bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 16

Хоть и спас меня Мокей от страшной казни, но не было в моем сердце тепла к нему. Стала говорить с ним про Писание, он махнул рукой: «Ты, говорит, про Писание толковать будешь с моим батюшкой. А мое дело – охота, промысел в море».

Как я ни умоляла дикого человека – он преодолел мою силу, овладел телом да еще измывательство учинил: «Пошто, говорит, тело твое студеное, как из воды вынутое?» А того понять не мог: откуда телу горячему быть, коль берут его силой?

С той поры возненавидела я Мокея Филаретыча, да бежать мне было некуда. Куда бы я ни сунулась в Поморье – угодила бы на цепи в каменные подвалы собора.

Проведал Мокей про Амвросия Лексинского и долго допытывался, как я жила со старцем. Греховно ли? Не ведьма ли я? Изводил меня долгими ночами, как огонь лучину. «Ну, думаю, не жить нам двум на земле!» – до того мне тяжко было.

Когда в Поморье заявилось царское войско, мой дядя Третьяк с Юсковым семейством бежали с Лексы на Сосновку и тоже приняли крепость Филаретову, только б не погнуть голову перед анчихристовым войском. Потом в Сибирь собрались.

Вот и едем мы. Ехали летом, и осенью, и зимой, и вот опять настало лето. Еще далеко, говорят, до Енисея!..

Вот и вся исповедь моя перед Богородицей Пречистой и перед тобою, Александра. Суди сам, какая есть. Ничего не утаила, и ни о чем больше не спрашивай.

VI

Тихо шумели березы, как бы умиротворяя, но Лопареву припомнились и первые допросы у графа Бенкендорфа и генерал-адъютанта Чернышева, и следственная комиссия с ее каверзными вопросами; Сперанский, которому царь доверил определить степень виновности и меру наказания для каждого декабриста; и допрос царем; и тесная камера в Секретном Доме; и мутное наводнение тюремной решетчатой тишины, когда все внутри натянуто в звенящую струну, и ты все слушаешь, слушаешь звуки, исходящие из собственного сердца, и кажется – настал конец жизни; и побег с этапа, – все это разом опеленало Лопарева тревогою, беспокойством, и он, глядя на Ефимию, невольно проговорил:

– Как ты все это пережила?

Ефимия опустилась на колени, поклонилась в землю.

– Пережила и радуюсь, радуюсь! Судьба смилостивилась и послала мне человека, пытанного железом, которого примет община, и он пойдет с нами в Сибирь, до Енисея. Радуюсь тому, Александра! Не ведаем мы страха, не ведаем неволи. Слушай, будь Исусовым праведником, и ты всегда будешь со мною, и я откроюсь тебе сердцем, как птица крыльями навстречу воздуху. Ты вышел из мертвых, чтобы жить вечно. Будь таким, и я жена твоя перед Богом!

И само солнце будто плеснуло жаркими лучами. И птицы примолкли в роще…

– Приди же, приди ко мне, возлюбленный, и я открою уста для твоего сердца, – тихо молвила Ефимия, простирая к Лопареву руки. – Пусть нашим ложем – трава зеленая; пусть крышею дома – небо синее; пусть виноградниками моего сада будут шумящие березы! Я жду тебя!..

У Лопарева горело лицо и сохли губы.

– Ефимия! Сестра моя! Подруга моя!

– Говори же, говори. Ибо слова твои слаще вина. Не смотри на меня, что я телом смугла, ибо солнце опалило меня на большой дороге. Я шла и ждала тебя, как солнце ждут после темной ночи. И ты явился ко мне из ночи, и я первая узрила тебя и дала тебе воды утолить жажду и любовь свою! Ты не видел рук моих, не зрил моих глаз, ибо в теле твоем замерла жизнь, а я была рядом с тобой, и никто про то не ведал!.. Ты звал меня в беспамятстве чуждым именем, да я не верила тому, думала: «Меня, меня зовет!..»

– Тебя, тебя, Ефимия!

