Полная версия
Горечь сердца (сборник)
От слова «осиротели», сразу протягивалась другая мысль, страшная. И всё ему мнилось, что обязательно в голову стрельнут. И всё представлялось, как пуля бьёт ему в лицо, медленно-медленно вбивает внутрь нос, крушит ударом кость, и он слышит этот скрежет ломаемой кости, захлёбывается кровью и болью.
Покрываясь потом, Фёдор нервно трогал нос трясущимися от ужаса руками, боясь нащупать вместо него рваную дыру с торчащими в стороны осколками. Мучительно вздрагивал, отгоняя кошмар, сильнее сжимал руками винтовку, прижимался спиной к стенке окопа. На доски над головой назойливо капал дождь. Огромные вши лениво ползали по телу, вызывая нестерпимый зуд.
«Умру и ничего ведь больше не увижу. Куда убежать? Где спрятаться?»
В атаку пошли перед рассветом – сумрачным, слякотным.
– Роты, вперёд!
– Цепи, вперёд, бегом.
«Надо из окопа вылезать. А нету сил. Ноги обмякли. И окоп этот холодный, тысячу раз проклятый, вдруг роднее мамкиной избы показался. Лечь бы на дно. Пусть холод, пусть вода, пусть жидкая грязь. Не хочу дырку в башке. Зачем я здесь? Что мне здесь нужно? Ничего не нужно. Ничего! Крикну, что ничего мне не нужно! Можно я домой побегу? Домо-о-й!»
Офицер орёт. Что орёт, Фёдор не понимает. Видит лишь, как рот офицера разевается, на сторону кривится. У Фёдора лишь одна мысль в голове – домой. И слово крепкое матерное пустить охота, да не может, голоса нет, пропал. Зубы дробь стали выбивать.
«Пусть по зубам тычет. Пусть хоть все зубы повыбьет. Не пойду».
Офицер в воздух выстрелил. А Фёдор всё ниже спускается, голову в подбрустверную нишу вжимает, крестится. Винтовку к себе прижал, а сам вроде как меньше делается, съёживается. И такой дух тяжёлый по окопу потянуло. Это ж кто не сдюжил да штаны обмарал?
Офицер пистолет на Фёдора направил. Кричит: «Убью гадину!» Заверещал тут Фёдор, как недорезанный кабанчик – «А-а-а», – и из окопа полез, соскользнул, вновь полез. Согнувшись, по полю побежал, оглашая его дико-хриплым рёвом, а может, и «Ура!» кричал, не помнит. Ошалевшее сердце скакало. Никак не образовывалось в нём солдатское исступление.
Австрийцы встретили убийственным огнём. Снаряды летели над головой с оглушительным рёвом. Рвались шрапнели. Щёлкали пули. Влажные чёрные комья вздыбленной взрывами земли били по спине. Воронки, потоки свинца, рёв, визг, стоны, хрипы. Ноги скользили по грязи. Исковерканные обломки человеческих тел, смешанные с землёй, страшными брызгами разлетались в стороны. В воздухе бесновались, сплетаясь в тошнотворный клубок, запахи сырой земли, серы, крови, испражнений, животного страха. «Спаси, Господи, люди Твоя».
Фёдор пробежал безбрежное поле, прыгнул наконец в траншею, побежал, стукаясь плечами о мокрые стены. Перед ним австрияк в голубой шинели – бросил оружие, поднимает руки. Фёдор хватил его со всей силой прикладом по лбу и замер, застыл. Вся горячка прошла. Страх испарился. А ненависти вроде и не было. Смотрел, как медленно австриец раскрывает до невозможности белые глаза, как дрожат его грязные руки, пытаясь дотянуться до лба. Не дотянулся. Раскинул руки, упал на спину, лениво плеснулась грязь из лужи на дне окопа, залила лицо.
Фёдор опустился на колени, его стошнило. Плыл над окопом артиллерийский дым. Таяли шрапнельные облака. Розовые, нежные.
