Полная версия
Над Самарой звонят колокола
Гости вошли, потолклись у порога и с разрешения коменданта уселись на лавку, молча переглянулись между собой, словно совещаясь, кому первому спрашивать.
– Какую весть с-под Оренбурга принес курьер? – не выдержал и нарушил молчание Хопренин, потеребил себя за седые, отвислые усы. Левый глаз, полуприкрытый надорванной бровью, слезился – память о давней стычке с набеглыми киргиз-кайсацкими ватажниками под Оренбургом.
Капитан Балахонцев, озлясь невесть на кого, довольно грубо ответил:
– Самозваный Петр Федорович – унеси его буйным ветром! – берет крепости по Яику. Уже под Оренбургом недалече, должно, под Татищевой теперь. На днях на чай к господину губернатору пожалует!
– Вот те на-а-а, – протяжно выдохнул Данила Рукавкин. – А я-то надеялся… – Продолговатое лицо, покрытое сеткой мелких морщин под глазами и у рта, вытянулось еще больше. Седая борода дернулась раз-другой, и Данила тут же погладил ее: нервы начали сдавать. – Выходит так, что черный вестник это был. А мы с Петром, сюда идучи, радовались, что усмирение на Яике началось… Стало быть, набравшись храбрости великой, топили мыши кота в помойной яме, да сорока, мимо летя, стрекотнула: «мертвого тащите, глупые!»
– Наш-то самозванец невесть когда издохнет, чтобы топить его в помойной яме! – огрызнулся капитан Балахонцев на многословие купеческого депутата. – Тамошние крепости против Самары куда сильнее… Одного в ум не возьму – отчего губернатор столь непростительно мешкает? Чего ожидает?
Поручик Счепачев высказал мысль, которая все настойчивей возникала и у него, перерастая из догадки в уверенность:
– Господин губернатор не мешкает, да казаки предаются к тому самозванцу, вымещая злость за недавнее кровопролитие… Вспомните, каково вел себя в Яицком городке генерал Траубенберг. Не зря говорят в народе: кто поросенка украл, у того в ушах долго верещит…
– Воистину так, что злая совесть стоит палача, – поддакнул Петр Хопренин. – Не смогли миром удержать казаков в спокойствии, не угомонили ненасытного атамана и его старшину, теперь великим бунтом все обернулось.
– Не кинулся бы тот самозваный царь на Самару, – перекрестился на иконостас Данила Рукавкин. – Тогда и нам лиха не миновать!
– А нам не миновать на перекладинах качаться, – сквозь зубы добавил капитан Балахонцев. – Солдат в гарнизоне две роты, но из них весьма мало годных к походной службе, все больше старые, увечные после прусской кампании да малолетки, не обученные толком. На валу земляной крепости – срам сказать! – коровы пасутся! В общем, сплошной разор и запустение, а не военная крепость у нас.
Данила Рукавкин хлопнул ладонью о колено, твердо сказал:
– Стало быть, надобно весьма спешно крепость чинить! А округ всего жилого города рогатками обнести, чтоб мятежники нечаянно не въехали к нам. Случится городу в осаду сесть – из Симбирска да из Казани сикурс непременно пришлют. В стародавние времена, сказывали, не раз и не два садилась Самара в осаду от ногайцев да калмыков. И ни единожды не была ими взята и порушена.
Капитан Балахонцев в сомнении покачал головой, задумавшись над предложением купеческого депутата, аккуратно поскреб чисто подстриженным ногтем горбинку носа, потом безнадежно махнул рукой.
– Денежной казны на такие работы у меня вовсе нет. Город в полторы версты длиной протянулся вдоль Волги, а вместе с земляной крепостью и откосами вдоль реки Самары надобно укрепить верст до пяти… Мыслимо ли моими инвалидами сделать такое?