– Тогда я сказала себе: «Он будет мужем моим перед Богом. Он пришел ко мне в железе. Я хочу, чтобы он был волен, как птица!» Я тайно жила с тобою неделю, сторожила твой сон, гнала хворь, хоть ты и не ведал, что есть такая живая плоть, которая любит тебя пуще всего на свете!.. Не подходи, слушай… Зрить хочу тебя, просветленного и ясного, как вот солнышко. И пусть твои горячие руки после стылого железа обнимут меня и найдут тепло! Я – твоя. И пусть в общине знают тебя как праведника, для меня ты будешь вечной радостью. И я скажу: «Мирровый пучок – возлюбленный мой, и он у моей груди пребывает. Как кисть кипариса, возлюбленный мой, и я навсегда отдам ему свои виноградники!..» Как не повторится ночь, так не воскреснет вчерашнее, прожитое. Лист опавший не подымется вновь на древо жизни; трава сожженная не станет вновь зеленой. Будь моим возлюбленным перед Небом и Богородицей Пречистой, и я скажу тебе: не рабыню нашел ты, а верную подругу, с которой и горе не бывает горьким. Пусть весь пламень моей души будет твоим огнем. Пусть живу я твоим сердцем, ибо я – жена твоя перед Небом чистым. И не бесовская то любовь, а Божья, Божья! – в исступлении говорила Ефимия, глядя в глаза Лопарева.

– Подруга моя, возлюбленная моя, – бормотал он.

– Твоя, твоя! На веки вечные! – молвила Ефимия. – Скажи, что ждешь ты ото дня грядущего? Тьмы или света?

– Света, света жду!

– Пусть стану я для тебя вечным светом! Ищу я, ищу, возлюбленный мой, не покоя, не богатства, а прозрения от тьмы, кипения и огня!.. В глазах моих нет тьмы, а есть пламень. И этот пламень никогда не угаснет, доколе ты будешь со мною вместе.

– Мы уйдем из общины.

– Нет, нет, Александра! Нельзя уходить. Из крепости в крепость не уходят. Ты будешь праведником и пробьешь тьму невежества. И я помогу. Пусть нам будет трудно, но люди должны прозреть – в том счастье великое!.. Ты видишь, еще не отросла моя коса, отрезанная игуменьей Евдокией, еще в душе не залечились раны пережитого испуга, когда меня во власянице тащили на веревке к телеге, но я не та, какая была в ту пору. Нет той Ефимии. Есть другая, какую никто не знает. Только ты один. Перед тобою открылась вся, как зарница на небе… Иди ко мне, возлюбленный мой, муж мой! – И протянула Лопареву зовущие руки.

VII

Сказывают старообрядцы: судьбами людей наделяет Бог с высоты седьмого неба.

Еще толкуют: в одной руке у Бога судьба, а в другой – горючая, как пламя, любовь, какую редко кто из баб ведает на святой Руси. Точно Богу известно, что русской бабе любовь ни к чему, – некуда ее употребить. Как вышла замуж, народила детишек – тут и конец бабьей любви. То свекор ворчит, то свекровка клюкой стучит, то муженек попадется – ни колода, ни вода у брода. Перешагни – не встанет, перебреди – груди не замочит.

Румянцем зальется белица, когда ее невинного тела коснется рука мужская. А через два-три года – пустошь в душе, и глаза словно выцвели и спрятались внутрь, как горошины в стручок: не сразу сыщешь, что в них было в девичестве.

В редкости падает на избранницу любовь: водой не залить, хмелем не увить и цепями не спеленать; она горит до самой старости…

Такая любовь таилась и в сердце Ефимии и сейчас выплеснулась на беглого кандальника, и он впервые узнал, как горяча бывает и неистребима женская любовь, подымающая человека со смертного одра.

От солнца ли полуденного, истомного, от духмяных ли трав, обволакивающих, как туманом, от жарких ли поцелуев Ефимии или от ее пронизывающих слов, бередящих душу, у Лопарева кружилась голова, щемило сердце, и он беспрестанно твердил одно и то же: «Не уходи, не уходи… Ради бога, не уходи!»