– Федька, – раздался рядом голос Ивана, – жив, паршивец. Глянь, каку консерву нашёл. Пойдём попробуем.
Фёдор с трудом отвёл взгляд от страшных фарфоровых закатившихся глаз убитого, взглянул на грязное, измученное, но почти по-детски радостное лицо Ивана – остался жив после такой атаки – на белую консервную австрийскую банку в его руках, и тут его стошнило во второй раз.
– Убиваешься, – понимающе сказал Иван. – Так война же. Или ты его, или он тебя. Лучше ты. Жить-то охота. Можа, завтра и мы упокойниками будем. Не журись. Смерть, она поблизу ходит. Кажий день без покаяния на тот свет отправиться можем.
После боя наступила неправдоподобно тихая лунная ночь.
Во фронтовых сводках отмечалось, что 26 октября 1914 года геройские русские солдаты Юго-Западного фронта остановили наступление немцев и австро-венгров на Ивангород (Демблин).
После той, первой атаки Фёдор стал не то что храбрее, а как-то словно равнодушнее, терпеливее к опасности, словно она ему до чёртиков надоела, и просто гнал от себя эту прежде невыносимую мысль о смерти, превозмогая своё паническое настроение, преодолевая инстинкт самосохранения. Постепенно он освоился с войной, как с обычным делом. Война превратилась в серые будни.
К концу 1914 года противники на всех фронтах засели друг против друга в траншеях, опутались колючей проволокой, неспособные к движению вперёд.
Глава седьмая
Северо-Западный фронт протянулся на сотни километров. Местность была ровной. Вдали виднелись белые стены и соломенные крыши маленьких деревушек.
Солдаты 108-го пехотного полка шли серой качающейся стеной напрямик по картофельным полям, через мокрые жнивья, канавы, остатки полуразрушенных окопов. Тысячи ног месили непролазную грязь. Тысячи солдат тяжко дышали. От долгого перехода у людей угрюмый, насупленный вид. Не разговаривали. Если и открывали рты, то лишь для злобного крика, матерщины. Нервы напряжены до последней возможности.
Ветер и мелкий холодный дождь били в лицо. Падали задыхающиеся от усталости лошади. Оставались лежать.
Странное отупение овладело Пиней. Всё тело ныло. Ноги от колен до подошв скручивало острой болью. Не хотелось ни думать, ни тревожиться, душой овладела покорность судьбе.
В деревню вошли последними. Все хаты забиты солдатами. Пришлось ночевать за околицей.
Ярко горел костёр. Уютно, по-домашнему, потрескивали, сгорая, куски забора. Пахло сохнущими солдатскими портянками, навозом. Согретое тело сильнее донимала вша, поразительной величины. Бородатые мужики обогрелись, расслабились, вели неспешные разговоры:
– Хорошо жили, видать, чисто.
– Зато теперь в каждой комнате нужник.
– Жаль, опоздали. Много, наверное, тут жители припасли.
– Тебе бы только рыться в чужих сундуках и перинах.
– Чердаки – тоже неплохо.
– Опоздал. До тебя тут хорошо обшарили.
– А господа офицеры не занимаются грабежом?
– Тсс. Хайло закрой. Пуля влетит.
– Да чего «тсс»? Чего только из штаба не отправляют. И серебро, и зеркала, и посуду. А где берут? Небось не на ярмарке покупают.
Рядовой Карлинский сидел у костра и, накинув на голое тело задубевшую от грязи шинель, старательно выжигал в рубцах рубахи вшей.
К костру подошел Семён Червонихин. Огромный детина с широким носом, шишковатым лбом. Чёрные волосы и борода всклокочены. Взгляд нагло-снисходителен, словно у приказчика из бакалейной лавки. Разговаривая с офицерами, Червонихин как-то немного сгибался и, казалось, сейчас повернёт голову, придвинет ухо, вроде как лучше слышать, и спросит: «Чего изволите-с?»