– Денег местное купечество, да отставные офицеры, да церкви могли бы собрать купно, – настаивал на своем предложении Данила Рукавкин. – На те деньги и людей наняли бы из соседних деревень на земляные работы. Поселенцев, что в Самаре теперь ждут высылки, взять в работу…
– А от Оренбурга до Самары походным маршем десять дней ильбо чуток больше, – высказал свои резоны поручик Счепачев. – По сорок верст в день на телегах да верхом. Что сделаешь за эти десять дней?
Данила Рукавкин с удивлением вскинул на поручика глубоко запавшие глаза, молча пожал плечами, как бы говоря: мое дело предложить, а вам, государыней поставленным к службе, решать. Вам и ответ держать суровый, ежели какой конфуз произойдет.
Помолчали. Петр Хопренин завозился на лавке, собираясь встать, потом все же спросил:
– Провинциальную канцелярию уведомили?
Капитан Балахонцев медленным кивком подтвердил, добавив:
– И симбирского коменданта господина полковника Петра Матвеевича Чернышева рапортом от себя уведомил. Да и курьер к нему помчался от нас только что… Думается мне, всенепременно последует указ Правительствующего сената к казанскому губернатору без мешкотни снаряжать крепкий воинский сикурс и по Самарской линии крепостей спешно идти под Оренбург. Тогда и нам не миновать военного похода со своими способными солдатами, и казаков наших могут в поход взять. – И неожиданно к Даниле Рукавкину с вопросом: – Есть ли какие вести от внука из Яицкого городка?
Хитро спросил комендант, не сказав «от больного внука», и Данила Рукевкин весь поджался, чтобы не выдать душевной скорби.
– Не было покудова из того городка никакой оказии. Лекарь надежный, его и Тимофей Чабаев отменно знает, года два тому назад он ему кровь пускал, как дурно сделалось от тамошней жары. – А про себя Данила подумал: «Надобно мне быть весьма осторожным с этой бестией – Балахонцевым. Вона как глаза щурит – не иначе кот умыслил мышь закогтить». – Ну, нам пора и к домам своим.
Данила Рукавкин поднялся, за ним нехотя встал и Хопренин, простились с комендантом и пошли, не успокоенные, а еще более растревоженные вестями из-под Оренбурга.
– Будем жить, Данила, – глубокомысленно изрек Петр Хопренин. – Жить, что бы там Господь ни сотворил на земле… Распутья бояться – так и в путь не ходить, не так ли, караванный старшина?
– Воистину так, Петр. А тем боле нами с тобой и похожено и поезжено по земле уже предостаточно… А все же зря комендант вот тако сидит сложа руки, дел никаких не делая. Себе же во вред, потому как ждать нам днями из-под Оренбурга всенепременно пакостных известий, – добавил Данила Рукавкин, поглядывая на темную, будто спать улегшуюся под густым туманным покрывалом, остывающую после жаркого лета Волгу.
И как в воду глядел старый купец – через неделю пришла весть: самозваный царь окружил несметным войском Оренбург, закрыл в нем губернатора Рейнсдорпа, а на юге от Самары запылали помещичьи усадьбы – первые искры невиданной прежде на Руси крестьянской войны.
Глава 2. Государю служить готовы…
1Взбешенный небывалой дерзостью смело стоящего перед ним конюха, Матвей Арапов вызверился на него кровью налитыми глазами, рванулся из кресла и так сильно хлопнул ладонями, что их ожгло болью, словно кипятком ошпаренные. В господскую горницу тут же вскочили четыре дюжих дворовых во главе с приказчиком Савелием Паршиным и замерли в недоумении: чужих никого, а барин бранит своего названного сродственника Илью Арапова.
– Савелий, вязать холопа! Пятьдесят батогов ему! Да в амбар под замок. Проголодается за недельку – живо в разум войдет! Хватайте, чего истуканами встали? Воли захотел? Я те покажу волю! Будешь помнить, мужик, вековечную истину: где волк прошел, там весь год овцы блеют! В батоги!