– Идти надо, возлюбленный мой, – шептала Ефимия, глядя в небо сквозь сучья березы. – Я еще травы должна собрать, чтоб духовник не заподозрил. Глаза у него, как у змея, а сердце каменное.

– Я его ненавижу!

– Тсс… – Ефимия закрыла ему ладонью губы и чему-то усмехнулась. – Жить надо, Саша! Ты просил, чтобы я тебя так называла, помнишь?

Лопарев ничего не помнил.

– Ядвигой меня звал. Семь ночей звал, и я откликалась на твой голос. В уста целовал меня, руки целовал… Богородица Пречистая, прости мне тот грех!

– Не было у меня любви с Ядвигой, – сказал Лопарев. – Нас повязала клятва.

– Какая же?

– Царь не дознался, комиссия не дозналась, а тебе скажу. Я был узами братства связан с польскими патриотами. Не знаю, когда сбудется, но вся Польша восстанет за свою свободу!

– С католиками какое же братство?

– Не с католиками, а с такими же поруганными, как и все мы, русские. Клянусь девятью мужами славы – восстание еще будет! От Польши до Москвы. Вся Россия займется огнем…

– Ты говорил такое, когда сам огнем горел. И такую же клятву давал: «девятью мужами славы». Какие это мужья?

Лопарев сказал, что девятью мужами славы считались три иудея – Иисус Навин, Давид, Иуда Макковей; три язычника – Александр Македонский, Гектор, Юлий Цезарь; три христианина – король Артур, Карл Великий и Гектор Бульонский.

– Ой, ой, сколько! – усмехнулась Ефимия. – Я знаю только двух: Иисуса Навина и Давида. Не Иисуса, а Исуса, как называют правоверцы…

Солнце клонилось к вечеру, а Ефимия все еще никак не могла расстаться с возлюбленным.

– Господи, что скажу батюшке Филарету? Беда мне, Александра, беда! Не дай Бог, если он что заподозрит…

– Я же говорю: уйдем из общины, – напомнил Лопарев.

– Куда же, Саша? Куда? К еретикам или царским висельникам? Ни ты не вольный, и я птица со связанными крыльями. На первой же версте остановят и тебя повяжут в цепи. А как же я? Куда тогда?

Лопарев ничего утешительного придумать не мог. Сам знал: куда ни сунь нос – чужие. Ни вида на жительство, ни знакомых в неведомой Сибири.

Ефимия догадалась, о чем думал.

– Одна у нас дорога – в общину. Бог даст, и щель откроется, тогда уйдем.

– Как ты будешь с Мокеем, когда он вернется?

– Не надо, Александра, и без того страшно… Пойду я, милый, не держи меня: сами себя погубить можем. Прости меня. Я ждать буду «Исусова праведника», помни. Другой дороги нет, Александра. Ждать надо. Терпеть надо. Вся Русь терпит, слышь!

И ушла…

VIII

Минул пасмурный субботний день, и настал вечер. Лопарев сидел у костра, в который раз перечитывал пачпорт странника-пустынника:

«Объявитель сего, раб Божий Исуса Христа, праведник, уволен из Иерусалима, града Божия, в разные города и селения святой Руси ради души прокормления. Промышлять ему праведными трудами и работами, еже работати с прилежанием, и пить и есть с воздержанием. Против всех не прекословить, убивающих тело не боятися, и терпением укреплятися, ходить правым путем во Христе, дабы не задерживали бесы раба Божия нигде. Аминь. Утверди мя, Господи, во святых заповедях стояти, и от Востока – тебя, Христе, к Западу, сиречь ко Анчихристу не отступати. Господи Исусе, просвещение мое и спаситель мой. Аще ополчится на мя полк, не убоюся. Покой – мой Бог, прибежище – Христос, покровитель – Дух Святой. А как я сего не буду соблюдати, то опосля много буду плакати и рыдати. А хто странняго мя приняти в дом свой боитися, тот не хощет с господином моим знатися. А царь мой и господин – Исус Христос, сын Божий. Аминь.

