Полная версия
Балтийская сага
Сам же и засмеялся Вадим от этой странной мысли.
– Чего ты смеешься? – сказала Елизавета. – А давайте выпьем за Вадима! За будущего моряка!
Хлебнув настойки, Елизавета пустилась рассказывать, как прошлой зимой была потрясена, когда увидела первого раненого, привезенного с финской войны.
– Ранение грудной клетки. Молодой-молодой, ну мальчик, лежит почти без пульса, вот такая осколочная рана у соска, и через нее воздух со свистом входит и выходит. Никогда этот свист не забуду! – Елизавета, зажмурясь, помотала головой. – И при каждом вздохе струйка крови фонтаном… Открытый пневмоторакс… Ужасно…
– Выжил он? – спросил Вадим.
– Нет. Слишком большая кровопотеря… Ой, насмотрелась я. Столько операций. Мы многих спасли, у нас хирурги замечательные… Ну, давайте еще – чтоб не гибли наши мальчики на войне…
Вадим посмотрел на «Павла Буре», исправно отсчитывающего последние часы сорокового года. Шел уже одиннадцатый час. «Может, не идти к Оське встречать Новый год? Уж очень я расслабился…»
– Я тáк скажу, – звучал голос Елизаветы, – в нашем деле главное – новокаиновая блокада и мазь Вишневского…
«Нет, надо пойти, Оська и Райка обидятся, день же рождения у них».
Вадим простился, пожелал женщинам счастливого Нового года. И спустился на второй этаж.
Оська, очень нарядный, в черном бостоновом костюме, при черном же галстуке, отворил дверь и гаркнул:
– Ага, заявился, гроза морей! Свистать всех наверх!
Вадим вручил ему пакет с подарком и вошел в большую комнату квартиры Виленских. Тут за накрытым столом сидели седоголовая Розалия Абрамовна в клетчатом жакете и Райка в темно-зеленом платье с рукавами, обшитыми рюшами. И еще сидела за столом незнакомая дева, – от ее улыбки у Вадима сердце подпрыгнуло к горлу.
Он вручил Райке одеколон, подарок был благосклонно принят. А Оська, развернув газету и добравшись до марок, восторженно завопил:
– Ньяса с жирафой! Ура!
– С жирафом, – поправил Вадим. – Он самец.
Райка представила подругу:
– Это Маша, моя однокурсница. Маш, это Вадим Плещеев, наш сосед. – И добавила со смехом: – Помещик двадцати двух лет.
– Очень приятно, товарищ сосед, – сказала Маша, протянув Вадиму крупную белую руку.
Непонятно, чтó вдруг ударило Вадиму в голову, – может, электрический разряд? Он нагнулся и поцеловал протянутую руку. Маша отдернула ее:
– Что вы делаете?!
– Извиняюсь, – пробормотал Вадим. – Я не нарочно…
– Он не нарочно! – вскричал Оська. – Он – случайно! Ха-а-а-ха-ха-а…
– Ося, угомонись, – сказала Розалия Абрамовна. – Дима, садись. Раечка, налей ему вина. И холодец положи. Сто лет не делала холодец, а сегодня сделала, – кажется, получился. Ты что-то похудел, Дима. Вас в училище плохо кормят?
– Нет, кормят хорошо. – Вадим сел между Раей и Машей. – Спасибо, Райка. – Поднял бокал, наполненный красным вином. – Розалия Абрамовна, лучше всего у вас получились близнецы, – сказал он. – Поздравляю вас.
– Спасибо. – Розалия Абрамовна, чье крупное лицо с черными бровями домиком хранило печальное выражение с того далекого уже дня, когда профессора Виленского свалил паралич, улыбнулась. – Ты правильно сказал, Дима. Между прочим, я и к твоему появлению на свет имела некоторое отношение.
– Тут у тебя получилось гораздо хуже, чем с нами, – заявил Оська и опять залился смехом, похожим на лай.