Дворовые кинулись на Илью. Савелий поспешно снял с себя гашник и сунулся в свалку – вязать руки, но, получив крепкий удар в черное, будто обмороженное лицо, отлетел к стене, повалив при этом подставку с цветочными горшками. На полу захрустели коричневые, облитые глазурью черепки.
– Псы смердячие! Меня, вольного человека, вя-за-ать! – хрипел Илья, вырываясь из цепких рук дворни. Трещал кафтан, хрустели заломленные за спину руки, дворовые сопели от натуги и усердия – знали: если Илья вновь вырвется, не один Савелий будет хлюпать. Вона вскочил приказчик на ноги, одной рукой зажал разбитый в кровь нос, а другой схватил поваленного Илью за голенище сапога и остервенело бил пинками, норовя попасть в живот.
Клубком выкатились на крыльцо барской усадьбы и под визг дворовых девок и стряпух продолжали бить кулаками, пока волокли до конюшни. Там повалили через опрокинутую колоду. Кто бы мог подумать, что недавний любимец барина вдруг так проштрафится – до батогов!
– Секите! – Срывая голос едва ли не на поросячий визг, Матвей Арапов топал сапогами, разбрызгивая черный навоз у порога. Он не обращал внимания на редкие холодные капли, которые с соломенной крыши скатывались на камзол: только что прошел проливной дождь.
Илья, закусив губы, еле сдерживал рвущийся из-под сердца стон: хозяйские холопы секли с усердием, кнут вспарывал обнаженную спину, оставляя кровавые рубцы. Когда потерял счет ударам, почти в беспамятстве закричал:
– Сволочи… Гады ползучие! Придет мой час! Всех дрекольем… Без пощады перебью, собаки бешеные! Бейте, бейте! Я вас еще не так… не так бить буду… А тебе, Матвейка, не жить боле на земле, запомни это – не жить боле… А-а-а! – захлебнулся хриплым криком. Сознание померкло, и он бессильно уронил голову, ткнувшись лицом в грубо вытесанную колоду…
Били его, беспамятного, нет ли – того Илья не знал. Очнулся во тьме, весь мокрый, на мокрой же соломе. Лежал на животе, не чувствуя собственного тела – будто невесомая душа отделилась уже от тяжкой плоти и витала невесть где: может, над грешной землей, неприкаянная, а может, и в чистилище, где белокрылые ангелы бранятся до хрипоты со смрадными чертями, все спорят, куда же определить его, Илью. В ад ли на новые муки, а может, в рай, памятуя его горемычную судьбину там, на кинутой земле…
Напряг ускользающее сознание, сквозь боль и звон в голове прислушался: никаких споров над ним, лишь за дощатой перегородкой фыркали араповские кони. Это за ними десять лет ходил он, ходил сердобольней матушки-кормилицы. Вот и доходился…
Сделал попытку подтянуть к лицу в стороны разведенные руки, чтобы подсунуть ладони под щеку – кололась жесткая солома, – но от боли в исполосованной спине едва вновь не потерял сознание…
* * *В тяжком ли бреду, а может, в затуманенном болью сне Илья вновь увидел себя бредущим по каменистому нагорью далекого южного склона Алтайского Камня, к манящему у горизонта голубому озеру. Бредет, спотыкается, потом спит на холодных камнях, прижимаясь к голодному четырехногому другу Иргизу. Пес среди ночи вдруг вскакивает и молча, прыжками, исчезает из виду, потом поодаль слышится чей-то придавленный писк: пес нашел себе добычу, а Илейка поутру пьет пустой кипяток, сухарь ломает надвое, чтобы оставить и на ужин, а днем распаривает в кипятке последние уцелевшие горсти овса. Спроси у него кто-нибудь, сколько же дней бредет он к озеру, которое увидели они с покойным теперь отцом Киприаном, перейдя Алтайский Камень, он так и не смог бы ответить наверняка…
Подобрала его ватага лихих и отчаянных по смелости бугровщиков[2]. Он наткнулся на них совсем неожиданно, когда те бежали вдоль речки, спасаясь от преследования кочевников-ойротов. Восемь человек, изодранные, плохо вооруженные, они залегли в каменных россыпях, готовые либо смерть принять, как случалось не раз с другими партиями бугровщиков, которых настигали ойроты, либо счастливо отбиться, уйти в Алтайские Камни и воротиться домой.