– Слухай, Семён, ты бы подалее-то шёл ср… – сказал ему Евсей, спокойный пожилой сибиряк.
– Чаво это? Аль к вони не привык, харя неумытая? Сам-то тоже небось не девкой пахнешь, – Семён с ожесточением поскрёб ладонью в засаленной бороде.
– Всё ж могила там, срамник, – осуждающе сказал Евсей, кивая на большой крест, на холм рыхлой земли, – только закопали, а ты чуть ли не на головы им.
– Да пошёл ты, – зло сказал Семён и повернулся к Пине. Его лицо осветилось гаденькой ухмылкой:
– Что, вша заела, жид?
– Еврей, – машинально поправил Пиня.
– Ты ещё учить меня будешь, шпион австрийский, – внезапно взорвался Семён нескрываемой ненавистью.
– Да чего несёшь-то, чего гавкаешь здря, – недовольно поморщился Евсей, откусывая конец нитки и оттягивая полу гимнастёрки подальше от глаз, чтобы лучше увидеть результаты своей работы, – он с самого Харькова с нами мается, солдатскую лямку тянет, вшей кормит.
– Все жиды изменники и шпионы, – злобно настаивал Червонихин, неприятно оскалив зубы. Пиня, закончив выжигать рубаху, вытряхнул в сторону обгорелых паразитов.
– Ты что это, жид, своих вшей в картошку трясешь?! – нашёл наконец Семён к чему придраться и, закипая злобой, пнул Пиню сапогом в бок. От удара Пиня повалился в сторону, но тут же вскочил. Он был на голову ниже Червонихина. Стоял раздетый, не успев натянуть гимнастёрку. Под шинелью мелко дрожали худые ключицы. В исходе поединка можно было не сомневаться, но и отступить невозможно. Задолбают до смерти. Лица у всех были безучастно-равнодушны. Ненависть к евреям была традиционной. Семён с предвкушением потёр свои большие руки, бранясь при этом противно и мерзко.
Внезапно прозвучало:
– Отставить. Рядовой Червонихин, что здесь происходит?
Из окружающей костёр густой темноты появился поручик Григорьев. Обходил караулы.
Красивое лицо поручика жёстко. Голос с ледком. Под низко нависшими бровями глаз тёмный, диковатый. На переносице напряжённая складка.
Семён распустил лицо, гаркнул:
– Не могу знать, вашскородь! Вскочил чего-то. Видать, блоха за жопу грызанула, – и, помня о правиле «ешь начальство глазами», старательно выпучил глаза.
– Ох и живучая же тварь блоха ета, – невпопад пробормотал кто-то.
– Эх, взглянули бы в деревне, какое у нас скотоводство в рубахах да в штанах.
Поручик задержал хмурый взгляд на Семёне, перевёл его на Пиню, на детский его подбородок, мягко припухшие губы, открытый взгляд, сказал неожиданно:
– Рядовой Карлинский, поступаете ко мне в денщики. Отправляйтесь за мной.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие. Дозвольте одеться? – в голосе Пини слышалась растерянность. Усмешка шевельнула тонкие губы Григорьева. Кивнул. Пиня лихорадочно натягивал на худые плечи гимнастёрку.
– Умеют же жиды устроиться, – сказал кто-то, когда шаги затихли вдали.
– Да завтра же назад вернут. Это их благородие сгоряча. В денщики ихнего брата не берут.
Но вопреки предсказаниям Пиня остался у Григорьева. Замкнутый, остро самолюбивый, он был благодарен поручику и в тоже время с опасением ожидал увидеть досаду на лице офицера, сожаление о быстроте необдуманного поступка. И до самой своей гибели зимой 1915 года в Августовских лесах Пиня был рядом с Григорьевым.
Глава восьмая
Зимой 1915 года 108-й пехотный полк расположился в местечке Вальтеркемен. Местечко было богатым. Пивоваренный завод, завод сгущённого молока, многочисленные мастерские. Жителей в селе не было. Они оставили его ещё в августе 1914 года.