Перед Машей он выпендривается, подумал Вадим. Парадный костюм нацепил. Может, для него и пригласила Райка свою подругу?
Он искоса посмотрел на Машу. Что тут скажешь, настоящая красотка, почти как Любовь Орлова. Только волосы темнее – два пышных русых крыла ниспадают на щеки, оставляя открытым треугольник белого лба. Маленький нос будто по линейке выточен. А губы!..
– Я в архивах копался, – сказал Вадим, – и нашел старинное стихотворение. Можно, я прочту?
Ты, крутовыйный Иосиф, искусно на скрипке играешь,Длинным смычком из нее извлекаешь различные звуки,Оными слух окружающих граждан желая насытить,Дерзко пытаясь сравняться с самим Аполлоном великим,Непревзойденным в игре на кифаре и в играх любовных.Знай же, Иосиф, игрок крутовыйный, что счастьеВовсе не в том, чтоб терзать терпеливые струны,Длинным смычком беспрерывно по ним ударяя, —Счастье не в том. Ну а в чем оно, собственно, счастье,Определить не берусь. Но скажу тебе, друг мой,Что себя ощущаю счастливым я в те лишь минуты,Когда скрипка твоя громкозвучная вдруг умолкает.Смех раздался за столом.
– Прямо новый Гомер, – смеялась Маша.
– Вадька, – закричал Оська, – склоняю перед тобой крутую выю! Райка, положи ему еще холодца!
– Слышала? – сказал ей Вадим. – А то ты сама ешь, а другим не даешь.
– Трепись! – сказала Райка, накладывая ему холодец на тарелку. – За тобой не поспеешь. Ты обжора. Жеривол и Курояд.
– Кто я? – не понял Вадим. А Маша, смеясь, пояснила:
– Раечка курсовую работу писала о Феофане Прокоповиче. У Феофана была комедия «Владимир», – он высмеивал жрецов-язычников, с которыми вел борьбу князь Владимир. Вот этих жрецов, обжор и развратников, Феофан так назвал: Курояд, то есть пожиратель кур, Жеривол…
– Пияр, – добавила Райка, – то есть выпивоха. Дело в том, что Феофан Прокопович был сторонником Петра и в своей комедии отразил борьбу Петра с реакционным духовенством…
Тут из радиоприемника – лакированного ящика, стоявшего на комоде, – раздался неторопливый державный звон кремлевских курантов. После двенадцатого удара грянул «Интернационал».
– Ну вот и сорок первый! – возгласил Оська. – Привет, сорок первый! С Новым годом!
– Как хочется, чтобы год был спокойный, – сказала Розалия Абрамовна. – Будьте здоровы и счастливы, мои дорогие.
Выпили вина за неведомый сорок первый. Оська завел патефон. Вступил чистый голос Шульженко: «Нет, не глаза твои я вспомню в час разлуки… Не голос твой услышу в тишине…»
– Всем танцевать! – объявил Оська и пригласил Машу.
«Я вспомню ласковые, трепетные руки, и о тебе они напомнят мне…»
Они хорошо танцевали. Оська, подобрав толстую нижнюю губу, держался прямо, голову вдохновенно откинул назад. Вот только был он ниже Маши почти на полголовы. А она, крупная, красивая, в облегающем синем платье с белым бантом на груди, кружилась, смеясь, под поднятой Оськиной рукой.
«Руки! Вы словно две большие птицы! Как вы летали, как оживляли все вокруг…»
– Пойдем. – Райка потянула Вадима танцевать. – Оторвись наконец от еды, Курояд.
«Руки! Как вы могли легко обвиться, и все печали снимали вдруг…» Девочку Раю, капризную и своенравную, Вадим помнил столько же, сколько помнил себя. Вот рядом, под подбородком, покачивается ее каштаново-кудрявая голова. Ее глаза, не то синие, не то темно-серые, то и дело меняют выражение – сердитое, ласковое, возмущенное, а то и вовсе отсутствующее, – странные глаза. Это она. Райка, привычная, как Оськина скрипка. И в то же время – уже не тарахтелка-толстушка, как в детстве. Талия, перетянутая серебристым поясом, уже, можно сказать, женская. На повороте Вадим, как бы невзначай, прижал к себе Райку, ощутив ее упругую грудь. Райка вскинула на него взгляд не то негодующий, не то вопрошающий. Она была другая, вот что…
– Ты наступил мне на туфли, – сказала она.