Илейка, задремав на берегу речушки, проснулся от криков, вскочил на ноги и приметил бугровщиков, когда до них оставалось всего саженей пятьдесят. Потом увидел визжавших темнолицых степняков. Остановив поодаль коней, чтобы не ломать им ноги по битым камням россыпи, ойроты бежали к бугровщикам, пускали вперед стрелы, размахивали саблями и копьями. Бугровщики почему-то не отстреливались: или огневой припас кончился, или берегли последние заряды для стрельбы наверняка, в упор…
– Ложись, Иргиз, тихо! – Илейка испугался не на шутку: степнякам пробежать шагов сорок, и они наткнутся на него! Спешно упал за камень, притянул Иргиза за ошейник к себе: кочевники, заглушая рычание пса воинственными криками, прыгали по камням в каких-нибудь двадцати шагах. Вот крайний из них пробежал совсем рядом – встань он на камень, мог бы своим зачерненным в огне тяжелым посохом хватить кочевника по загривку.
Проворно достал оба пистоля, патроны и, когда кочевники показали ему спину, не задумываясь, чем это может кончиться для него самого, выстрелил в широкую спину. С пятнадцати шагов не промахнулся – уронив копье, кочевник завалился между камнями. Другой, подраненный вторым выстрелом, завертелся на месте, хватаясь за ногу выше колена.
Тут и со стороны осажденных бугровщиков из-за камней ударило несколько ружейных выстрелов, остальные встретили набегавших ойротов тяжелыми камнями.
– Так их, братья, так! – завопил Илейка, не уверенный, что за криками кочевников его услышат россияне.
Успел перезарядить пистоли и еще выстрелить в замешкавшихся степняков. Попал ли – трудно сказать: кочевники отхлынули от ватажников и бежали теперь к Илейке. Бежали, падали, вскакивали и, разъяренные засадой, визжали, с каждым шагом сокращая расстояние до него.
В угон за кочевниками кинулись бугровщики, размахивая над головами копьями, а трое торопливо заряжали ружья. Теперь ватажники спешили на помощь тому, кто только что выручил их.
«Не успеют! – пронеслась в сознании Илейки страшная мысль. – Взденут на пику мимоходом, и лежать мне под камнями, как лежит теперь отец Киприан…»
– Братцы, выручайте! – завопил Илейка во всю мочь. В упор сразил ближнего, так же невесть что орущего кочевника: тот уже вспрыгнул на плоский камень, за которым укрывался Илейка, и замахнулся копьем… Другой степняк споткнулся об упавшего и завыл, разбив колено об острый камень. Третий выхватил сверкающую на солнце саблю и занес над Илейкиной беззащитной головой. Мимо отшатнувшегося Илейки рычащим комком метнулся Иргиз. Кочевник вскрикнул, острая сабля сверкнула перед илейкиными глазами, ударила в левое плечо, и он опрокинулся навзничь, стукнувшись головой о камень. Но сознание не потерял – спасла мурмолка. Видел, как мимо плоского камня пробежали последние степняки, вослед им трижды прогремели ружья, а над Илейкой склонилось бородатое загорелое лицо, попорченное глубокими отметинами оспы.
– Жив, браток? – спросил бугровщик, поднимая Илейкину голову на своей широкой ладони.