Пятеро офицеров заняли ветхий, но сухой сарай. Денщики расставили походные кровати. Притащили откуда-то железную печку. Затопили. Сгорая, дрова уютно потрескивали, брызгая искрами. Наплывающее тепло заставляло намёрзшихся до костей людей передёргиваться от озноба. Но это было даже приятно.
На деревянном неструганом столе, покрытом вместо скатерти мешковиной, стояли свечи, бутылки с красным вином. И уже хмель сладким ядом дурманил головы. Нещадно курили, давя окурки в пепельнице из шрапнельного стакана.
Походные кухни раздали ужин. Осторожно ступая по прогнившим доскам сарая – ещё провалишься ненароком, – Пиня пронёс и поставил на стол миски с гречневой кашей. Затрепетали язычки пламени свечей. Тени побежали по стенам.
Штабс-капитан Волгин, невысокий, плотный, с грубым лицом и глубоко посаженными глазами, спрятанными под широкими торчащими бровями, проследил взглядом за новым денщиком Григорьева, сказал насмешливо:
– Как он, Хаим твой?
– Очень порядочный, добросовестный человек. Старательный.
– Ну-ну – протянул Волгин, почувствовав в словах Григорьева, что стиль беседы надо было выбрать другой. Помолчав, добавил, как бы оправдываясь: – Я к чему… Опять приказ о евреях.
Прапорщик Данилин, сухощавый, со светлыми приветливыми глазами и добродушной улыбкой, провёл по струнам гитары, заметил равнодушно:
– Ну, значит, дело совсем плохо. Надо же на кого-то свалить вину за бездарность генералов.
– Вы представляете, господа, еврейчики понимают немецкий. Гнусный народец! – развязным тоном произнёс прапорщик Фетисов. В полку он был недавно. Красивый безусый мальчик, этакий херувим с бледно-голубыми глазами, явный любимчик мамочки, до краёв переполненный победной газетной пропагандой и величайшей самоуверенностью. Порой от его высказываний у офицеров морщились лица, как от дурного запаха.
– Вы что, не понимаете, прапорщик, что такие приказы провоцируют погромы? – в голосе Григорьева прозвучала неприязнь кадрового офицера к неумному новичку. Ему с трудом удавалось преодолевать в себе скуку разговора с этим человеком.
– Пусть солдатики потешатся, – брякнул Фетисов. Его задевал безулыбчивый поручик. Задевал всем своим видом – лицом, словно отлитым из стали, гордой осанкой, – даже в грязном окопе не теряющим достоинства, и этим снисходительным тоном, царапавшим самолюбие.
– Да, господа, уставать стал «Митюха» (рядовой), уставать, – не к месту и с явным пренебрежением к нижним чинам протянул поручик Зубович, попыхивая дымом.
– Да солдат не знал и не знает, за что жизни людские кладутся. Вы поговорите с ними. Они вам такое наговорят… Да они отчёт себе не отдают, зачем их позвали на войну. Цели войны им неясны. Крестьянин шёл на войну, потому что привык выполнять требования власти и терпеливо нести свой крест. Кладём без сожаления тысячи солдат – и всё «серая скотинка», «русский навоз». Ну, понятно, когда чужих не жаль, но своих, своих?! Ведь порой ни за что пропадают. Воин должен не умирать за Родину, а защищать её. Умершие – не защитники.
– А сколько потеряно кадровых офицеров – опора монархии, цвет русской армии… Это только поначалу казалось, что война укрепит монархию. Вот увидите ещё, как эта война расшатает государство до последнего предела, – сумрачно проговорил Волгин.
– Мы все тут бесцельно погибнем, – жёстко сказал Данилин. – Закопались в землю и мы, и немцы, и тонем в болотной грязи.
– Под секретом, господа, – поручик Зубович шевельнул жёсткими щётками подстриженных усов. – У тыловых частей отбирают годные винтовки, заменяя их трофейным оружием. Из ставки пришёл приказ беречь патроны. Работать штыком.