– Извини. Я же плохо танцую… А эта твоя Маша, – спросил он, – всегда смеется, да?
– С чего ты взял? Она очень серьезная. Она у нас групкомсорг.
– Давно с ней дружишь?
– Недавно. Мы с ней прошлой зимой, когда финская война шла, вместе сдавали донорскую кровь. Для раненых.
– Кровная дружба, значит. Она ленинградка или…
– Ой, опять наступил! Медведь косолапый… Маша в Кронштадте живет. А тут – в общежитии на Добролюбова. Оська, поставь «Утомленное солнце».
Оська сменил пластинку. Мужской голос, исполненный неизбывной печали, повел:
Утомленное солнцеНежно с морем прощалось.В этот час ты призналась,Что нет любви…– Солнце не может быть утомленным, – сказал Вадим. – Оно просто горит.
– Это у тебя все просто, – сказала Рая.
Мне немного взгрустнулось —Без тоски, без печалиВ этот час прозвучалиСлова твои…Оська вдруг спохватился:
– Чуть не забыл! – метнулся к телефону, набрал номер, закричал в трубку: – Зайчик, это ты? С Новым годом! Что? Зайчик, не надо ругаться. Пиф-паф!
* * *В том январе объявили в училище культпоход в театр имени Пушкина (его по-прежнему называли Александринкой) на спектакль «Мать» по пьесе Карела Чапека. И Вадим вот что надумал: пригласить Машу. Он, конечно, понимал странность, даже неловкость такого поступка: с Машей он едва знаком, не его это девушка, и вряд ли она примет приглашение. Да и как до нее добраться? Можно, конечно, дозвониться до университетского общежития на Добролюбова, но студентку к телефону не позовут. Ладно хоть, что он узнал от Райки ее, Маши, фамилию: Редкозубова.
Тут надо пояснить немаловажное обстоятельство: Вадим в эту Машу Редкозубову влюбился. В отца своего, Льва Плещеева, он, что ли, пошел по склонности к прекрасному полу? Трудно сказать. Однако когда преподаватель штурманского дела крикнул: «Курсант Плещеев! Вы что, ворон считаете?» – Вадим спохватился, что не услышал вызова к доске. Надо же, загляделся в окно, в котором рисовалась его воображению женская головка… два крыла русых волос… бело-розовый овал лица… светло-карие глаза широко расставлены, и один, кажется, правый, имеет золотистое пятнышко… и такие губы, такие губы, открытые в улыбке…
Томился Вадим Плещеев, вы понимаете?
И когда день культпохода приблизился, он, движимый томлением, решился на странный поступок. В тот субботний вечер, когда было разрешено увольнение, сильно мело. До угла, до Невы еще ничего, а когда близ памятника Крузенштерну Вадим повернул на Университетскую набережную, на него накинулась, с древним каким-то воем, белая от бешенства метель. Ложась на метель грудью, Вадим, полуослепший, облепленный снегом, ломился, как «Фрам» сквозь льды Арктики (такое сравнение вдруг влетело в голову).
На стрелке Васильевского острова метель бесновалась вовсю. Как бы не снесла ростральные колонны. Мост Строителей Вадим одолел чуть не ползком, давлением тела прорубая проход в сугробах.
Ну вот оно, университетское общежитие на углу проспекта Добролюбова – крепкий утес среди стихий. Вадим, тяжело дыша, вошел, в тамбуре сбил с шапки нарост снега, отряхнул шинель. В вестибюле на него уставилась пожилая дежурная в больших очках:
– Вы к кому, товарищ моряк?