– Отбились, атаман! Слава господу, кочевники повскакивали в седла и уходят в пески! – прокричал один из стрелявших, высокий, кривоплечий мужик в старых, избитых о камни сапогах, склонив к Илье редковолосую голову в суконной мурмолке.
– Господу слава, – откликнулся атаман. – Но трижды слава и этому молодцу, упавшему на наше счастье словно бы с неба. Иначе перекололи бы нас ойроты. – И распорядился: – Перевяжи его, Фрол, видишь – плечо ему взрезали!
– Диво дивное! – удивился кривоплечий Фрол, наклоняясь над Илейкой худущим лицом с рыжей бороденкой. Светлые глаза воспалены так, что белые яблоки превратились в светло-розовые.
«Должно, от постоянной пыли у него это», – подумал Илейка. Стиснул зубы, чтобы не застонать, когда Фрол делал ему тугую перевязь, чем-то присыпав рану.
Потом погребли под камнями мертвого Иргиза – ойротское копье пробило ему грудь. Спас Илейку, а сам погиб…
С теми бугровщиками Илья два года бродил по Алтайскому Камню, потом пристал к купцам, добрался до Барнаула и с немалыми трудностями, через четыре года по смерти отца Киприана, вернулся в Оренбург. На Гостином дворе неделю искал купцов из Самары. С этими-то расспросами и натолкнулся случайно на Губернаторова переводчика Матвея Арапова, нынешнего своего барина.
– А тебе зачем тот самарец Данила Рукавкин? – Переводчик хитро прищурил узкие глаза, подкрутил темно-русые усы, пытаясь придать себе молодцеватый вид. Но жесткие усы топорщились, каждый волосок сам по себе. – Кто ты моему сродственнику Даниле, а?
Илья кратко пояснил, что жил у Рукавкина тому более пяти лет назад, но помнит приглашение при нужде отыскать купца и возвратиться к нему, где всегда найдет кров и пропитание.
– Вона-а что-о! Узнаю хлебосольного Данилу, – протяжно, в задумчивости уронил Матвей Арапов. И вдруг заговорил о другом: – Голоден? Идем в трактир, там меня ждут к обеду.
В трактире, скорбно печалясь широкоскулым лицом, полуприкрыв и без того узкие глаза, Матвей Арапов рассказал о том, что его сродственник по жене Данила Рукавкин ходил с караваном в далекую Хорезмскую землю, возвратился из того хождения через год, да по несчастию заболел там какой-то азиатской болезнью. Дома и преставился тем же годом.
– А весть ту печальную прознал я от Родиона Михайлова, что был дружен с Данилой. Они вместе в ту Хиву с караваном хаживали. А прошлым летом и Родион помер от болезни живота. Моя супружница Дарьюшке Рукавкиной двоюродной сестрой доводится, – пояснил Матвей Арапов, – оттого я и сведом о тамошних делах.
Илейка поник головой. Родиона Михайлова он тоже помнил хорошо, потому и поверил переводчику. С грустью вырвались из груди горестные слова:
– Что ж теперь делать мне? С Алтайского Камня добирался в надежде прижиться в помощниках у доброго самарца Рукавкина. А теперь где голову приклонить? Был у меня еще один знакомец в Оренбурге – отставной солдат Сидор Дмитриев, сосланный на жительство за участие в ромодановском бунте, так и он помер, меня не дождался. Здесь, на солдатском кладбище, и схоронен…
Матвей Арапов который раз цепким взглядом ошупал крепкую фигуру Ильи, его сильные руки и жилистую шею – добрый работник был бы! А ему тем более надобен – пожалован он минувшими годами от матушки-государыни Екатерины Алексеевны деревенькой с крепостными крестьянами. Да невелико число работных мужиков, каждая пара рук на счету. Прикупить бы еще дворов двадцать-тридцать, да тяжелой мошны на службе переводчиком не накопилось. Платили всего шестьдесят рублей годового жалования. И с крестьян много не возьмешь – этим летом закончил строить двухэтажный барский дом, конюшни, амбары… Все, что получает с продажи хлеба, скота и птицы, идет на обустройство имения да на прокорм дворовых.