Дан сей пачпорт из Соловецкой обители праведников на один век, а по истечении срока явиться мне на страшный Христов суд. Имя праведника – Раб Божий, опричь других имен нету. Явлен пачпорт в святую ризницу Соловецкого монастыря, и в книгу животну под номером будущего века прописан, и печатью Обители праведников припечатан на веки вечные. Аминь».

Пачпорт написан был тушью на толстой бумаге, уже пожелтевшей, с переломами на сгибах. Стояли какие-то неразборчивые подписи соловецких праведников и большущая печать.

С такими пачпортами во времена Разина и Пугачева соловецкие странники хаживали по всей Руси, из губернии в губернию. И если праведник умирал в дороге, пачпорт передавался в другие надежные руки, и слово Божье шло дальше. Потому-то в пачпорте и не указывались имя владельца и его приметы. И кто знает, кто и где скитался по Руси с этим «пачпортом, прописанным в книгу животну под номером будущего века» до Амвросия Лексинского, покуда он не попал в руки Ефимии, а от нее – к беглому Лопареву…

Не хотел бы Лопарев предъявить этот сомнительный пачпорт старцу Филарету, но он дал слово Ефимии, что явится в общину с пачпортом, неведомо кем оставленным на суку березы.

Субботняя ночь…

Где-то в степи вышел из рощи и увидел, как вдали двигалась черная поющая лавина людей, озаряемая трепетными огоньками свечей. Пение все ближе и ближе.

«Это же все вздор, и я должен поверить во всю эту чепуху да еще представиться каким-то пустынником с дурацким пачпортом!» – думал Лопарев, а поющая толпа придвинулась саженей на сто от рощи.

Впереди шел старец Филарет и вел кобылицу. Но жеребенка не было с ней: не поймали, может?

Кобылица скакала на трех ногах…

«Исусе сладкий, Исусе сладчайший, Исусе пресладкий, Исусе многомилостивый…» – трубно тянули выступающие впереди праведники-апостолы с иконами. Некоторые старцы были увешаны веригами, ружьями, чугунными гирями на веревках; а один из пустынников горбился под тяжестью деревянной бороны. И все это двигалось, крестилось, орало.

Остановились саженях в тридцати от Лопарева и зажгли множество свечей, озаривших равнинную степь.

«Благослови еси, Господи Боже, Отец наш, хвально и прославлено имя Твое вовеки!..» – затянул Филарет.

– Аллилуйя, аллилуйя!

У Лопарева одеревенели ноги – шагу ступить не мог. Вот так же, наверное, орали молитвенное песнопение в судную ночь, когда жгли у березы Акулину с шестипалым младенцем.

Филарет в облачении духовника подошел к Лопареву на шаг, поднял золотой крест, спросил:

– Ты ли здесь, человече, посланный нам знамением Господним?

У Лопарева едва повернулся язык…

– Здесь я…

– Прощаешь ли нам тяжкий грех, когда мы прогнали тебя из общины и знамение Господне попрали, яко свиньи?

– Прощаю, отец…

– Воспоем аллилуйю, братия и сестры, и ты с нами воспой, человече…

Пропели аллилуйю.

– Скажи нам, человече, примешь ли ты веру древних христиан, какие с топором и ружьями на царя пойдут, на попов бесноватых, а веры праведной не переменят?

У Лопарева градом катился пот с лица.

– Принимаю…

– Благословен еси присно… – загудел старец и после короткого псалма опять спросил: – Не было ли тебе, человече, какого видения в роще, опричь того, когда Бог послал тебе кобылицу с жеребенком и вывел к нашей общине?

Толпа придвинулась полукружьем и замерла, распахнув сотни жадных глаз.

– Сказывай, человече.

Делать нечего – надо говорить.