– К Редкозубовой. Она на втором курсе филфака…
– В какой комнате?
– Не знаю, – сказал Вадим.
Дежурная осуждающе покачала головой:
– Прихóдите к человеку, а не знаете, в какой он комнате.
– Так я пойду поищу.
– Долго искать придется. Пять с половиной этажей.
– Ничего. – Вадим насупился, приготовился преодолевать возникшее препятствие. – Я найду.
– Подожди, – перешла дежурная на «ты». – Света! – окликнула она мелкозавитую коротышку, пересекавшую вестибюль с чайником в руке. – Ты такую студентку знаешь – Редкозадову?
– Редкозубову, – сердито поправил Вадим.
– А кто ее не знает, – пропищала Света, любопытным взглядом окинув Вадима.
– В какой она комнате?
– В сто тридцать второй.
– Ну, это пятый с половиной этаж, – уточнила дежурная. – Иди, моряк. Посещение до двадцати трех часов. Позже нельзя.
Вадим поднимался по лестнице, по которой шмыгали вверх-вниз парни и девушки, смеясь и перекликаясь. Говорили они, само собой, по-русски, но смысл их перекличек Вадим не улавливал – словно были они из какой-то другой жизни. Последние пол-этажа он одолел, здорово запыхавшись. Пошел по темноватому коридору, глядя на номера комнат, и тут из 132-й вышла Маша Редкозубова, а за ней – ушастый очкарик в желто-синей ковбойке и штанах, видимо, никогда не знавших утюга.
– Здравствуйте, Маша, – сказал Вадим, бурно дыша.
Она всмотрелась в него, слегка прищурясь.
– А-а, Раечкин сосед! Как ты сюда попал?
Она, одетая в простенькую серую кофту и черную юбку, показалась Вадиму ниже ростом, чем в новогодний вечер.
– Я к тебе пришел.
– Военно-морской флот перешел в наступление. – Она коротко рассмеялась. – Юрик, – обратилась к очкарику, – ты иди к Семену, а я подойду попозже.
– Ладно, – сказал тот ломким голосом. – Только не задерживайся.
– Как тебя правильно зовут – Дима или Вадя? – спросила Маша.
– Как хочешь, так и зови.
– Хорошо, пусть будет Вадя. Ну, зайди.
Она ввела Вадима в комнату. Тут были четыре кровати, на одной лежала и читала книгу смуглая брюнетка в лиловом халате. При появлении Вадима она села, запахнув халат и сунув босые ноги в остроносые тапки.
– Лежи, Тамила, лежи, – сказала Маша.
– Чего я буду лежать, когда мужчина пришел. – Брюнетка взяла со стола чайник. – Схожу за чаем.
Она вышла, шлепая тапками.
– Сними шинель, Вадя. Почему у тебя такая красная физиономия?
– Так метель же. Здорово метет.
– Я по субботам домой уезжаю, в Кронштадт, а сегодня из-за метели осталась. Садись, Вадя. Зачем ты пришел?
– У нас двадцать четвертого культпоход в Александринку. На «Мать» Чапека. Вот я хочу тебя пригласить.
– Спасибо. – Маша обеими руками расправила волны своих волос. – Только я не смогу.
– Почему?
– Двадцать четвертого у нас заседание эс-эн-о.
– Что это?
– Студенческое научное общество.
– Ну, пропусти. Это же не обязательно?
– Не обязательно, но… – Маша запнулась.
– Понятно, – кивнул Вадим. – Юрик не велит.
– При чем тут Юрик?
– При том, что у него уши торчком.
– Ну знаешь! У него уши, а у тебя… у тебя прическа как гречневая каша!
Несколько секунд они сердито смотрели друг на друга. И – враз рассмеялись.
– Юрик – будущий ученый, – сказала Маша. – Его реферат о маленьком человеке в русской классике – просто сенсация. Юрика хвалил сам профессор Эйхенбаум.
– Я сразу заметил, что он молодец. А почему ты послала его к Семену?