– А идем ко мне? – Матвей Арапов решил не упускать счастливого случая. Вдруг явится возможность заполучить такого работника да еще и безденежно? – Составим бумагу, будто я откупил тебя у киргиз-кайсаков…
Илья криво усмехнулся, отрицательно мотнул головой.
– В кабалу писаться желания нет никакого, холопское ярмо всегда надеть не поздно. Лучше за кого ни то в рекруты подамся, хоть с деньгами на первый случай буду.
Матвей Арапов сделал вид, что искренне обиделся.
– Да неужто я тебя в кабальные хочу вписать? Это для того, чтоб бумаги тебе выправить.
– Бумаги у меня и без того хорошие, – ответил Илья. – В Барнауле писанные. По тем бумагам я вольный человек, отпущенный тамошним начальством по смерти отца-солдата на прежнее место жительства, в Ромодановскую волость.
– Ну тогда сделаем по-иному. Едем в мою деревню. Будешь работать у меня во вольному найму, за жалование. Из ремесла что умеешь делать?
– За конями имею пристрастие ходить, – подумав, согласился Илья. Надо же где-то кров над головой себе искать, пока и в самом деле не изловили да не сдали в солдаты. – Годится этак?
– Еще как годится! Мои харчи, одежда и годовое жалование в пять рублев серебром. Это половина денежного жалования казачьему хорунжему. Худо ли?
– Жалование доброе, – подтвердил Илья. – Согласен, едем в твое, барин, имение.
Через неделю, приехав в деревню Арапово на берегу речки Боровки, в пятидесяти верстах к востоку от Бузулукской крепости на реке Самаре, Илья носом к носу столкнулся у барского, свежеточеного крыльца с молоденькой светловолосой девицей в чистеньком вышитом сарафане, в новых лапотках. Приметив барина, девица отбила ему земной поклон, уронив толстую косу со спины, а сама серыми глазами глянула на новенького, перехватила его изумленный взгляд, тут же потупилась, вспыхнула свежим румянцем полных щек и проворно шмыгнула в амбар, откуда с громким кудахтаньем вылетели перепуганные, захваченные у зерна куры.
От Матвея Арапова перегляд молодых людей не укрылся. И это решило дальнейшую судьбу Ильи.
– Хороша-а, – протянул Матвей и языком, на татарский манер, прицокнул, покрутил непокорный ус. – За богатого барина думаю отдать ее. Дворянину и то не зазорно иметь в женках такую красавицу. А мне, брат, случилась теперь в деньгах крайняя нужда.
– Твоя холопка? – У Ильи сердце зашлось от обиды за девицу – вспомнилась горемычная сестрица Акулина, которая не снесла барского надругательства и бросилась в прорубь Оки… Тако же и с этой светловолосой красавицей могут поступить: ежели кто пообещает из местных вдовцов-помещиков изрядный куш, продаст ее Арапов в надежде подправить денежные дела. А то и на пару-тройку кобылиц обменяет, чтоб табуном разжиться…
– Здесь все мое, – не без гордости ответил Матвей. – Идем-ка в горницу, составим договорную бумагу, а поутру и за работу. Время мне дорого, за конями полуслепой старик ходит. Долго ли до беды? Того и гляди волки коней порежут.
Арапов прошел к высокой конторке под образами в правом углу просторной горницы с четырьмя окнами на две стороны, достал лист гербовой бумаги, перо.
– Иди сюда, ближе. Грамоту знаешь?
– Знаю, – ответил Илья. – Но читать боле резво могу по печатному книжному слову. Вечная благодать за то покойному монаху Киприану, обучил.