– Беречь… Легко сказать. Что это за бои с экономией патронов? Дать в руки русскому солдату дубинку вместо винтовки. И до последней капли крови. А немец пусть с аэропланов бомбами по головам бьёт. С такой подготовкой нечего было втягиваться в войну, – резко произнес Григорьев.
Фетисов доверительным тоном, каким обычно открывают секрет, вновь выдал газетный штамп, уже набивший оскомину:
– Немец не может против нас в штыковом бою.
– Для штыкового боя надо ещё к противнику приблизиться. Или вы издали собираетесь штыками махать, не покидая траншеи? – зло оборвал его Григорьев. – Пулемёты сорвут любое наступление. Перевес всех видов огня на его стороне. Победить нельзя. Нет средств и нет сил. В лучшем случае сменим одну мокрую траншею на другую. Легенда о нашей врождённой непобедимости – не более как миф. Сто семьдесят миллионов населения. Именно это создаёт мираж нашей необыкновенной военной мощи. А результат – непосильные требования союзников. Ну, французам на нас наплевать – пусть хоть вся Россия костьми ляжет, лишь бы Париж спасти. Но нашим-то генералам почему русского солдата не жаль?! Несчастная Россия… Что будет с ней?
– Мы – боевые офицеры… Такими разговорами вы предаёте Россию… – без ремня, в одной гимнастёрке, опьяневший Фетисов подпрыгивал на табурете, пытаясь встать, но встать не получалось, и он лишь нелепо взмахивал руками, пыхтел словесной шелухой. По гладкому молодому лицу катились пот и пьяные слёзы. Он был противен всем своей неуместной на передовой восторженностью.
– Уж не намерены ли Вы вызвать меня на дуэль? – ледяным тоном поинтересовался Григорьев.
– Ах, господа, оставьте вы эти глупости, – отмахнулся Данилин. Он был согласен со всеми словами Григорьева. Увлечения войной не было. Было сознание служебного долга перед родиной.
Он тихо запел. Голос у него был несильный, но здесь, в полуразрушенном сарае, в дрожащем полумраке, в нескольких шагах от смерти простая мелодия и слова переворачивали душу.
Не для меня придёт весна,Не для меня песнь разольётся,И сердце радостно забьётсяВ восторге чувств не для меня.Не для меня в стране роднойСемья вкруг Пасхи соберётся,«Христос воскрес» – из уст польётся,День Пасхи, нет, не для меня.Не для меня дни бытияТекут алмазными струями,И дева с чёрными очамиЖивёт, увы, не для меня![16]От пения Данилина в душе вспыхнула радость, но вспыхнула лишь на мгновение, осчастливив на долю секунды. Следом нахлынуло горькое щемящее чувство утраты, потери, невозврата. «Не для меня!»
Глава девятая
В генералах помпезной Российской империи всё ж не дерзали германцы предположить такое закостенение, такое полное отсутствие смысла в водительстве стотысячных масс!
Солженицын А. И. Красное колесо. Узел I.Август Четырнадцатого. Стр. 137В ночь на 29 января 1915 года 20-й корпус 10-й армии под командованием генерала от артиллерии Павла Ильича Булгакова, в составе которого находился 108-й пехотный Саратовский полк, стоял непосредственно против Мазурских озёр и готовился совершить отход в восточном направлении на реку Неман, так как противник, заняв Владиславов, навис над правым флангом русских, создавая угрозу выхода им в тыл.
Пошёл снег, началась сильная буря со встречным ветром. В течение часа насыпало огромные сугробы. Дороги занесло снегом. Направление пути отхода было возможно определить только благодаря двум рядам вётел, которыми обсаживались просёлочные дороги в Восточной Пруссии. Орудия и повозки тонули в снегу. Шли всю ночь, увязая по колено. Расстояние в пятнадцать километров полк прошёл за семь часов.
11 февраля полк добрался до намеченной ему позиции и стал откапывать окопы. В этот день после тяжелого марша по занесённой снегом целине полк не получил хлеба. Грызли сухари.