– Вот еще! Ты какой-то настырный, Вадя. Семен и Юрик – члены комсомольского комитета на филфаке. Мы составляем план культмассовой работы на полугодие…
– Маша, культпоход в Александринку просто украсит ваш план.
– Серьезно? – засмеялась она. А потом, разом согнав улыбку с лица: – А что это за пьеса Чапека – «Мать»?
Курсантов привез училищный автобус. Вадим остался у входа в театр, ожидая Машу. Сыпался с темного неба несильный снег. Вадим ходил между колонн, курил, а стрелки на его «Павле Буре» приближались к семи. Неужели не придет? – думал он с нарастающим беспокойством.
Маша пришла без пяти семь.
– Ой, чуть не опоздала! Привет, Вадя. Ты не представляешь, какая толкучка в трамваях.
– Почему это я не представляю? – проворчал Вадим.
Уже отзвенели звонки и погас свет в красно-золотом зале, когда они, протискиваясь в тесном ряду, нашли свои места. Свет-то погас (и пошел занавес), но курсанты, заполнившие последние ряды партера, своими нахальными взглядами очень даже разглядели статную девицу в синем платье с белым бантом. Кто-то негромко, но достаточно внятно пробасил: «Вот это бабéц!» А Павел Лысенков, рядом с которым оказалось место Маши, уставился на нее, до предела раскрыв глаза, и сказал:
– Здрасьте вам!
– Паша, ты смотри на сцену, – посоветовал ему Вадим.
На ярко освещенной сцене шло действие, заставившее притихнуть огромный зал Александринки. В некой неназванной маленькой стране назревают страшные события. Рушится семья интеллигентной, еще не старой женщины. Она потеряла мужа, офицера, погибшего где-то в Африке в схватке с туземцами, и старшего сына, врача, пожертвовавшего собой ради спасения туземцев от желтой лихорадки. У Матери остались еще четыре сына. И вот погибает Иржи, летчик, при испытании самолета в высотном полете. В стране вспыхивает гражданская война: народ восстал против деспотической власти, и в этой междоусобице погибают еще два сына – близнецы Петр и Корнель, оказавшиеся в противостоящих группировках. И тут на страну нападает – «в целях установления порядка» – соседняя большая и сильная держава. По радио звучит женский голос – призывает мужчин к оружию, к отражению агрессии, это голос родины, истекающей кровью. Рвется пойти добровольцем и Тони, последний сын Матери, 17-летний школьник, у которого еще пальцы в чернилах. Но Мать не хочет его отпускать. К ней являются умерший муж и погибшие старшие сыновья. Это не призраки, они как будто живые, и Мать ведет с ними страшно, до отчаяния напряженный разговор. Да, да, она знает, что они все исполняли свой долг. Она кричит им, умершим: «Да, свой долг… У меня тоже была своя слава – это были вы. Был свой дом – это были вы. Свой долг – это были вы, вы, вы… Так объясните же мне, почему в течение всей древней, и средней, и новой истории одна только я, я – мать, я – женщина, должна платить такой ужасной ценой за ваши великие дела?!» Она кричит, заламывая руки: «…У меня ведь нет больше никого, кроме Тони… Я прошу вас, оставьте мне его! Ведь иначе мне не для чего будет жить… Неужели у меня нет никакого права на того, кому я дала жизнь? Неужели за все тысячи лет я так ничего и не заслужила? Прошу вас, дети, сделайте это для меня, для вашей выжившей из ума, замученной мамы, и скажите сами, что я не должна отдавать его… Ну, говорите же! Что вы молчите?»
А из эфира несется голос другой матери: противник из самолетов расстреливает школьников… торпедировал учебный корабль, на борту которого были кадеты морского училища, в их числе и сын этой женщины-диктора… «Ты слышишь, мама?» – спрашивает Тони… И Мать срывает со стены винтовку покойного мужа и протягивает ее своему последнему сыну: «Иди!..»