– Ну и славно. Так я пишу, что ты, Илья, Федоров сын, а прозвища никакого не имеешь, по доброй воле вступаешь в работу конюхом к помещику Матвею Михайловичу Арапову при его харчах, одежде и денежном жаловании…
– Погоди, барин. О жаловании давай так уговоримся: ты отдаешь мне в жены девицу, которую мы встретили только что, а я, чтобы выкупить ее из холопства, работаю за нее десять лет без денежного жалования, – сказал и затаился: а ну как прижимистый, по всему видно, помещик пожадничает? Понимал, что за такую девицу богатые помещики, раззадорясь, могут дать и более пятидесяти рублей…
Матвей Арапов будто прочитал его мысли, засмеялся:
– Молод, а хитер! Да такая девка иного барина введет в крайнюю страсть! Он и половину имения за нее готов будет отдать. А ты – пятьдесят рублей, которые еще заработать надо. – Помолчал, внимательно вглядываясь узкими хитрыми глазами в удрученное лицо будущего конюха. Сказал примирительно: – Ну да бог с ней, с девкой. Бабы еще нарожают. Тогда пишу я, что ты вступаешь в работу конюхом и к тому же зимой на тебе чистка двора от снега и подъездной дороги, при моем харче и одежонке на пятнадцать лет. А заместо денежного жалования получаешь в жены холопскую девицу Аграфену, Макарову дочь. По истечении пятнадцати лет иметь вам вольный выход или остаться на прежнем месте жительства и работать по вольному найму. К сему подписуюсь… – Матвей Арапов подал перо Илье, и тот, неуверенно, опасаясь сломать гусиное хрупкое перышко, вывел печатными буквами: «Илья, Федоров сын». Хотел добавить, что прозвища не имеет, да барин вдруг подсказал:
– Пиши так: «а прозвищем Арапов».
– К чему? – Илья удивился до крайности. – Это ж твое, барин, прозвище!
– Вот и славно, что мое. А к тому так пиши, что случится скорая перепись, и станут допытываться – кто да откуда, не от какого ли помещика беглый. Уволокут в солдаты, либо другому помещику, который согласится платить за тебя подушные сборы, продадут в холопы, а деньги за продажу отпишут казне. А так я скажу – мой, дескать, дальний родственник, живет у меня по смерти родителя, а стало быть – вольный от роду.
Илья вынужден был признать такое рассуждение за здравое и без колебаний и сомнений дописал, что прозвищем он «Арапов».
– Вот и сладились! – Матвей Михайлович, довольный, потер ладони. – Теперь у нас начало лета, так? До осени пасти тебе коней, выхаживать жеребят, а по осени, на Покрова, сыграем свадьбу. Сам буду за посаженного отца, – пообещал повеселевший барин. – За лето и Аграфена к тебе приглядится. Ежели не будет сильно супротивничать барской воле, то и ладно заживете. Ну а не мил ей будешь, выберешь другую девку, а эту продадим на сторону.
На том и ударили по рукам, целовали клятвенно перед иконостасом тельные кресты.
Все лето Илья старательно – в три глаза – берег хозяйский табун, гонял верхового коня без устали, доглядывая, чтобы серые зубастые кафтаны не выскочили из кустов приречного овражья да не рванули за горло, упаси бог, какую кобылицу или жеребенка! На ночь поил и загонял табун в загон, привязывал по углам матерых псов и бежал с полевыми цветами к Аграфене на холопскую половину хозяйского дома. Под шутливые насмешки стряпух и нянек вручал будущей невесте цветы, заглядывал в смущенные сияющие глаза и сам робел, как мог, отшучивался от колких намеков баб.
Накануне великого праздника Ивана Купалы, воротясь с пастбища, Илья вызвал Аграфену на черное крыльцо и, наконец-то осмелившись, прямо глянул девице в лучистые серые глаза, срывая голос от волнения, прошептал:
– Хозяин обещал отдать тебя мне в жены… Коль спросит твоего согласия… дашь ли слово… Пойдешь ли за меня?