Перед рассветом 13 февраля колонна 108-го полка перешла русскую границу. В шесть часов вечера стали на привал близ опушки небольшого леса. Пришлось расположиться на снегу. Пошёл мелкий дождь. К девяти часам вечера дождь перестал. Стало морозить.
14 февраля день был солнечным. Началась оттепель. Глина стала вязкой. Чтобы преодолеть подъёмы, приходилось их выкладывать хворостом. Пулемёты тащили на руках. Ноги хлюпали в талом снегу. Всё вокруг казалось нереальным, будто действительность – это странный тяжёлый сон, длящийся долгие дни.
Тогда ещё не было известно, что германские войска опередили 20-й корпус и находились уже в тылу его. Пути отхода на восток были отрезаны. Кольцо вокруг корпуса смыкалось. Противник охватывал с запада, севера и востока. Три германских корпуса готовились раздавить один русский – 20-й.
Получив приказ командования уклониться от боя, с рассветом 108-й полк свернул с шоссе в Августовские леса, на узкую, неудобную дорогу. Шли по четыре в ряд. «Шире шаг», – катилось по колонне. По сторонам дороги высокой стеной поднимались вековые двадцатиметровые сосны королевских лесов старой Польши.
При выходе из леса русские были встречены сильным огнём немцев. Продвигаться по открытому снежному пространству, не имея укрытий, было почти невозможно. Но всё же полк ворвался в деревню Серский Ляс. Немцы отступили. Русские бросились вдогонку. Трупы убитых усеяли равнину. Несмотря на эту победу, положение полка оставалось опасным. Надо было спешно, оторвавшись от противника, отходить на юг и юго-восток. Но русские войска целый день бесцельно оставались на месте. Победа была потеряна.
20 февраля утром полк начал наступать на деревню Марковцы. Немцы занимали и держали окопы к юго-западу от деревни.
Эти окопы были вырыты русскими строителями крепости Гродно в качестве передовой позиции. Впереди прочных окопов с козырьками были устроены проволочные заграждения. Стрелковые цепи русских продвигались вперёд очень медленно. Артиллерия не смогла пробить проход в проволочном заборе. На виду у противника солдаты беспомощно топтались перед заграждением, почти висели на нём, стараясь разрезать проволоку простыми ножницами. Проползали на брюхе.
Через три часа наступление 108-го полка остановилось. Пролежали на снегу под огнём противника до вечера, затем отошли к лесу и стали окапываться.
Настроение было подавленным. Полк находился в движении десять дней. Шёл преимущественно ночью. Провёл несколько боев и при этом получал ничтожное довольствие. Порой не было хлеба. Хлебали пустой суп. Людьми овладела сильнейшая усталость, сознание безнадёжности и, как следствие, апатия.
«Командир 108-го полка был так утомлён, что, слушая начальника дивизии, упал головой на стол в бессилии одолеть сон и усталость»[17].
В течении пяти дней истомлённые части 20-го корпуса вели неравные бои с германцами, пытаясь прорвать кольцо окружения. Расстреляв весь запас патронов и снарядов, русские пытались штыками проложить себе дорогу. Попытка безумной атаки не удалась. Не прошли и двухсот шагов, как были встречены в упор страшным близким ружейным и пулемётным огнем. Падали десятками.
«Всё это избиение, которого не знает военная история, разыгралось на площади в две тысячи метров, так что даже простым глазом можно было видеть, как целые кучи людей оставались лежать и как батальон за батальоном был уничтожаем под треск пулемётов»[18].
Около десяти часов утра 21 февраля огонь с обеих сторон прекратился. Наступила жуткая тишина. Последние силы корпуса растаяли. Лишь небольшие группы русских воинов затерялись в лесах. Немцы прочёсывали леса, забирая русских в плен.