– Может, то сон был, не знаю, – начал Лопарев. – Лежу я так у трех берез в роще, где у меня костер горел. Думаю, как мне жить? Как правое дело вершить? Как слово просветления людям нести? И будто слышу, кто-то глаголет мне: «Грамоте обучай отроков, чтоб могли писать и читать, живи как праведник, и радость будет». Потом вижу: на суку березы висит какая-то тряпица. Откуда, думаю? Будто не было тряпицы, когда костер разжигал. Поднялся и снял тряпицу. Тряпка вся истлела, а в той тряпке – пачпорт раба Божьего из Иерусалима.

Толпа чуть отпрянула, и сам старец на шаг отступил. У Лопарева дух захватило: вдруг изобличат с позором да по шее дадут?..

Восковые свечи мотаются огненными косичками.

У Лопарева пересохло во рту.

– Может, кто подшутил надо мной, не знаю, – пробормотал он и развел руками.

Первым опомнился старец. Подошел к Лопареву, попросил показать «пачпорт».

Кто-то из пустынников подсунул старцу икону, на которой разложили восемь лоскутков пачпорта. Долго читали старинную славянскую вязь, буква по букве, и вдруг старец воздел руки:

– Чудо свершилось, чудо! Бог послал к нам праведника из града Божьего Иерусалима!

Глазастая суеверная толпа рухнула на колени.

– Чудо, чудо! – вопили мужики во все горло.

– Чудо, чудо! – визжали старухи.

Старец Филарет упал на колени перед Лопаревым и ткнулся лбом в землю.

– Чудо, чудо!

Лопареву стало стыдно и страшно…

– Всенощную, всенощную! – шквалом пронеслось из конца в конец.

Начали всенощную службу.

Лопарев показал на березу, с которой он снял тряпицу с пачпортом. Возле березы соорудили алтарь, прилепили множество свечей на сучьях, и роща огласилась песнопением.

IX

…После сожжения Акулины с младенцем на обширной елани остался торчать огарышек березы, как черный палец проклятия, грозящий небу.

На огарышек по велению старца Филарета прибили осиновую перекладину – и вышел бело-черный крест.

На крест привязали веревками пустынника апостола Елисея: «Не вводи во искушение, собака грязная!» Это ведь Елисей смутил общину, когда сказал, что видел собственными глазами, как на лбу кандальника, приползшего на карачках к становищу общины, торчали рога Сатаны, а потом вдруг спрятались.

Пустынники со старцем-духовником порешили так: пусть Елисей висит на кресте до того часа, когда в общину вернется праведник, какого Бог послал со своим знамением. Если праведник не простит Елисея, тогда его надо сжечь как еретика и пепел развеять по Ишиму-реке.

Для сжигания Елисея припасли сухой хворост и приволокли на волокуше большую копну сена.

За пять суток жития на кресте Елисей до того почернел, будто его коптили, как поморскую воблу, над дымом.

Первые двое суток Елисей пел псалмы и молитвы.

На третьи сутки от неутолимой жажды перехватило горло, и Елисей не то что петь – шипеть не мог.

В ночь на четвертые сутки полоснуло дождем, и Елисей, задрав бороду, напился воды и окреп.

Поднялось солнце, прижгло лысину, и он, как ни силился, ни одной молитвы припомнить не мог – из головы будто все выпарилось, как вода из чугунка на огне.

«Господи, пощади живота мово, отошли солнце в тартарары, прими мя, Сусе!» – бормотал Елисей.

Ни стона, ни жалобы, конечно, никто не слышал. Разве мыслимо вопить Божьему мученику, как той поганой бабе Акулине!

Власяница впилась в тело, но Елисей не чувствовал ее на своей продубленной коже – привычно.

Хвально так-то во имя Исуса принимать мучения. Радость будет на том свете.

На копну сена и на хворост, припасенный для его сжигания, глядел как на благодать. Если бы его подожгли, он бы еще нашел в себе силы затянуть: «Исусе сладкий, Исусе пресладкий, Исусе сладчайший…» – с песнопением отлетела бы душа Елисея на Небеси, ну а там, в рай Божий. Куда еще?