Будто мощной волной окатило зал, и он ответил этому трагическому «Иди!» долгим рукоплесканьем. Раз десять выходила на аплодисменты Мать – актриса Рашевская. Она улыбалась сквозь слезы, кланялась, принимала цветы.
– Спасибо, Вадя, – сказала Маша, когда спускались к гардеробу. – Очень сильный спектакль.
Она вытирала платочком влажные глаза.
Вадима окликнул Травников, стоявший в очереди к гардеробщице, жестом предложил занять место перед собой. Вадим познакомил с ним Машу.
Курсанты направлялись к училищному автобусу. – Поезжай, Вадя, – сказала Маша. – До свидания.
– Я провожу тебя. – Он взглянул на часы. – Еще полно времени.
Мимо памятника Екатерине, надменно взирающей с высокого пьедестала, они прошли к трамвайной остановке. Как всегда, там толпились терпеливые люди.
– Давай пойдем пешком, – предложил Вадим.
Они шли по Невскому, многолюдному и в этот поздний час. Свет витрин скользил по их лицам.
– Адмиралтейская игла опять подсвечена, – сказала Маша. – Как хорошо. Прошлой зимой, когда шла война и город был затемнен, казалось, что он вымер.
– Я все думаю об этой пьесе, – сказал Вадим. – Кажется, Чапек не дожил до тридцать девятого года, до оккупации Чехословакии. На самом деле чехи, когда немцы влезли, не оказали сопротивления.
– А что они могли сделать? Подумаешь, чехи! У Франции какая сильная армия была, и ту немцы за месяц разбили.
– У чехов армия тоже была не слабая. Но они не стали воевать. Чапековская Мать не отправила последнего сына защищать свою страну.
– У Чапека нет названия страны.
– Ну, кому непонятно, что он, чешский писатель, имел в виду Чехословакию… на которую нападает Германия…
– Хорошо, что у нас подписан с Германией пакт о ненападении.
– Хорошо-то хорошо, но… странно… Кричали про фашистов, что они разбойники, а Гитлер главный бандит. И вдруг подружились… разулыбились…
– Вадя, ну это же политика, как ты не понимаешь?
– Пытаюсь понять. – Вадим взглянул на профиль Маши, четко освещенный витринами Дома книги. – Ладно, оставим политику. Так ты в Кронштадте родилась?
– Нет, родилась в Череповце, мама там работала, а потом, мне два года было, мы вернулись в Кронштадт. Вообще-то мы кронштадтские, мой дед там и сейчас работает по ремонту пушек. А мой отец был матросом на линкоре. Он погиб в Гражданскую войну, при штурме Перекопа.
Так я впервые услышал о Машином отце. Потом и фотокарточку увидел: сидит матрос с суровым лицом, с закрученными кверху усами, с раздвоенным подбородком, в бескозырке, по околышу которой – крупными буквами – «Петропавловскъ»; рядом стоит молоденькая улыбающаяся девица, руку положив матросу на плечо. По другую сторону от матроса – тонконогая этажерка, на ней большая ваза с декоративными цветами.
– Маму зовут Капитолина Федоровна, – сказала Маша, убирая фотоснимок в плоскую шкатулку, а шкатулку в тумбочку. – Она в морском госпитале работает.
– Ты на нее очень похожа, – говорю.
– Да, похожа. Вадя, сейчас в красном уголке начнутся танцы. Пойдем потанцуем.
– Тебе лишь бы потанцевать, – говорю.
В комнате, кроме нас, никого не было. Не упускать же такой редкий случай. Я привлек к себе Машу и стал целовать. Ее губы, сжатые сперва, раскрылись… начали отвечать на мои поцелуи. Мы сидели, прижавшись, на ее кровати, мои руки понемногу осмелели… Маша учащенно жарко дышала… я ласкал ее, целовал, целовал…
Маша вдруг резко выпрямилась, отбросила мои руки.