…Тусклое февральское солнце освещало верхушки сосен. Десяток солдат 108-го пехотного Саратовского полка, шатаясь от физической и душевной усталости, стоял на краю поляны. Потерянные, хмурые, беззащитные. Чувство страха, отчаяния овладело ими. Издёрганные нервы были на пределе. От налетевшей тишины начинала болеть голова. Скверно. Нехорошо. Боже ты мой, какая тишина!
– Чёрт побери, – воскликнул Фетисов, – во всяком случае, для нас война кончилась, – он пытался говорить уверенно, но губы нервно подёргивались, и глаза смотрели как-то всё вкривь, вкривь. – Бросайте винтовки. Сделайте белый флаг.
– Из чего, Ваше высокоблагородие? – глупо и пристыжённо спросил вестовой, размазывая по лицу пот и кровь.
Плен? Нет, это было не для Григорьева. Для него нестерпим был этот позор, это бесчестье. Небритый, чёрный, с глубоко запавшими глазами, Григорьев осведомился презрительно:
– Намерены сдать своих солдат в плен? Потом мемуарчики будете писать. «Почему я поднял белый платочек», – и выдохнул режуще: – Трус! – а хотелось выругаться грубо, по-русски.
– Поручик! – завизжал Фетисов. – Я бы попросил Вас, поручик, не забываться!
Ущемлённое самолюбие на секунду взыграло, но завизжал Фетисов как-то придушенно – всё же немцы вокруг, да и решимости в визге не было. Колыхались обида и готовность к плену. Ему нечего было противопоставить угрюмой и злой силе Григорьева.
Пиня стоял чуть поодаль, прислонившись к дереву. Усталость ломала тело. Перед внутренним взглядом Пини промелькнул образ Фетисова, уже не надменного офицера, а пленного – униженного, понукаемого, подталкиваемого в спину немецким прикладом. Пиня перехватил взгляд Григорьева, и ему показалось, что поручик тоже это видел. И объяснить этого нельзя, однако видел.
Пиня мотнул головой, отгоняя видение, поправил на плече винтовку, шагнул ближе к Григорьеву. Невысокий, щуплый, скорее мальчик, чем муж. Вслед за ним шагнули ещё трое. Остальные с растерянно-опустошёнными лицами затоптались на месте, не зная, на что решиться.
– Мы военные, мы будем пробиваться, пока сил хватит, – голос Григорьева звучал твёрдо, как на плацу.
От уверенного командного голоса Григорьева усталые голодные люди, готовые превратиться в захлёстнутый паникой сброд, словно очнулись. Есть командир, есть дисциплина, есть армия.
Игорь Данилович Григорьев, кадровый офицер, участвовавший в русско-японской войне, не сдался, не опустил руки. В нём не ослабла воля к победе. Натура яркая, отважная, он принял твёрдое решение. Он был способен провести это решение в жизнь.
Все эти страшные дни отступления, блуждания по Августовским лесам Пиня шёл неутомимо, несмотря на свой тщедушный облик. Когда бы Григорьев ни повернул головы, он видел сосредоточенный взгляд своего денщика, не услужливый, но готовный.
Пиня и сам не заметил, когда возникла в нём и выросла несокрушимая вера в Григорьева. Всё, что ни говорил или делал офицер, принималось со странным восторгом и незыблемой верой. Наверное, это называется силой характера. Вот и сейчас дрожь надежды пробежала по измученному телу Пини.
Дождались темноты. Пошли на восток, надеясь выйти к реке Неман в надежде, что русские обязательно будут удерживать восточный берег реки. За ним проходит железнодорожная магистраль, соединяющая Петроград с Варшавой.
Окружающий лес был враждебен. Седые, мрачные ели угрюмы. От каждого шороха заходилось сердце. Каждая минута тянулась мучительно. Иногда раздавался одинокий выстрел или взлетала в небо ракета, после которой темнота казалась особенно густой и чёрной. Смертельно усталые люди изнемогали в борьбе со сном. Покуривали в рукав. Тупо всматривались в темноту, стараясь предугадать свою судьбу.