К субботнему молению успокоился. Обвис на кресте, как мешок с костями, и голову уронил на грудь. Успокоение настало. Ни боли в суставах, ни жажды в глотке. Хвально, хоть и помутился рассудок. С Исусом разговаривал, как с пустынником, и благословение принял двумя перстами. Слышал, будто мимо проходили с песнопениями, но никого не видел: глаза глядели в землю, и шея окостенела – башку не поднять.

Мало того, что привязан на крест, так еще и пудовая чугунная гиря оттягивает правую ногу.

Полуночная прохлада остудила тело апостола Елисея, но он ничего не чувствовал: обтерпелся праведник.

Кажется, опять послышалось песнопение?

Гудит земля, поет, ликует!..

«Хвально, хвально! – радуется Елисей. – Отмучился, должно, в земной юдоли, Господи, помилуй мя! Прими мя на Небеси… отверзни врата Господни… аллилуйя…»

Кто-то взял Елисея за бороду.

– Жив али нет, раб Божий?

Елисей таращил помутневшие глаза, но решительно ничего не соображал: где он и что с ним? Может, опять в избе старца Филарета и братья-пустынники, прозываемые апостолами, пытают его каленым железом как еретика, совратившего общину? «Жги его, жги, пречистый Ксенофонт! – слышит Елисей голос Филарета. – Иуде посох пообещал, а он нас всех нечистым духом омрачил. Иуда!» Елисею надо бы крикнуть, что он не еретик, а праведник. Но ему мешают. Кто-то усиленно трясет его за бороду. «Елисей, Елисей?!» – слышит сладостный голос. Может, он на Небеси и святой Петр вытряхивает из его сивой бороды земную пыль? И свечки горят будто. Или то звездочки Божьи? И ангелы со архангелами услаждают его душу райским песнопением? «Хвально так-то, хвально!» И тут же мысль Елисеева угасла, как свеча, задутая ветром.

Елисей глубоко вздохнул и потянулся…

– Преставился раб Божий!

Старец Филарет набожно перекрестился и затянул поминальный псалом.

Лопарев вытаращил глаза на распятого Елисея и машинально, не помня себя, трижды перекрестился щепотью…

Филарет отступил на шаг в сторону и подал знак ладонью своим верным апостолам, чтоб они помалкивали, будто и не видели еретичного кукиша новоявленного пустынника с пачпортом. Сам Лопарев, конечно, не подозревал, какую великую беду навлек на себя щепотью!

– Сымите! – махнул рукою старец.

Тело во власянице сняли с креста, положили на землю возле березы, сложили на груди руки и укрыли сеном. Потом выкопают яму и захоронят Елисея без колоды. Был бы рядом красный лес, как в Поморье, – сосны, пихты, лиственницы, тогда бы выдолбили Елисею колоду-домовину. Но красного леса нет, а из березы колоду не выдолбишь.

Трое пустынников, таких же сивобородых, вечно нечесаных, как и Елисей, остались возле тела петь псалмы.

Возрадовались женщины, особенно белицы и молодухи:

– Мучитель наш помер!

– Иуда окаянный! Так и зырился, так и зырился!

– Кабы не он, Акулину бы не сожгли.

– Это Елисею привиделось, будто в яму к Акулине сиганул нечистый дух в виде белесого дыма.

«Как же порушить дикую крепость? – думал Лопарев, когда после всенощной вернулся со старцем к той же телеге, где его выходила от смерти Ефимия. – Чему они верят, эти люди, пребывающие во тьме и невежестве? Одну сожгли живьем с младенцем, другой на кресте умер. И все во имя Исусово? Во имя святости старой веры? Да что же это за вера?..»

X

Но где же Ефимия?..