– Ты… ты слишком многого хочешь…
– Хочу, – выдохнул я. – Да, хочу… Люблю тебя…
Она всмотрелась в меня. В правом глазу у нее расширилось золотистое пятнышко. Волны волос омывали пылающие щеки.
– Вадим, – впервые назвала меня полным именем, – ты отвечаешь за свои слова?
– Да!
Маша опустила голову. Ее пальцы суетливо принялись застегивать пуговицы на кофточке.
– Ты мне не веришь? – спросил я.
Она посмотрела на меня, медленно улыбаясь, отведя обеими руками волосы со лба.
– Верю… как же не поверить… Постой. Хватит целоваться…
– Не хватит!
– На сегодня хватит! Ну успокойся, пожалуйста.
Маша пересела с кровати на стул. Тут в комнату вошла Тамила, шлепая остроносыми пестрыми тапками. Поставила на стол большой чайник, стрельнула в меня черными очами:
– Чего ты расселся, морячок, на кровати? Иди чай пить с вафлями. Вот такая пошла у меня жизнь. В дни увольнений, по вечерам, в любую погоду и непогоду я мчался в общежитие на Добролюбова. Прыгая через ступеньки, взлетал на пятый (с половиной) этаж, мысленно отправляя Машиных соседок вон из комнаты. Соседки были смышленые девочки, они, многозначительно улыбаясь, уходили. Даже Тамила, ленивое дитя юга, неохотно поднималась со своей кровати, брала чайник и выходила из комнаты. Примерно через час она возвращалась, ставила чайник на стол и возглашала: «Ну, нацеловались? Идите чай пить, you, turtle-doves[1]». (Она училась на английском отделении филфака.)
Счастливый февраль! Поймите же, я действительно – впервые в жизни – был по-настоящему счастлив. Ни спорт, ни морское учение, ни собирание марок, ничто на свете не сравнимо с влюбленностью в женщину. И с ее ответным чувством, конечно. Ты просыпаешься и засыпаешь с мыслью о ней. Тебе все удается – и штурманская прокладка, и завязывание морских узлов, и быстрые переключения на приборах в кабинете артиллерийской стрельбы. Да, я счастлив. Я удачлив. Я кум королю и сват министру.
Задумывался ли я о будущем? Ну, не то чтобы задумывался, – будущее словно бы мерцало, переливаясь цветными стеклышками, как в калейдоскопе. Само собой, по окончании училища мы с Машей поженимся. Или, может, раньше? Вон два курсанта последнего, четвертого курса – мичманы Кругликов и Крутиков – женились недавно, под Новый год. Им разрешили. Я видел их юных жен (кажется, они сестры), кудрявых и курносых, приходивших в училище на какой-то киносеанс. Как гордо шествовали эти мичманы под ручку с женами…
Двадцать третьего февраля, в День Красной армии и флота, у нас в училище был праздничный вечер. Я пригласил Машу. Мы сидели в дальнем (от президиума) конце актового зала, вполуха слушали традиционно занудный доклад начальника политотдела. Маша тихонько стала рассказывать о Гаршине, – я этого писателя тогда еще не читал, а она как раз начала читать: ей Гаршина «дали» для курсовой работы. Она увлеченно говорила о рассказе «Четыре дня», а я не столько вникал в содержание слов, сколько вслушивался в музыку ее голоса и смотрел, как она слегка помавает руками. Валька Травников, сидевший перед нами, обернулся – хотел, наверное, замечание сделать, чтобы перестали разговаривать во время доклада, но, посмотрев на Машу, промолчал.
Доклад благополучно завершился, и начался концерт самодеятельности. У нас ведь и музыканты были свои, и певцы, и танцоры, а один третьекурсник свистел всё, что хотите, – этот редкостный жанр назывался художественный свист.
– Какие у вас артисты! – восхитилась Маша. – А ты почему не выступаешь, Вадя?
– По причине отсутствия талантов, – говорю. – Я только в волейбол умею.
– Зато ты мастер целоваться, – шепнула она, смеясь.