплыл реку, набираясь остуды тела, а в сущности – хотел успокоить мятущиеся чувства.
Солнце повернуло на полдень. День выдался несносно жаркий и душный. Лопарев то встанет, то сядет, то выйдет из рощи в степь и ждет, ждет, когда же наконец появится Ефимия? А ее все нет и нет.
«Она придет. Не может быть, чтобы она забыла о своем обещании. Если только в яму посадили, тогда…»
Лопареву стало жутко. Он не может покинуть эту степь, не повидав Ефимии.
Порхают птицы, беззаботные, веселые, как будто вся березовая роща отдана им на вечную радость.
В зените золотистое облако.
И тишина, тишина. Первозданная…
Когда совсем не ждал – голос:
– Ты ли здесь, праведник Исуса?
Лопарев круто обернулся на голос и попятился. Ефимия ли то?
– Чего так испугался? – А голос, как мед текучий, и сладкий, и приятный, и до того липкий, что Лопарев не в силах оторвать взгляда от Ефимии. Это, конечно, она. Но как же она преобразилась! В синем нарядном сарафане с красной прошвой посередине, с золотой вышивкой по подолу. Под сарафаном батистовая кофта с вышивкой по рукавам, застегнутая на перламутровые пуговицы. Без привычного черного платка. Чудно! Кудрявящиеся на висках черные волосы схвачены красною лентой у затылка, отпущены по спине – струистые, чуть ниже плеч. Совсем не черница и не староверка. Лопарев ни разу не видел ее без платка и в такой богатой одежде. И в самом деле – княгинюшка.
Ефимия держится прямо, вызывающе. Глаза большие, блестящие, как черные камушки в родниковой воде, с лукавым прищуром. В припухлых, капризно вычерченных губах играет усмешка. Виднеется полоска широких зубов. Белых-белых. На подбородке ямочка. Такие же ямочки на пунцовых щеках, будто кто надавил пальцами. В руках Ефимии – маленькая иконка Богородицы, отделанная сканью и золотом. Ноги в шагреневых ботинках с высокими голенищами, застегнутыми на пуговки.
Лопарев оробел, утратил дар речи и чувствовал, как прямо в жилы ему льется кипяток из ее черных глаз. На вид совсем юная и хрупкая. Но если бы он мог знать, какая сила сокрыта в ее красивом и спокойном теле!..
За спиною Ефимии толпились толстые березы, выросшие из одного корня.
Лопарев навсегда запомнил Ефимию на фоне трех берез.
– Ждал меня? – Ефимия поклонилась в пояс, прижимая иконку к ложбине между грудей.
Лопарев кинулся к Ефимии, но она дико отскочила.
– Погоди, Александра. Не подходи, – проговорила она и поспешно перекрестилась. – Возьми палку и бей. Лупи меня, лупи!
Лопарев вытаращил глаза:
– Что ты, Ефимия?
– Али забыл, как толковал тебе старец Филарет?
Лопарев, конечно, забыл.
– «Алчущего накорми, жаждущего напои… бо се есть Божья любовь, Александра! Блудницу батогом гони, лупи, бо се есть бесовская любовь», – напомнила Ефимия слова старца и опустилась на колени.
– И я пришла, видишь. В наряде пришла федосеевском, какой дядя мой, Третьяк, сохранил от покойной матушки. Если бы старец узрил меня в этом наряде, на огонь поволок бы, как ту Акулину. Да не все, Александра, под волей старца. С общиною в Сибирь идет мой дядя Третьяк. Потому: третьим сыном был после мово покойного батюшки. Кабы не дядя Третьяк да не Юсковы, сгила бы я. Убил бы меня зверь окаянный, Мокей Филаретыч, крепость моя страшная! Прости меня, Богородица Пречистая.
Ефимия истово перекрестилась.
– В Писании сказано: жена да убоится мужа своего. Рабыней станет по гроб жизни. Нет! Клянусь светлым ликом материной иконки, не стала я рабою, не стала я женою Мокея, хоть и повязала меня судьба с ним. И никогда не буду ничьей рабыней. Родилась я на свет вольной птицей, и только сама черная смерть, худая немочь, укоротит мой дух и спеленает меня по рукам и ногам.
Ефимия трижды поцеловала иконку.
– К тебе пришла, Александра! Видишь какая. Смотри же, смотри блудницу, праведник.
– Я не праведник, Ефимия.
– Не говори так! Ты – праведник, коль на восстание пошел супротив царя и войска сатанинского. Не убоялся. Кланяюсь тебе в землю пред чистым небом, пред ясным солнышком. И как на небе нет сейчас черной тучи, так и в моем сердце нету тьмы, а есть радость зрить тебя, кандальника. Жаждет душа моя света, Александра. Не блудница я, нет! Не верь наветам, если кто чернить будет меня. Душа моя измучилась, а радости не видела. Правду говорю. Нет в моем сердце жалости к Мокею Филаретычу, хоть и спас он меня от лютой стражи собора. Стала я невольницей, а женою никогда не была, хоть породила сына. И горько мне, и тяжко!.. Не жить мне с Мокеем в мире и согласии, как не живет кровожадный коршун с малою горлинкой. Клянусь святым нательным крестом!..