С того дня, как она пришла к нему в рощу, и нарядилась там в сарафан и батистовую кофту, и пропела ему песнь любви, назвала его возлюбленным своим и мужем, он ее не видел. Искал глазами на всенощном моленье – не нашел: мужики заслоняли женщин. И возле распятого Елисея Ефимии не было. Где же она?

Старец Филарет что-то уже чересчур прилипчиво поглядывал на Лопарева, будто впервые видел.

– Возрадовался я, сын мой, – заговорил Филарет, и лицо его посветлело, смягчилось. – Бог послал те пачпорт пустынника, благодать будет!.. Набирай силы, живи… Ежли надумаешь отроков обучать грамоте, и я помогу в том. Писание прозрею. Славно! Бог даст, передам те из рук в руки посох духовника и крест золотой, чтобы не порушилась старая крепость, какую заповедовал нам сохранять мученик Аввакум. Аминь.

Лопарев поклонился старцу: «Если бы мне твой посох, настал бы конец крепости».

– Как теперь жить будешь, раб Божий? В моем ли становище аль перейдешь к пустынникам?

– Мне хорошо было под телегой, отец.

У старца зло сверкнули глаза, чего не заметил Лопарев.

– Как хочешь, так и будет. Семей у нас множество – более шестиста душ. И гурт коров у нас, и два табуна лошадей, и птица всякая. Прибыльно живем, раб Божий. Общиною. Всяк по себе не тащит богатство под свою руку. Общинное достояние. И пропитание у всех едное, из одних сусеков. Такоже проживали в Поморье, с тем в Сибирь пошли. По душе тебе экий порядок?

– По душе, отец.

– Спаси Христос! Опосля того, как Бог послал те пачпорт раба Божьего, можно ли тебе зрить бабу?

Лопарев смутился и ответил глухо:

– Каждый мужчина, отец, от женщины рожден. От Евы отошли первые люди, от тех людей еще люди, а потом и мы народились.

– Благостно глаголешь, – прогудел старец, тяжело опираясь на пастырский посох. – Баба – она тоже тварь Божья. Вот хоша бы Ефимия.

Лопарев вздрогнул, точно от удара. Старец заметил, но виду не подал.

– Что Ефимия?

– Еретичка.

– Еретичка?

– Опеленала, ведьма, сына мово Мокея. Еще в Поморье, когда белицей проживала…

И тут Лопарев услышал от Филарета, как еретичка Ефимия возопила в монастырской келье и к ней явился нечистый, завладел ее душой и телом, а потом… погнал к святому пещернику Амвросию Лексинскому. Пещерник будто отбивался от еретички крестом, бил батогом, но искусительница оборотилась в муху и порчу навела на сухари. И когда Амвросий сожрал сухари, дух вышел из него, «яко вода из дырявой посудины»…

– Сидеть бы еретичке на чепи в каменном подвале с донной водой, – продолжал Филарет, – да сын мой Мокей украл ее от стражи собора. Я-то не ведал, какова она белица! Ох-хо-хо!.. Как узнал, тащить хотел на собор, да Мокей сдурел и уволок ее к морю, и там проживал с ней года за три так. Потом возвернулся ко мне в общину на Сосновку! «Очистилась, грит, Ефимия-то». Эко!.. Бил дурня, да мало.

У Лопарева – холод за плечами. Так вот каков «милостивый старец»!..

– Была ведьма и есть, – долбил старец. – Ни в чох, ни в мох не верует. Псалмы Давидовы и песни Соломоновы, слышь, перекладывает на мирской язык да пишет их в свои тетрадки. Пожег я те тетрадки и клюшкой лупил, чтобы вразумить нечестивку. Ох-хо-хо! Как присоветуешь, гнать ведьму из общины аль на судное моленье выставить?

У Лопарева дух перехватило. Ефимию – на судное моленье? За что? За какие-то песни Соломоновы?

Старец таинственно сообщил:

– У одной бабы, слышь, от нечистого младенец народился о шести пальцах. И рога на лбу пробивались. Сожгли ту бабу. Ведаешь ли?

На страницу:
7 из 16